Стихи
Проза
Разное
Песни
Форум
Отзывы
Конкурсы
Авторы
Литпортал

О.З.А. - З.О.А.Р. Часть 3. Чистовая версия романа.18+


­Глава 8. Сломанные игрушки. «Рассказ Глафиры: Роза на снегу». Часть 1.

В царстве холода и снега,
Где земля не видит неба,
И богу не видать земли…
Час застыл в начале века,
Словно сердце человека,
Без святой любви…
Голос ангела подскажет,
К крыльям груз грехов привяжет,
Пригвоздит к земле…
Нету сил лететь туда же,
Сердце хрупкое откажет,
В маленькой мечте…
Не судите слишком строго,
Мне видна одна дорога,
Без пути назад.
Подожду теперь немного,
Ограничена свобода,
Путь - из рая в ад...
Не кичись своей ты властью,
Бога - дьявольскую страстью,
Пригвоздил к кресту.
Кто не рад его несчастью,
Хохоча вонючей пастью...
Кланялся Христу.
В царстве холода и снега,
Где земля не видит неба,
И Богу, не достать земли…

Осень. Стемнело очень рано. Облетевшие тополя не скрывали больше одной ничуть не примечательной школы Вальдштадта. Прозвенел последний звонок, и одиннадцатые классы вывалили на улицу через только что открывшийся зимний ход. С другой стороны школы темнел загаженный сквер, он спускался к самой Плакве; за ним, утопая в свалке мусора, таились старые
87
бетонные гаражи – безлюдные, и по большей части заброшенные. Из сквера тянуло гарью, мусор вечно тлел и дымил, и в этом зловонном огне грелись бездомные. С Плаквы несло стылым холодом. Чайки летали над недвижной чёрной водой. Нехорошее место. Пару недель назад оно было оцеплено жанадрмами – в колодце нашли обезглавленную женщину. А побоища местных хулиганов случаются здесь чуть ли не каждый день. И порою плохо кончаются, на окраинах Вальдштадта не принято шутить. Люди пропадают здесь – медленные протухшие воды Плаквы уносят всю грязь далеко на запад, к Ивовым Плёсам. Уносят нечистоты, технические воды, обглоданные сомами и раками трупы «неудачников». Солнце, скрывшись за жуткой трущёбной панелькой, бросило последний луч на стеклоблоки школы. Вечерние тени растянулись по земле и город замер в ожидании.
Ученица одиннадцатого класса Оля Милютина быстрым шагом отправилась домой. Солнце погасло. Фонари ещё не зажглись. Вечерний Вальдштадт распахнул свои объятия скверами, зловонными помойками; заляпанными свастиками и граффити гаражами. К Плакве сбегали крытые овраги, на их дне таились карстовые провалы и тонны преющего мусора. Сладковатый запах резал глаза, смешиваясь с едкими миазмами вездесущей гари. Таким был обычный путь обычной незаметной девушки семнадцати лет из школы домой. Да собственно, и весь район был таким. Нижний Город; или Воронки, как его ещё называют – прямая кишка Вальдштадта; жуткие трущобы, столь не похожие на романтичный культурный центр. Оля миновала ржавую ограду, и быстро пошла по бетонной дорожке, идущей вдоль длинного заброшенного барака; мимо водоочистительной станции... Где-то на черепичной крыше заорала кошка, во тьме раздался звериный хохот и звук бьющегося об асфальт стекла. На территории «объекта» в вечерний час собираются наркоманы. Эти полумёртвые гниющие призраки; слабые, но безумные, готовые на всё в дьявольском помрачении... Заглушая биение сердца, Оля поспешила свернуть во двор, сжимая в кармане баллончик слезоточивого газа. Жизнь научила её уходить в сторону, а на крайний случай – уметь выпускать шипы, ведь иначе просто не выжить в огромном и холодном городе. Они сожрут, сожрут как тёплый кусок парного мяса, если в тебе не будет шипов или яда...

Двор освещён фонарём с разбитым плафоном. Шагов позади не слыхать. Оля облегчённо вздохнула. Пройти ещё один двор – и она дома. Миновав его, девушка подошла к знакомому подъезду, быстро набрала код замка и вошла.
Старая ещё гофманских времён облезлая пятиэтажка была её домом. Хотя домом трудно назвать обшарпанную коммунальную квартиру в три комнаты на три семьи…
Гулкие шаги эхом отдавались от старых кирпичных стен. Квартира Оли была на последнем этаже. За день девушка изрядно устала, но мысль проехать на постоянно застревающем старинном лифте; да к тому же, две недели как без освещения, доверия не вызывала. Вообще странно, зачем в столь многих гофманских пятиэтажках устанавливали лифты. Вряд ли это забота о инвалидах, их жизнь и комфорт всегда не высоко ценились. А теперь, когда большинство лифтов давно заржавели и встали навеки, шахты их используют как мусоропровод. Но дом, в котором жила Оля, был относительно благополучным: по крайней мере, в подъезд не наметало зимой сугробы, а в остальное время не разрасталась чёрная плесень. Вот и последняя лестничная площадка. Девушка встала у двери и задумалась. Ей часто приходилось подолгу стоять у двери, не решаясь, или даже не желая войти. Да и кто бы пожелал на её месте? Да, у неё была семья. Мать и отец. Мать, с утра до ночи работающая уборщицей сразу в трёх районных школах за нестабильные пять тысяч железных эспенмарок, половина которых уходят на оплату коммунальных услуг в этой помойке? Мать, которая поседела ещё в тридцать лет от совершенно безрадостной и тусклой жизни? Мать,
88
которая приходит с работы настолько уставшая, что не может уделить ни минуты времени единственному своему ребёнку? Или отец? (Оля даже не знает, родной ли) – инвалид войны при Уршурумской Заставе, кавалер ордена Чёрного Беркута; опустившийся человек, получающий четырёхтысячное пособие и полностью его пропивающий. Человек без души, без сердца. Грубый изверг, чёрствый и жестокий. Каждый раз, когда он напивался, избивал жену дочь. После очередного избиения Оле было затруднительно дышать, и каждый наклон причинял нестерпимую боль. Девушка полагала, что надломленное ребро царапает об лёгкое, но иди к врачу боялась, так как отец убил бы её. Да и денег на операцию маме не собрать... Бесплатно у вас только изымают органы, а за любое лечение нужно платить. От злых языков девушке постоянно приходилось скрывать разбитое лицо под слоем дешёвой маминой косметики, что, впрочем, было тщетно. К счастью, Олин отец бывал дома не часто. Он предпочитал пропивать пенсию в чужих квартирах, где три года назад пырнул ножом своего собутыльника. Завели уголовное дело, и изверга на два с половиной года посадили в тюрьму. Оля ненавидела его, и боялась. Боялась до обморока. За дверью было тихо, значит, его не было дома, или он, синий от алкоголя и дешевых опиатов спал до следующего вечера.

Девушка несмело повернула ключ. Лязгнул замок, открылась обитая дерматином деревянная дверь. В лицо ударил душный запах табака и пота.
- О, модельку нашу с панельки принесло! – Пошутила длинная, как лошадь, но не по-лошадинному пропахшая никотином соседка Кэти. Оля ничего не ответила. На кухне был слышен трёхэтажный мат – это соседи «резались» в домино. Оля тихо зашла к себе в комнату. Отца действительно дома не было. Мама лежала на кровати под окном. Девушка выключила свет, и не раздеваясь, рухнула на грязную кровать. В горле застрял ком отчаяния и безысходности, на глазах навернулись слёзы, и не в силах больше сдерживать тоску – девушка зарыдала. Слёзы намочили засаленную подушку, горячими каплями стекая по лицу. Вдруг, кто-то нежно обнял Олю тёплой рукой. Она открыла глаза. Мама сидела на её кровати, прижавшись к единственной своей дочке. Её лицо, в сорок два года, смотрелось на семьдесят. Под глазами были серые мешки, а седые волосы свешивались куцыми прядями.
- Мама… - Сбивчиво рыдая, прошептала Оля, и как тогда, семнадцать лет назад, прижалась к груди матери.
- Мама, побудь, побудь со мной… - Срываясь на плач, шептала девушка. Оля чувствовала бьющую кровью в жилах волну неистового отчаяния и любви к единственному близкому человеку.
- Я всегда, всегда буду с тобой… - Тихо прошептала немолодая женщина, поцеловав дочку в лоб. – Всё хорошо… Вот устроюсь я на новую работу, поднакоплю немного денег, и мы уедем с тобой отсюда, навсегда уедем. Купим домик в маленькой деревушке на берегу чистой речки… Солнышко осветит еловые макушки и крышу нашего домика, блики заиграют на прозрачной воде… Мы уедем из этого города, уедем навсегда…
- Мама, ты помнишь… давно-давно, когда я ещё была маленькой, ты пела мне ту колыбельную! Ты помнишь, мама? Ты сама её сочинила…
Тихим голосом женщина пела Оле этот светлый, но отчаянно печальный, прекрасный, берущий за душу мотив. Заслушавшись, девушка уснула.
Разбудил Олю нервозный треск будильника. Мама уже ушла. Она всегда уходит в шесть утра, а сейчас уже половина восьмого. Занятия начнутся через час. Девушка быстро одела свою неновую
89
чёрную кофту и юбку. Завтракать она не стала, а вместо того побыстрее обулась и вышла из квартиры. Никуда идти не хотелось. В школу? Оля ненавидела её. Ежедневные драки, унижения, пошлости… Ей не с кем было там общаться. Уже не один год из-за откровенного нежелания учиться, из-за издевательств со стороны выродков-одноклассников, и из-за непонимания учителей, Оля по большинству предметов еле натягивала на жалкую тройку. Оля не думала ни о каких жизненных перспективах, почти ни на что не надеялась, но, как и большинство девчонок её возраста – много мечтала. Признаться, больше всего одинокая добрая девушка мечтала о любви. Большой и светлой, как в детских «девчоночьих» книгах, про принцесс и рыцарей, про сказочные замки в облаках и торжество справедливости. А ещё девушка – хоть и сама боялась себе в этом признаться, любила одного юношу. Он учился в параллельном классе, но в десятом, он был на год младше Оли. Юношу звали Илларион. Ларри, как называли его все. Он был такой светленький, с заострёнными чертами лица; с пронзительным, и каким-то трагичным взглядом. Он никогда не улыбался. Он, как и Оля – был изгоем; и вечно у Ларри то забирали портфель, то засовывали в унитаз его пиджак; а бывало, что собирались толпой возле школы, и избивали. Оля молча и незаметно наблюдала за ним. Делала это так осторожно, что никто не догадывался. Даже куда более прозорливые глаза и умы, чем у медлительного Иллариона. Что уж говорить о юноше – он будто и не замечал Олю вовсе. Даже ни разу не посмотрел на девушку, хотя она, признаться, в своих самых трепетных фантазиях представляла, как Ларри однажды подойдёт к ней и скажет: «Привет!». Но самой подойти – первой – девушка ни за что не могла решиться.

Оля открыла железную дверь подъезда, и вышла на улицу. В лицо тут же ударил ледяной ветер. От неожиданности она на секунду зажмурилась, а когда открыла глаза – обомлела. Перед ней предстал весь город в пушистом снегу! Сегодня было шестнадцатое октября, вчера на снег не было и намёка, а сегодня… Зимняя сказка. Белые хлопья тихо кружились, бесконечно сыплясь из свинцовой бездны неба, падали на преображённую землю. Оля обожала снег. Эта тишина, этот холод, и пафосная монотонность. Небольшая, лёгкая шутка неба над Землёй, нечаянный каприз природы… Эта, казалось бы, удручающая большинство людей выходка Арктического циклона, несущая с ледяных просторов Винтерванда полные снежных хлопьев тучи, принесла одной девушке странную радость. На какое-то время Оля забыла про всё, а может, просто забылась… Оля легко шла по скрипучему белому ковру, подставляя ладони под падающие снежинки. Первый раз за много лет её лицо осенилось едва заметной улыбкой. Девушка легла на пушистый покров прямо посреди безлюдного сквера. Ей было невероятно хорошо. Она не замечала, как её ресницы уже покрыл иней, а пальцы начали неметь. Оля всё лежала на снегу, и, улыбаясь, глядела в серую высь. Сейчас она сама похожа на лёгкую снежинку, занесённую могучим ветром в чуть раннее время, и готовую в любой момент растаять... Особенно в этот момент Оля была несказанно прекрасна. Её от природы пепельные волосы почти сливались со снегом, на белом, как Ассорский фарфор лице, чёткими линиями обозначены алые губы. Большие и глубокие серые глаза с лёгким раскосом, обычно потухшие и недоверчивые, сейчас стали оживлены. Движения были плавными, в семнадцатилетней девушке ощущалась грация взрослой женщины, но она не придавала значения своей внешности. Наоборот, даже стыдилась врождённой красоты. Стыдилась привлекать на себя взгляды. Стыдилась, и хотела спрятаться, чтобы для всех стать невидимкой.
Оля встала и пошла вперёд, петляя по обезлюдевшим улицам. Уже десять утра. Солнце, там, за свинцовыми облаками, уже давно взошло из-за неровного, ломанного городскими линиями горизонта, но напротив, меркло всё больше, как свеча на ветру, посылая на землю прощальные лучи из-под ледяной толщи зимних туч. Было всё ещё так темно! В заледенелых окнах домов горел свет, образуя в серой снежной дымке будто бы жёлтые пространственные дыры. Снег… Снег…
90
Однообразные переулки вели Олю всё дальше от дома. За свои семнадцать лет она ни разу не была ни в каком другом городе, да и в Вальдштадте знала лишь свой небольшой район. Примерно через час девушка вышла на узкую аллею, ведущую то ли парк, то ли в пригородный лес. Было очень холодно. Оля чувствовала, как горячая кровь не поступает в замёрзшие пальцы, и пульсирует, медленно остывая. Но ей негде было согреться, и, ускорив шаг, девушка пошла вперёд. Чёрные тополя, сбросившие последнюю листву и смыкаясь корявыми ветвями над головой, образовывали подобие коридора. Девушка мысленно назвала это место Аллей Любви. Она представила, как прозрачным весенним вечером идёт вдоль этой Аллеи за руку с молчаливым Ларри. Далеко уже ушла Оля от дома. Ни разу она не была в этих местах, хотя родилась и выросла так близко от них. Узкая аллея пригородного леса привела девушку к большому гранитному карьеру. Угрюмые тополя и вязы обступали со всех сторон этот огромный серый котлован с отвесными стенами. Вода на дне замёрзла, пушистый снег припорошил грязный лёд, смерзшуюся стоячую жижу, и десятилетиями гниющий мусор. Вокруг не было ни души, но Оле почему-то сейчас казалось, что будто рядом есть кто-то ещё. Кто-то странный, непонятный, словно сам сделанный из сырости и мглы осеннего леса. Оля склонилась над снежным сугробом. Там, застыв в прозрачном льду, стояла увядшая роза. Цветок, распустившийся в мареве осенней оттепели, и так беззащитно склонившийся под напором стужи. Алое на белом. Такая ранимая… Такая прекрасная…
Снег всё сыпался, метель завывала в сухих кронах вязов. Оля встала, и обернулась назад, где на грязно-сером горизонте кончался пригородный лес, и начиналась зловонная, окутанная горелой взвесью городская свалка. Обернувшись, девушка вздрогнула от неожиданности. Примерно в двадцати метрах от неё стоял человек, слабо различимый под раскидистыми деревьями. Отсюда, Оля не видела его лица, но поняла, что он смотрит на неё. Сейчас девушка не испытывала никакого страха, напротив, её охватило чувство покоя. Всё вокруг будто бы замедлилось, и голоса каркающих ворон доносились словно из другого мира. Незнакомец направился в сторону Оли, в его походке было что-то необычное; казалось, он плыл над землёй. Сейчас они почти поравнялись, и девушка разглядела его лицо. Это был молодой мужчина, но выглядел он необычно: на землисто-сером лице застыло выражение покорности и отречения, похожее на плохо сработанную маску. Неподвижные глаза слегка подрагивали, словно это были пульсации неумолимого движения мысли; которая, как лава в недрах земли, бурлила настолько глубоко, что её движения на поверхности едва различимы… Незнакомец был одет в старомодный чёрный фрак, а голову венчал непомерно большой поношенный цилиндр, из-за которого хрупкая фигура его походила на старинный уличный фонарь…
Девушка чувствовала, как снова учащается её пульс, а пространство вокруг загустело до состояния глицерина. Движения становились всё более замедленными, холод проникал в самую глубину мыслей, замораживая дымящиеся раны недавних переживаний. А ветер всё завывал, раскачивая старые деревья и вздымая клубы пушисто-белого снега. Лес качался в серой мгле, будто шептаясь о чём-то своём, лесном. Глаза девушки и незнакомца на секунду встретились, и стало ещё холоднее. Оля не выдержала потусторонней энергии, опустила взгляд в землю, скользнув им по чёрном фраку странного человека, и только в тот момент заметила Альварский крест на его груди.
- Кто вы? – Осмелилась спросить девушка.
- Меня зовут Асманд. – Простодушно сказал незнакомец, и вдруг улыбнулся. В этот миг, ему можно было дать от силы двадцать пять лет. Лицо вдруг просветлело, и приобрело какой-то мальчишеский задор.
- Здесь была часовня, а потом… - Продолжал он. – Я сжёг её, и себя вместе с ней. Всё горело, горело… Они додумались превратить часовню в склады с порохом…
91
- Кто? – Не поняла Оля.
- Убивцы светлой Лины. Поборники дьявола-Барнштайна. Они называли себя – «Красные», облачившиеся в цвет Дракона. Он – дал им право пытать и убивать, глумиться над трупом Большого Тылля... Они – епли и усекали; они и ныне над всякой плотью... Они любят доминировать, и оставляют знаки своего превосходства в издевательской манере... Они чужие здесь, на Святой Пармской земле… Но ныне весь мир, вся история, вся наша нынешняя к у л ь т у р а переписана Ими, где мы – лесные голозадые клоуны, несознательный скот… И боль Пармы рвётся наружу слезами Доброго Великана, чья кровь породила Плакву… И слёзы Пирет навеки в моём сердце... Они думали, что пламя убьёт нас… Нет; они, как всегда, ошибались… – Незнакомец задумчиво посмотрел вдаль. Там, за бездной гранитного карьера, открывался обширный пустырь. Ветер гнал позёмку по полыневой пустоши, а в низких небесах кружили стаи воронья. Тут Оля заметила в сизых клубах тумана неясные очертания готической часовни. А может… ей просто показалось.
- Знаешь что, приходи туда ночью? – Словно спрашивая, молодой человек обратился к Оле.
- Куда? – Словно не понимая его, спросила девушка; ей было очень холодно.
- В часовню. Правда, пройти туда можно только через огонь. Иначе никак. Но… для многих это был последний оплот. А теперь… и там смерть. Повсюду смерть. В мире уже не осталось любви. – Незнакомец понуро опустил голову, но в его глазах зажглась неистребимая ярость. – И ещё кое что. Возьми уж. – С этими словами он протянул Оле потёртую книгу «Песнь о Альварском Граале», и серебряный нательный крестик.
- Мне они уже не нужны, а тебе, возможно, пригодятся… - Он снова улыбнулся, согнав с лица мутную тень боли и злости. – Ну… Прощай!
С этими словами незнакомец развернулся, и быстро пропал из виду в снежной пелене.

Девушка стояла в оцепенении, но почувствовала, что стало не так холодно. Солнце даже не думало появляться, но в н у т р е н н и й жуткий холод отступил, и пальцы вновь почувствовали мучительную боль обморожения. Оля потёрла ладони, пытаясь согреть их призрачным дыханием. Пар шёл изо рта белыми клубами - настолько было промозгло и сыро. Немного отойдя от оцепенения, девушка наугад раскрыла Книгу, и начала читать вслух:

«… И случилось раз Сурали Утешителю слышать, как люди рассказывали, что вышло из пучины чудовище, и пасть его разверзлась от земли до неба. И пожрало чудовище самых впечатлительных, кто замер от ужаса и не мог убежать. И неземная боль застыла в глазах пожираемых, и последняя молва к тем, кто сумел спастись. Но никто не бросился спасать несчастных. Напротив же – те, кто спаслись, спаслись благодаря братьям и сестрам их, заполнившим Диаволу пасть... И сказал тогда Сурали народу: «Что, как вы думаете, были в чём-то особенно виноваты эти люди? Мы все знаем, что эти люди были ничуть не хуже нас. И то, что случилось с ними, может в любую минуту случиться и с нами. Все мы не нынче, завтра, можем пасть в бездну, и никто не пожелает нам помочь…»
Девушка шла вперёд, порывы ледяного ветра растрепали её волосы, тело пронизывало до костей жутким холодом. Пурга в конце октября бушевала; выла, словно раненный зверь; стонала, запутавшись в ветвях деревьев... Оля читала дальше:
92
«… Пока живём мы одной плотью и не приносим плода жизни Духа, точит нас червь лжи и соблазна. Мы как бесплодное дерево, все силы устремляем в цветы, и пьют наши корни мёртвые воды, и плод наш – лишь наши страхи и страсти, заключённые в оболочку. Но плох этот плод, и гноем он отравит ваши корни…»

Девушка закрыла книгу. Она не была сильно верующим человеком, а про Звёздных Детей и вовсе слышала лишь пару раз в жизни… Но Оля всегда старалась следовать пусть не божьим заповедям, но законам человеческой морали. В глубине души она была ранимым, жалостливым и чутким человеком. Она была способна любить так сильно, как способны любить немногие, и всю свою любовь Оля отдавала своей матери, которую и видела-то лишь по вечерам, усталую настолько, что не способную даже поговорить с дочкой. Олину душу постоянно истязали неясные страхи и приступы ненависти ко злу, переживания за жизнь матери; вечное, угнетающее и безысходное одиночество, непонимание жестокого мира; жалость ко всем, кому плохо; постоянное желание хоть что-нибудь изменить во всём мире, но ощущение собственной ничтожности… Прибавить сюда извечное самокопание, кучу комплексов, неуверенность в себе… А внешне она была бесстрастна. Холодна, и даже цинична. Никто кроме матери не догадывался о её переживаниях, и многие обходили стороной, чувствуя огромную силу духа, скрывающеюся за болезненной внешностью. Оля нравилась парням; вернее, нравилась её аристократическая внешность, отрешённость, недоступность. Впрочем, она вызывала лишь возбуждение животных инстинктов, которые были ей омерзительны. Грязь и агрессия следовали по пятам за измученной душой, не давая покоя. В их классе было больше девчонок, чем парней, и хотя бы это делало жизнь Оли более спокойной. Она проклинала свою внешность, проклинала свою несовершенную душу. Тёмными вечерами, глядя в окно на городские огни, одинокая девушка мечтала о любви. О большой и чистой любви, о которой, впрочем, не имела ни малейшего представления. Девушка просто представляла себя рядом с молчаливым Ларри, как они вдвоём гули по безлюдным уголкам родного города, и неизменно держались за руки... Оля даже не читала книг, ведь их никто не читал в её окружении. А теперь… Она хотела сама найти работу. Сразу после окончания школы, или даже зимой. Эта мысль была последней её целью, а дальше… она уже ничего не видела.

Оля резко встала. Мучительная боль в правом боку напомнила о недавней пьянке отца. Только сейчас девушка заметила, что уже сильно стемнело. Нужно было идти назад. Или снег отражал фиолетовую даль высоченного неба, или небо отражало в своём зеркале белизну свежего снега, но на улице, несмотря на ночь, было довольно светло. Стало ещё холоднее. Руки и ноги у Оли уже давно окоченели, а изо рта клубами шёл пар, оседая инеем на длинных распущенных волосах и воротнике лёгкой кофты. Девушка брела домой не спеша, не обращая внимание на окутывающий её холод, любуясь лёгкими снежинками, изящно левитирующими в кроне клёна, освещённого фонарём. Как Оле нравился снег! Эти чудесные, не столь частые в году дни, приносили ей сильную, в чём-то непонятную, но чистую и прекрасную радость. В такие моменты одинокая девушка представляла себя вдвоём с молчаливым Ларри, и вместе с ним они гуляли по преображённому Вальдштадту…
Вот и старый подъезд. Оля открыла дверь, и вошла. Стараясь растянуть время она медленно поднималась на этаж. Спасительное тепло подъезда с трудом касалось озябшего тела. Поднявшись, девушка как обычно минут с двадцать постояла на лестничной площадке, прислушиваясь к двери. Наконец она вошла. Как обычно, в лицо ударил душный и спёртый воздух
93
с множеством мерзких запахов: табака, пота, неделю не выбрасываемого мусора, не смытого унитаза… В соседней комнате оглушительно орал телевизор, на кухне раздавался звон кастрюль и шипение горящего масла… На вешалке в коридоре не висело знакомого старенького пальто, и Оля поняла, что мамы ещё нет дома. Она тихо проскользнула к себе в комнату. На диване лежал её отец.

- Чё, стерва, пришла? Где шлялась так долго… сука. Приготовь пожрать.
Девушка чувствовала, что сегодняшняя её ночь в доме не пройдёт без очередных побоев. Её сердце разрывал страх и ненависть, но она, не сказав ни слова, пошла на кухню, и, потеснившись, поставила варить макароны на общую газовую плиту. Через десять минут Оля слила их, наложила в тарелку, и принесла отцу.
- Эти помои ты сама сожрёшь, шалава! Где была, падаль!? Смотри в глаза, когда с тобой отец разговаривает! – Бывший военный встал с кровати, с хрустом сжав кулаки. Под волосатой татуированной кожей всколыхнулись некогда могучие мышцы. – Кому отдалась, свинья!?
- Й-я гуляла в-в парке… - Сбивчиво проговорила Оля. Её уже начал бить нервный тик.
- Не ври, сучара!! Ты как с отцом разговариваешь, тёлка нерезанная!!? – Отец подошёл ближе, и, коротко размахнувшись, ударил девушку по лицу. Удар бывшего разведчика разбил губу и обломил два верхних зуба. От боли и мощи удара Оля упала на пол. Губа сильно кровоточила; боль сломанных зубов простреливала в висках нервными токами.
- Кому отдалась, шалава!? – Рявкнул отец. Его глаза были безумными, и речь напоминала животный рык. Девушка даже не надеялась, что кто-то из соседей поможет ей. Нет, всё было совсем наоборот. Побои девушки были занятным аттракционом, коллективной травлей дикого зверька. Забавной и азартной, а главное – совершенно праведной. Оля всё понимала, она молчала, но сейчас, как никогда, она почувствовала огромный прилив сил и отсутствие всякого страха. Глаза заискрились кошачьей яростью.
- Чё молчишь, сука, керн во рту застрял?
Грубые руки схватили девушку за волосы, рывок огромной силы и резкая боль поставили её на ноги.
- Я задал вопрос… Я тебе и видон товарный испорчу… - Ещё раз отец прямым ударом ткнул девушку. На этот раз, в живот. Та скорчилась без звука и осела на диван, встав перед выродком на колени.
- Ммм… Люблю эту позу. Классная у тебя жопа.
Выродок подошёл ближе к девушке, и, глотнув водки, навалился на дочь всем своим стокилограммовым телом. Вонь, отвращение, отчаяние затмили взор, и казалось, последний хрип вырывался из груди… Бешеная ярость застила несчастной глаза: она, найдя точку опоры, резко оттолкнула пьяного негодяя, и тот, потеряв равновесие, неуклюже рухнул за стол. Суррогатный алкоголь, опиаты, малоподвижность; мусорная жратва на основе УРБятины и свинины – превратили железного героя-разведчика в обрюзгшего похотливого хряка. Он давно растерял былую силу и звериный интеллект стратега. Осталась только агрессия, и теперь, она выражалась по отношению к слабым и беззащитным.
Оля не дала подонку опомниться, в тот же миг, схватив со стола тяжеленную пепельницу,
94
запустила ею в отца. Удар пришёлся удачно, в висок. С тупым звуком впечатавшись в щетинящийся влажными волосками череп. Отец был уже не в силах подняться; но тут словно Архангел вселился в девушку. Она мстила за семнадцать лет побоев и унижений. За мать, за себя, за всё… за всё на свете. Выродок хрипел на полу, даже не пытаясь подняться, а дочь добивала его ногами. Лёгкие кроссовки практически раздавили лицо; девушка похоже, сломала мизинец, но не переставала бить изо всех сил ногами по ненавистной голове. Отец не переставал извиваться, но был не в силах подняться и оказать сопротивление. Он – такой страшный и непобедимый мучитель, был повержен. Оля задыхалась. Перед глазами стояла красная пелена, а грохот сердечных ударов рвал грудную клетку. Девушка взяла со стола кухонный нож, и опустилась на колени. Теперь она приставила остро наточенное лезвие к липкой от крови шее своего отца. Слабый порез рассёк кожу, и в блаженной ярости Оля разглядела глаза своего мучителя, полные животного страха... Дочь отшвырнула в сторону нож, и встала. Её отец затих. Грязный половик был забрызган каплями крови, а под хрипящим телом расплылась большущая зловонная лужа…


Глава 9. Осень. «Дикие цветы».

Начало ночи, конец былого мира.
И звёзды гаснут в синих небесах…
Европа на коленях, закрыв глаза в молитве,
Она взывает к небу на разных голосах…
Другое имя, теперь её Бог носит,
И на его ладонях - нет больше ран…
Европа на коленях, злой рок над ней заносит,
Смуглою рукою лунный ятаган.
Кровь Европы, Боль Европы,
Смерть Европы, плачь царей…
VaeVictis, vaevictis
Vae victis - Гореей
(Otto Dix. «1453»)

Домой Рэй вернулся глубокой ночью. Весь город спал, и только редкие фонари мерцали вдоль улиц. Мама не спала и открыла ему.
- Привет, сын. Как ты?
- Я… Да в порядке. Гулял вот в Старом Городе. Ты всё ещё не ложилась?
- Жду тебя. Ты долго сегодня. – Вид мамы был особенно болезненным. Её кудрявые чёрные волосы небрежно торчали в стороны, под глазами синели круги.
95
- Тепло сейчас… Лучше усну ночью после прогулки. – Раймонд говорил, смущаясь. Он давно не разговаривал с мамой.
- Подойди… - Мама произнесла это почти шёпотом.
Юноша осторожно подошёл. Мама обняла его. Наверно, впервые за десять лет. У парня намокли глаза, он стоял, не шелохнувшись.
- У меня совсем никого не осталось… - Мама словно была не в себе; её странный, и без того болезненный голос, на каждом слове менял тембр. Она целовала сына в мокрые от дождя волосы.
- А как же Ют? – осторожно спросил он. Рэй не знал, как себя вести в этот момент. Юноша смущался, будто говорил с чужим человеком. Но сейчас его сердце оттаяло, наверно, из-за Ловисы… И Раймонд вдруг забыл все обиды и невзгоды; и большая светлая любовь к маме зажглась в его сердце.
- Ют давно не до меня. Мы почти не общаемся последний год… И она ненавидит меня! Только ты у меня остался… Я совсем одна… Боже, я сойду с ума в этом городе. Все ушли на войну, и никто не вернулся. Хотя бы тебя война не отнимет. Ты не оставишь меня? Скажи?? Скажи!!!
- Не оставлю, мама. Расскажи, почему Ют тебя ненавидит?
- Это долгая история… Прости. Тебе не нужно знать. Скорей всего - она потеряет сына.
- Удо? – переспросил Раймонд.
- Да. Он с другом вызвался на разведку по железной дороге. Они вдвоём, Удо и Отто – выехали из города на дрезине. Вчера утром. И я чувствую, что они не вернутся назад. Ют ненавидит меня ещё потому, что не ты, а Удо отправился в путь. И тебя она ненавидит тоже.
«Сколько ненависти…» - С тоской подумал Раймонд. - «Вы ведь даже не предупредили меня, что Удо и Отто отправились в разведку, а теперь предъявляете. За что вы так со мной, за что считаете таким чужим…» - Старик со стыдом и свербящей досадой отвёл глаза. Но вслух он не сказал ничего.
- Я буду с тобой. – Лишь повторил он. И тоже обнял маму.

В этот вечер в доме было тепло. Не только потому, что пустили по трубам горячую воду. В доме стало уютно. Как и должно быть в доме, в котором живёт любовь…
Раймонд долго не мог уснуть. Что-то тёплое, и уже не только жалость, зашевелилось в нём. Он прислушивался к стенке, за которой спала его мама. Совсем тихо. В доме мёртвая тишина. Только ветер слегка звенит рамами… Раймонд думал о Висе. О концерте, на который она пригласила его. И о Старом Городе. О слепых окнах, о беззаботных близняшках, о Вильгельме на бронзовом коне… Образы переплетались в его сознании; голоса, звуки, краски… Почему-то в этот момент он вдруг почувствовал, что счастлив. Совсем солнечным детским счастьем, когда ты знаешь, что тебя любят, и не думаешь, ЗА ЧТО. Раймонд вдруг захотел заботиться о маме, о бабушке, о Ловисе. Делать всегда только добрые дела, быть справедливым и мудрым. Когда ты счастлив, быстро забываешь обиды… Дрёма куражилась, напуская сладкий туман. И Раймонд уснул.

96
Прошло два дня. Дождь в городе так и не переставал. По улицам разлились лужи, вода начала подтоплять подвалы, с деревьев слетели последние листы. Дождь не был сильным. Он был мелким, прохладным, непрерывным.
Раймонд направлялся в сторону концертного зала Дункель Амадеус.
Дункель Амадеус - высокое помпезное здание с шестью колоннами из белого мрамора. Его крыльцо украшают два бронзовых льва. Дункель Амадеус – неофициальное название, но оно очень давно прижилось в Городе. Так звали великого музыканта позапрошлого века. Именно он, Тёмный Амадей, стал человеком, который превратил маленький городок на краю света в музыкальную столицу Эспенлянда, Рэндлянда, Эстборга и даже Ассории. И так продолжалось почти сорок лет. С гастролями Тёмный Амадей объездил почти весь известный мир, оживляя даже самые чёрствые сердца своей музыкой… Поезда ходили почти каждый день. И почти каждый день можно было встретить в вагоне опрятного человека, а то и группу молодых людей в смокингах и с футлярами. «Смотрите, музыканты едут!» - благоговейно шептались женщины. В те годы быть музыкантом означало престиж и славу. Сам Амадей любил скрипку, он был величайшим виртуозом и Творцом; ходили слухи (а может, это было чистой правдой), будто от его музыки молодели и разгибали спину старики, а цветы распускались даже зимой… Но не его пылающая скрипка, а именно игра на фортепиано принесла ему славу. И фортепианные школы сделали Траум местом, куда приезжали учиться даже за тысячи километров… Но это было давно.
Раймонд много раз видел портрет великого музыканта прошедшей эпохи. Его пронзительный взгляд и растрёпанные волосы; неподвижные, словно восковые губы, на которых не читалось и тени улыбки. Говорили, будто Амадей никогда не улыбался. Лицом. Его лицо всегда оставалось похожим на маску. Улыбаться Амадей умел музыкой. И улыбаться, и тосковать, и любить… А что из всего этого является самым удивительным – Амадей был с рождения абсолютно слеп. За что и получил прозвище – Дункель.

С улицы видно, что внутри здания много народу. Чёрные силуэты людей мелькали через тонкие занавески, внутри горел свет; снаружи дождливый сумрак накрыл город. На часах семь сорок шесть.
Совсем скоро начнётся. Раймонд толком не имел представления, что именно. И отчего-то волновался. Сам он не имел прямого отношения к музыке, да и не умел толком играть ни на чём. В детские год, он брал в руки гитару в гостях у Ют. На гитаре занимался её сын – Удо. Удо на два года старше Раймонда, но, несмотря на дружбу своих матерей, Раймонд с Удо совсем не сдружились. Равно как и Раймонд с гитарой. Потом, уже в десятилетнем возрасте, юный Рэй поступил в музыкальную школу по специальности фортепиано. Но из-за постоянных проблем в семье и конфликтов в школе, быстро её забросил. Юноша раньше знал несколько несложных этюдов и красивое буррэ Джованни Фиоре. Но теперь, игра Ловисы пробудила в сердце Рэя глубокую, почти отчаянную любовь к музыке. Он был настолько поражён её красотой и живостью, что испытывал граничащую с болью тоску, что за свои девятнадцать лет не научился почти ничему.
Юноша отворил тяжёлую дубовую дверь. В лицо ударил свет, тепло и шум. Раймонд прошёл к гардеробной стойке, сдал свой плащ и линялый картуз. Направо и вверх уходила ярко освещённая лестница. Люди поднимались по ней, и парень последовал их примеру.
Вот и концертный зал. Он оказался в нём впервые. Здесь очень светло и жарко; так, что по спине струится пот. Лишь огромные витражные окна пропускают с улицы дождливую синеву. Здесь
97
шумно, но, несмотря на столпотворение в фойе, больше половины мест в зале пусты. На сцене стоит большой чёрный рояль, и свет из-за рампы отражается на его боках подобно солнцу в обсидиане... Часы над входом показывают семь пятьдесят шесть. Раймонд протиснулся к первому ряду, и занял одно из свободных мест. Справа от него расположилась старушка в чёрной широкополой шляпе с вуалью.
Минутная стрелка коснулась двенадцати.
В зале погас свет. На сцену, в мягком приглушённом свете, вышла высокая седовласая женщина лет сорока. Она одета в длинное до пола платье. Люди в зале затихли. Раймонд отчётливо слышал учащённое сердцебиение старушки на соседнем кресле; хотя её профиль в чёрной шляпке был строгим, холодным, спокойным.
Женщина на сцене начала говорить.
- Здравствуйте, все пришедшие сегодня на наш концерт! – Её голос звучал громко и твёрдо, но, слегка подрагивая, казался напряжённым. Люди смотрели на сцену. Очень тихо. Наверно, со сцены можно разглядеть сотни пар блестящих в темноте глаз. Здесь, в зале, были в основном старики и старушки, немного молодых женщин и ещё меньше детей. Здесь всё казалось немного старомодным. И сами люди, оказавшиеся в этом утратившим былую славу храме искусства, выглядели старше.
Женщина продолжала:
- Моя речь не будет долгой. В это тяжёлое для Города время, мы собрались здесь, чтобы ещё раз прикоснуться к прекрасному. Ровно сто восемьдесят лет назад, был заложен первый камень этого здания, прославившего Траумштадт на весь мир. По сей день под его крышей простые мальчишки и девчонки становятся великими музыкантами. И пусть в этот день собрались далеко не все, кто хотел бы быть здесь… Мы всё равно дадим концерт, и пусть Город вспомнит, что на свете есть что-то, кроме войны!
В зале раздались аплодисменты. Раймонд пару раз хлопнул в ладоши. И всё на миг стихло. Рядом так же колотилось сердце старушки. В ритм ему можно было расслышать, как дождь стучит в витражи…
Женщина поклонилась.
- А теперь – она продолжила. – Франц Вельтман. С произведением «Столетний Дождь» Георга Гассена.

Снова раздались аплодисменты. На сцену вышел юноша лет семнадцати, в белой рубашке и чёрном фраке. Он сел за рояль, и в зале повисла тишина. Он взял первый аккорд – и звук громом прокатился по залу. И уже через миг люди замерли, подчинившись воле великой музыки. «Столетний Дождь» - сильное и яркое произведение, написанное Георгом Гассеном (к слову, одним из самых известных композиторов из Мьельмонта, погибшим семьдесят лет назад, и при жизни не раз бывавшим с концертами в Траумштадте). Произведение, написанное после печально известной гражданской войны на востоке Рэндлянда, в которой Георг принимал участие и был тяжело ранен. Но погиб великий композитор лишь спустя полвека после ранения, которые провёл прикованным к инвалидному креслу. Что, впрочем, не помешало великому Гассену четырежды отправиться в мировое турне… Это тяжёлое, почти траурное произведение о войне глазами одного солдата; столь актуальное сегодня, в блокадном городе, мокнущем в библейском
98
дожде... Его можно назвать академическим по степени сложности. Единицы могут разбирать его в музыкальной школе.
Франц вкладывал в игру всю душу, но порой фальшивил, на большой скорости «глотая» ноты и зацепляя рядом стоящие клавиши… Раймонд слушал с удовольствием. Ему нравилась игра Франца, но он с нетерпением ждал, когда на сцену выйдет Ловиса, и волновался всё сильней. На миг ему послышалось, будто старушка рядом с ним тихо плачет… Франц кончил играть. Он встал и поклонился залу. Не меняясь в лице. Строгий и бледный. А Раймонд подумал, что впервые видит такого юношу, будто сошедшего со старинной картины. Франц напоминал Рэю рыцаря из старых сказок. А «Столетний Дождь» всё ещё звенел в зале, отдаваясь эхом от каменных стен.
Зал разразился аплодисментами. Теперь Раймонд видел, что и взаправду многие плакали…

А седовласая женщина, выйдя на сцену, объявила:
- Фиола Рауш. Исполняет вальс «Весенние Миражи» и романс «Над скамейкой в тихом сквере». Авторство Эстрид Краузе.
Все стихли. На сцену вышла толстая нескладная девочка. Ей от силы можно было дать пятнадцать лет. И она была очень бледной, пугливо смотрела в пол, стараясь не глядеть на публику. Она неуклюже села за рояль. Её ноги явно не дотягивали до педалек, а короткие толстые пальцы, казалось, не смогли бы взять даже септаккорд… Но когда Фиола приступила к игре, вся неуклюжесть её исчезла как по «вжуху» волшебной палочки. «Весенние Миражи» закружились в зале лёгким майским ветром; и закрыв глаза, казалось, будто приглушённый свет люстры сделался рассветным солнцем, а бархат ковра молодою травою… Даже Раймонд был очарован этой музыкой, она была такой легкой и такой беспечной, совсем не похожей на игру Ловисы, и на «Столетний Дождь» в исполнении Франца. Но, безусловно, игра Ловисы нравилась Раймонду больше.
Фиола закончила вальс. В зале было тепло. А сентябрьский дождь за окном на секунду стал майским… Не дожидаясь одобрения зала, толстая девочка продолжила игру, взяв аккорд; на этот раз, минорный… И после короткого проигрыша, Фиола запела. Так тихо, что слова едва разобрать. Но голос её был таким нежным и добрым…
Над скамейкой в тихом сквере,
Увядают тополя.
Как заманчивые двери,
Из Божественных поверий,
В неизвестные края.
Под чугунною оградкой,
Без доверия ко всем,
Чётко, смело, но с украдкой,
Позабыв о жизни сладкой,
Распускался хризантем.
99
Тихо птицы щебетали.
Солнце тихо шло на нет.
Всё, о чём мы так мечтали,
Мы внезапно потеряли,
Не найдя ответ…
Может, время нам подскажет,
Объяснит, что жизнь скучна,
И за жизнью жизнь покажет!
Если Богом даже нашим,
Для чего она дана…
Но ответ мы не узнаем.
Лишь покрывшись сединой,
По пути немой печали,
В неизведанные дали,
Попадём и мы с тобой…

Три аккорда сменили друг друга, закончившись развёрнутой тоникой.

Ветер кронами играет,
Пропал луны печальный свет.
Мы всё на свете потеряли…
Мы тьму, как маму обнимали…
И нашли ответ.

Фиола встала, коротко поклонилась, так же стараясь не смотреть в зал, и выбежала со сцены. Видно, что девочка страшно волновалась. Но её игра, как и её голос, были потрясающи… Раймонд начал волноваться, уже прошло больше часа, стрелки на часах показывали девять ноль семь.
И женщина на сцене снова начала говорить:

- А теперь, выступит последняя наша ученица, представляющая школу на концерте. Последняя, но не по её таланту и перспективам. Итак: Ловиса. Ловиса Воржишек-Химару с произведением Катарины Танцфайер «Сентиментальная Смерть».
Раймонд захлопал первым. К нему присоединился весь зал. Ловиса выбежала на сцену и села за
100
рояль. Она повернулась к залу, и их с Рэем взгляды встретились. Лицо Висы было каким-то серым и неживым. Или так казалось от тусклого освещения… А у Раймонда по спине пробежал холодок: он ещё не видел Ловису настолько красивой. Её чёрные волосы собраны в пучок и заколоты стальной шпилькой, обнажая гибкую шею. Без того тёмные глаза аккуратно подведены, а узкие губы немного дрожат… Ловиса облачена во флисовое белое платье, покрытое сюрреалистическими чёрными узорами. Платье, несмотря на то, что было целомудренно закрыто и застёгнуто под самым горлом, подчёркивало узость талии и изящную грудь девушки. Оно доходило до пола, и лоснилось в свете электрических ламп… Но при всём было видно, как эта девушка неестественно себя ощущала…

Зал затих, Виса провела рукой по клавишам рояля. Раймонд вслушивался в каждый звук. Музыка звучала негромко, за проигрышем пошли несложные аккорды. Минорные тона сменял мажор, переплетаясь в набирающую силу гармонию. Музыка и вправду была сентиментальной и довольно тихой, но Рэй к своему удивлению понял, что наедине Ловиса играла несравненно лучше… И тут, девушка вдруг промахнулась при переходе на октаву вверх, и взяла фальшивый аккорд. Она попыталась исправить положение… Но и на следующем звуке допустила ошибку. И игра её прекратилась. Ловиса сидела, и смотрела на рояль перед собой; а Раймонд отсюда видел, как руки её мелко дрожат. Девушка старалась не смотреть в зал, и к ней подбежала учительница, нагнулась, и прошептала что-то на ухо. Затем, седовласая женщина повернулась к залу.
- Всё в порядке. – Сказала она. – Дитя переволновалось. Ловиса ещё не выступала на публике. Очень легко забыть нотный текст, если ты оступился, потеряв ритм.
Впрочем, в оправданиях женщины не было смысла, ведь почти все люди в зале не чужды музыки, и понимающие закивали головами.
Учительница продолжала:
- Ловиса – особенная ученица. Потому, что очень рано начала сочинять сама. В этом её прирождённый талант, и думаю, из юной Воржишек могла бы получиться вторая Танцфайер или Мийя Шер. Ловиса, если ты не против, - обратилась она к девушке. – Исполни что-нибудь своё.
Девушка кивнула. Но руки её продолжали дрожать. Химару закрыла на пару секунд глаза, и приступила к игре. Раймонд на миг ощутил тот же холод, кольнувший его слух ледяной остротой гармонического минора... Виса взяла пару аккордов, и Рэй видел отсюда, что играет она в основном на чёрных, а не на белых клавишах, как Франц и Фиола. И Ловиса снова ошиблась. И снова попыталась исправить положение, взяв ещё два фальшивых аккорда. Раймонд видел, что дрожь в её руках наконец прекратилась, но он в пяти метрах чувствовал страшное напряжение, в котором пребывает его подруга. Ловиса собралась с мыслями, и сыграла правильно несколько тактов. В них было ещё больше рвущей печали, чем в «Столетнем Дожде», но печаль эта была какой-то болезненной и непонятной. Люди в зале молчали, и никто не плакал. Ловиса снова нажала неверную ноту и начала повторяться. Сыграв перебором всё те же три аккорда, она стихла, взяла тонику, и выбежала из зала.
Раймонд вскочил последовать за ней, но наступил на ногу старушке в чёрной шляпе с вуалью, сидящей справа от него. Он было хотел сказать «извините», но в тусклом освещении увидел, что голова старушки запрокинута назад. Этого не видел никто кроме него и зал был безмолвен. Почему-то совсем никто не захлопал в ладоши, а Раймонд прокричал в тишине:
- Врача, кто-нибудь, эй! Что-то случилось с бабушкой!
101
Юноша сам растерялся в этот момент. Нужно было помочь Ловисе справиться с ударом подлого зала, который не удостоил девушку даже аплодисментами. Но и оставить в явной беде старуху он тоже не мог.
- К Рэю быстро спустилась учительница со сцены. Она пощупала старушке пульс, и лицо её сделалось белым.
- И сюда пришла смерть… - Тихо сказала она. – Иди. Концерт окончен.
Раймонд выскочил в дверь.
- Концерт окончен! – Объявила всему залу седовласая женщина и люди поднялись со своих мест.

Ловиса и Рэй шли прочь от концертного зала; а дождь не капал с неба, а хлестал, укрыв город плотной стеной… Свет фонарей и редких машин отражался от дождя, и снова падал на мостовую. И вдруг, небо расколола ослепительная вспышка, и над домами прокатились гулкие раскаты.
- Пошли куда-нибудь. Подальше отсюда. – Раймонд посмотрел на Ловису. – Я не хочу спать. Совсем.
- Пошли… - Девушка печально улыбнулась.
Минут десять они шли молча, сторонясь редких прохожих и отчего-то прижимаясь к домам. В этой тишине, среди низвергающихся потоков размытых огней, можно расслышать, как далеко позади завывает сирена скорой помощи. Было тепло, но вода проникала всюду, и казалось, будто город становится морем…
- Не думала, что так опозорюсь. – Девушка попыталась улыбнуться. Она зябко куталась в длинное бесформенное пальто, капюшон скрывал пол-лица.
- Ты что! – Мягко ответил Рэй. Мне понравилась твоя игра. Любой может забыть ноты. Я, например, вообще впадаю в ступор на публике. Даже в школе из-за этого не мог отвечать у доски. Хотя всё знал.
- Всё хорошо… - Девушка смахнула капли с чёлки. – Просто, из-за меня расстроится учительница. Ей очень хотелось, чтобы я хорошо выступила с чем-нибудь своим. Она постоянно сетует, что, мол, в наше время совсем перестали творить, что искусство в упадке. Ей нравится моя игра, она считает меня талантливой. А я её предупреждала, что для обычного человека моя музыка может быть непонятной. Она многих пугает.
- Но не меня. Знаешь… В твоей музыке действительно есть что-то страшное. Это как меланхолия и боль, ставшие звуком. Твоя музыка сверлит и режет, но в ней хочется утонуть. Как-то так. Но люди боятся такой страшной красоты. Хотя уверен, она и их так же трогает, даже самых толстокожих и тупых. Это как правда. Люди боятся правды и яростно её избегают. Потому, что как правило, правда страшна… Лучше жить во лжи и неведении, слушать легкую понятную музыку, грустить над шаблонными книгами, испытывать шаблонные чувства.
Я думаю так же. Свернём на Арбат? – робко спросила Ловиса.
- Пошли.

Некогда оживлённая «пешеходка» теперь почти пустынна. Редкие прохожие кутались в тёмные
102
плащи, спасаясь от низвергающихся потоков. Большинство ларьков и киосков пустовало, только ветер трепал мокрые вывески. И вдруг, свернув за угол, за одним из прилавков Раймонд заметил человека. Человек был странным; он как белое продолговатое пятно выделялся на черно-фиолетовом фоне ночного Траума. Одет чудак в белый плащ и белый высокий цилиндр. Его седые, или даже снежно-белые ухоженные волосы выбивались из-под полей; а глаза за толстыми стёклами округлых очков были весёлыми и голубыми.
Раймонд посмотрел на его прилавок, и увидел десяток лежащих в ряд зонтов. Белых, и чёрных; с резными рукоятками; и строгих, и с цветочным узором… Ловиса поглядывала на прилавок с тихим восторгом.
Ведь в Траумштадте, никто никогда не носил зонта.
Это было древней традицией и благодарностью небу, одаривающему засушливый край живительной влагой. Ещё со времён Вильгельма дождь считался праздником – тихий, затяжной, преображающий мир, укрывающий его серым атласным одеялом… Наполняющий колодцы и хранилища живительной пресной водой. Приносящий дурманящий запах далёкого моря. В Юшлорской низине царство небесного огня, плавящего асфальт, сменял болезненный зимний сон, и барханы сыпучего снега раскрашивали его чёрно-белым. Дожди приходили в межсезонье, но были так редки и непродолжительны, что прятаться от них жители Траума считали кощунством. И зонты юноша видел в основном на картинах, где запечатлена была жизнь в Западных Краях: в городе дождей Фойербруке, на Вардийских шхерах, и в липовых лесах Мермаунта… Ну а ещё – видел однажды в далёком детстве, в тёплой благословенной Рамине. Уже чужой Рамине… Но это было очень давно.
А теперь и Траум стал будто город из сна. И дома, казалось, стоят на палубе исполинского корабля, потерянного в морской пучине. Это был ещё тот же город. Но под каким-то другим, нездешним, и печально-прекрасным небом.
- Возьмём по зонту? – У Висы прямо блестели глаза в этот момент, а по лицу стекали капли дождя, похожие на слёзы. – Только я не взяла с собой денег… Но я обязательно отдам, если нужно. Моя мама пока неплохо зарабатывает, она не расстроится, даже не заметит…
- Боюсь, у меня тоже не хватит денег... – Раймонд пошарил в кармане и вытащил оттуда две железных эспенмарки. – Эх, до получки ещё неделя... Но у тебя и твоей мамы не возьму, даже не выдумывай. Пока обойдёмся без зонта.
- Молодые лютди, ниччего не нушно! – Прервал замешательство двоих сам продавец в белом плаще. Говорил он с забавным акцентом. – Для васс… бессплатно!
- Серьёзно?
Да! Нно… Тоолько один сонт. Вып-бирайте!
И Ловиса тут же взяла с прилавка большой фиолетовый зонтик с остриём и загнутой медной ручкой.
- Спасибо… Немного ошарашенно проговорила она, и раскрыла зонт, который даже в сложенном виде казался непомерно большим. С мягким шелестом, словно летучая мышь, фиолетовый шатёр распахнул крылья.
- Прощщайти! – Кричал продавец им вдогонку. – И не прастудитесь под таким лиффнем!

103
- Ты видел, да?! – Ловиса светилась тихим восторгом. – Я давным-давно не держала этот предмет… Он напомнил мне о моём детстве… Которое я провела на Липовой Парме. Там часто идут дожди… Люди носят с собой зонты, прорезиненные плащи с капюшоном... Я так соскучилась по затяжному дождю, Рэй… Я – Принцесса Дождей, Девушка-Меланхолия, и Хранительница Всего Тёмного и Мокрого. – Ловиса рассмеялась. Но даже смех её был грустным, и нёс не живой задор, но какую-то чистую прохладу, прохладу не этого мира…
- Да, я впервые в жизни вижу такой долгий дождь… - Раймонд, встал под защиту атласного шатра почти вплотную с подругой. – И мне начинает казаться, что дождь уже не закончится...
- Пусть не кончается… - Девушка мечтательно смотрела в небо, крепко сжимая загнутую медную рукоять. – Пусть этот город смоет вода! Пусть не будет ни войны, ни УРБов, ни этих проклятых людей! Пусть будет везде вода! Три тысячи четырнадцать лет назад людей уничтожил Великий Огонь, а теперь – пусть Вода, Тьма и Холод навеки сотрут с Земли их мерзость!
- Дождь не может идти вечно, Ловиса… Но я бы тоже хотел, чтобы Стихия уничтожился людскую мерзость, ибо зло в этом мире льётся через край… Слушай, тебя не хватятся дома?
- Нет. Мама поймёт. А если не поймёт – не осудит.
- Я впервые узнал твою фамилию, Виса. Если не секрет, почему ты носишь двойную фамилию?
- Я ношу ещё и двойное имя. Ну, ты же знаешь, я не совсем эспенка по крови. По матери я ильшеманка. У ильшеман фамилии передаются по женской линии, поэтому я Химару по матери. А по папе – Воржишек. Так же и с именем… Папа нарёк меня Ловисой. Ещё когда я была совсем маленькой… Ловиса – северное, винтервандское имя. Оно означат «Славная Воительница». А мама нарекла меня Акко. Акко на языке ильшеман «Тёмная Вода». А ещё так звали одну из жриц Янтарного Дворца, где отдыхало Солнце. Но она не человеком была, а как бы Ангелом Милосердия. Вот… Гляди!

Девушка присела наземь рядом с витой чугунной оградой. И, убрав рукой пожухлую траву, оголила жёлтый цветок одуванчика, едва показавшийся из земли.
- Ничего себе! Давно я такого не видел… Этой осенью и вправду что-то не так...
- Да... Нынче всё не так, как всегда… Я уже не удивлюсь, если завтра зацветут деревья…
- История помнит и это. И всегда, когда распускались цветы перед зимой, это означало, что откроются Окна.
Раймонд задумался. Стоя с подругой под атласным зонтом среди бесконечного дождя, он вспоминал неясные и гнетущие кадры из детства… Как отец закрывал оконные проёмы свёрнутыми матрацами и деревянными щитами; как мама о чём-то тревожно говорила ему; как они укладывали его маленького в кровать и накрывали сверху горой ватных одеял… И как топили ночь напролёт чугунную печку; и какой красной она была в темноте, и каким тянущим и страшным был гул в дымоходных трубах.

«Когда откроются Окна на небе, закрывайте окна в домах. Бродяга и путник, где бы ты ни был, ты прочтёшь о беде в осенних цветах».
Ловиса-Акко медленно проговорила известную пословицу.
104
– Мама рассказывала, что сорок лет назад, когда она была совсем маленькой, одно Окно продержалось шесть дней. За эту неделю в Городе погибло десять тысяч человек… И почти все УРБы погибли в эту неделю… Окно, пожалуй, стало для «унтерменшей» большой радостью... Смерть от холода не так страшна… Как нож мясника и скальпель «ветеринара». А ещё погибли все бродячие собаки и кошки; все бездомные люди-бомжи, которых отказались приютить в своём доме «добропорядочные граждане»... Разорвало все трубы отопления, и единственным способом спастись было топить печки дни и ночи напролёт... Угля не хватало. Сжигали мебель. Кровати. Потом пошли доски от пола. Но бабушка Линора не позволила тронуть ни одной книги. Наверно, она предпочла бы умереть, чем лишиться хотя бы тома из своей библиотеки. А на шестой день холод стал нестерпимый, и когда бабушка думала, что ей и семье конец, Окно закрылось. В сентябре того года, как и сейчас, шесть дней шёл дождь и распустились цветы…
- Мы проходили это событие в школе на ОБЖ. И на «Новейшей истории» проходили. – Раймонд с живостью представил то, о чём говорила Акко. – Но такие катастрофы случаются нечасто. За всю историю Траумштадта, Окна, продолжительнее трех дней подряд, держались только пять раз… Нужно запасаться углем. На всякий случай иметь две печки, лучше одну кирпичную, вторую – толстостенную «буржуйку».
- Нет, я чувствую, этой зимой городу придёт конец. Возможно, само небо пощадит его, избавив от позора и боли, и уничтожит до прихода синских солдат... Знаешь, я хорошо помню ту ночь, что описывал ты. Это произошло двадцать лет назад, в 93-ем. Мы с мамой и папой почти три дня не выходили на улицу и топили буржуйку. А на улице так завывал ветер, что мы не могли уснуть. Наверно, это самое сильное моё воспоминание из детства. И единственное, в котором я чуть-чуть помню папу.
- Тебя страшит приход синцев?
- Да. - Акко грустно посмотрела на юго-запад. - Летом я часто видела сны. Один и тот же сон повторялся, как будто повсюду маленькие жёлтые люди, они как саранча – съедают на своём пути всё. Над головой жёлтое небо, жёлтые реки под ногами, красны только знамя и кровь. Люди берут огнемёты, и весь мир горит... Синцы - народ Дьявола. Они сами называют себя детьми Красного Дракона, и в их жилах течёт голубая кровь… Синцы не знают жалости, им чуждо сострадание и бескорыстность... Весь принцип их цивилизации таков: «Интересы общества превыше интересов личности». Они построили мир антиутопии: мир чудовищного тоталитаризма, абсолютного контроля, всеобъемлющей пропаганды… Инакомыслящие истребляются в зародыше; пропаганда работает так, что оппозиционеры, даже если и есть – никогда не могут объединиться. Власть Дьявола в этой стране стала абсолютной. Они подчинили всё. Подчинили облака и реки, подчинили мечты и страхи людей, подчинили сами инстинкты… Всё исковеркали, сделали уродливым и ядовитым. Их реки давно отравлены, с небес идут кислотные дожди… Люди доносят друг на друга, на родных, на друзей; за малейшее проявление инаковости – пытки, и полное стирание. Но инаковых мало. Они перестали рождаться... Их вытравили из генофонда нации – ведь тёмные Хранители Империи давно изучили, и покорили себе тайну человеческой ДНК… Народ империи Син несколько поколений как искусственный, отредактированный... Синцы похожи один на другого: они никогда не делают ничего бескорыстно, во всём ища лишь выгоду Популяции и одобрение Власти. Синцы очень сплочены, но у них нет сердечных привязанностей, в нашем романтическо-простодушном понимании: у них есть ощущение единства и слаженность действий. Даже семьи – в которых минимум по трое детей – ячейка производства солдат и рабочих; идеологически правильных и преданных Партии Дракона. Вся империя Син похожа на огромный концлагерь, на государство полицейских, солдат и рабочих. И демонических Кураторов, в руках которых безграничная власть; и глаза Красного Дракона неустанно глядят на свою паству,
105
из окон, из стен, с неба, из-под земли, из одинаковых мыслей… Синские солдаты тренируются неустанно, будто заведённые; их рабочие покоряют природу: взрывают горы, выкапывают моря, строят города-ульи… Метафорически они строят новую Вавилонскую Башню, и в прямом смысле возгордились добраться до Бога, и свергнуть его. Синцев очень много; по слухам, их в тридцать раз больше, чем жителей всего Эспенлянда; при том, что территория – меньше втрое. Империя Син страшно перенаселена, но большая часть земли либо отравлена, либо представляет собой высочайшие бесплодные горы. О нет, Рэй… Это не наш Эспенлянд, пусть гнилой и жестокий, но у нас была хоть какая-то свобода, у нас была Святая, почти нетронутая Природа, где можно укрыться от мерзости мира… И эта наша Природа – очень лакомый кусочек для Дракона. Тем более, наше правительство давно им подконтрольно. Ты думаешь, эта война неожиданность и злой Рок? Разве что для нас – простых жителей, которых у ж е принесли в жертву… Но не для правительства. Наше правительство давно заключило союз с Драконом, и управляло нами, подготавливая к неравной дружбе со Зверем. Давно велась эта пропаганда: «эспенец и синец друзья на века, только вместе мы покорим Природу»… У нас Единое Правительство, как головы единого многоликого Демона… Сейчас происходит не война, а только лишь слияние двух зол... И эспенцы теперь – ненужный балласт. Вырожденцы, сами себя предавшие, позволившие Демонам взойти на престол… Сами поправшие идеалы доброты, память предков; сами уничтожавшие наследие Белых Царей, плевавшие на могилу Расмуса, сжигавшие соборы и церкви… Нет греха страшней греха предательства. Предательства самих себя. Эспенцы – превратились в мелочное презренное мясо. Они, избалованные и трусливые – теперь послужат удобрением для нового Рода. Белые люди не окажут сопротивления солдатам Дракона. Даже глупо мечтать… Синцев больше, они лучше вооружены, каждый их солдат стоит пятерых наших. Белые люди выродились. Стали изнеженными и глупыми, смелых и спортивных – единицы. Но эти единицы не следуют добру и справедливости, часто бывают отъявленными подонками и эгоистами. Бандитами, садистами-жандармами, которые притесняют других. Давно забыта главная заповедь – «возлюби ближнего своего, как самого себя». Они ли хорошие воины в битве со злом, эти наглые альфа-самцы?? А простой народ… плебс… отъелись на урбятине и свинине, стали жирными, рыхлыми, безвольными… В них нет ничего общего с рыцарями и первопроходцами былых времён, с монахами и тружениками… Спасение Эспенлянда только в территории. В дремучих лесах и безлюдных равнинах. Но уже поздно. Синцы сделают эспенцев новыми УРБами. И будут разводить на своих фермах. У них, говорят, даже «добропорядочных граждан», которые провинились, пускают на мясо и обувь, на мыло и удобрения. Синцы очень практичны. У них ничего не пропадает. Вот так вот, Рэй. Но ты и сам всё прекрасно понимаешь… Это мы понимаем, а для других до сих пор не дошло. Мы чужие своим, ещё больше чужие – врагу. Для всех мы «экстремисты», плюшевая оппозиция сатанинской власти… Мы лишние здесь, и это – не наша война. Не наш мир.

Ловиса замолчала. Озвучив эти страшные вещи, двое вдруг почувствовали, будто чьи-то незримые глаза уставились на них, и пространство загустело, понижая вибрации. Но Акко и Раймонд не боялись.

- «Конец былого мира, и звезды гаснут в синих небесах…» - Раймонд тихо напел строки из малоизвестной песни… - Но ты права. Это уже не наш мир… Знаешь, моя мама на днях говорила, что сын её подруги отправился в разведку в сторону Бриша. На дрезине-углевозке. Посмотреть, в каком состоянии железная дорога, и возможно ли выбраться из Траума. Знаешь, я так мечтал поехать с ними, а меня даже не предупредили – доверие, называется. Впрочем, я уверен, они не
106
доберутся до Бриша. Болота наверно раздулись и затопили рельсы. Видишь, какие дожди… Наверно, это и к лучшему… До весны в наш город враг не придёт.

Ловису немного знобило. Раймонд чувствовал, как дрожала ручка зонта, которую девушка держала над его и своей головой. И капли разбивались о натянутый парус, стекая почти сплошным потоком... Раймонд мягко обнял подругу одной рукой, сдерживая волнение и неуклюжесть. Акко затихла. Она напоминала Раймонду бездомную собаку. Одичавшую, худую нескладную парию, трусливо поджимающую хвост и скалящую всякому зубы... Дрожь девушки прекратилась. Дыхание сделалось ровным. А в голове у Раймонда всё звучала эхом старая пословица: «Когда откроются Окна на небе, закрывайте окна в домах. Бродяга и путник, где бы ты не был, ты прочтёшь о беде в осенних цветах». И он ещё раз вспомнил ту раскалившуюся докрасна печь, завывание в трубах и заколоченные окна его квартирки на восьмом этаже потрёпанного ветрами дома…

Ночью сны выходили их тёмных комнат и бродили по безлюдным улицам. Этой осенью как никогда хозяйничали они в умирающей городе. Прикрыв глаза, повсюду можно было увидеть образы; тревожные и счастливые, странные, нелепые, страшные… Но попытавшись схватить один из них – сны исчезали.

Раймонд становился другим. Он, вопреки погибающему миру, оживал, и от жгущей в груди радости становилось жутко. Долгие годы Раймонду было нечего терять, и он не ценил свою жизнь. Он даже хотел прекратить её. Уйти далеко в степи, перелески, и без лишних свидетелей повеситься на раскидистом дереве. Но что-то, какая-то тлеющая искра поддерживала его. И заставляла каждый раз откладывать принятое решение. Раймонд точно знал, что больше он не потерпит унижений и несправедливости в свой адрес... Он натерпелся достаточно. Но теперь, когда рядом Акко – смерть страшила его. Страшила, а страх делал слабым. Слабым, и счастливым одновременно. Раймонд не хотел признаться себе, назвать вещи своими именами. Но он - влюбился в Ловису. Полюбил впервые за свои двадцать с лишним лет. И полюбил непомерно. Только глупо было строить планы на жизнь... А Раймонд мог бы! Он мог бы представить, как они с Висой вдвоём жили в его маленьком дачном домике... Растили на грядках капусту и брюкву, занимались гончарным и кузнечным делом, держали пчёл... А в доме непременно стоял бы большой рояль. И они в четыре руки играли на нём вечерами… А потом зажигали свечи, и пили красное вино, разговаривая обо всём, разговаривая бесконечно… А днём бы занимались йогой и танцами, читали книги о телепатии и медицине, астрологии и выходе из тела… И постигали усердно и быстро все тайны вселенной; ведь самая большая её тайна – Любовь, была для них уже открыта. А потом бы они путешествовали. Побывали б на шхерах Паласского моря и острове Миир; на ледяных вершинах гор Ллойда; в девственной заболоченной тайге Шаттенвальда и квазигосударства Северия; и в дождевых лесах близ Шарнуа... Побывали бы снова в Рамине, и в столичном Фойербруке – городе мостов и соборов; городе терпкого кофе и круассанов, любви и молодёжи... И на древнем туманном Дивоне – где под грозовыми небесами блуждают огоньки святого Райнульфа над давно покинутыми башнями Первых Людей… И обязательно отправились в путешествие по океану! Такому таинственному, бескрайнему, манящему; неподвластному человеку… Раймонд мечтал увидеть дождь над океаном. Не с берега, а находясь за тысячу километров от суши… А ещё – мечтал увидеть кита! Прямо как он выныривает из воды, и видна
107
его огромная, будто палуба авианосца спина, и приветственный фонтан воды искрится на солнце, как фонтаны Шер-Репо…
Но ничему этому уже не суждено сбыться. И нет больше Фойербрука, с его круассанами и готическими церквями; нет Шарнуа и Рамины; и наверно даже на берегах Снежного Моря, и на горах Морвен, и на плодородных просторах Дождевого Предела теперь развивается кроваво-красный флаг империи Син...

Фонари, фонари, фонари…Теперь они горели для них двоих. И в этом бессмысленном сне, всё шло к тому, что и солнце станет светить на двоих. А потом не станет и тех двоих, и не станет ничего. А солнце, как и прежде, будет глядеть в огромное зеркало и видеть в нём безупречный мир, улыбающийся его собственным отражением… Только ночной город об этом не знал, и сны всё так же продолжали кружить под фонарями…

Глава 10. Сломанные игрушки. «Варфоломей».

Жизнь земная как вода, что низвергается с неба… (с)

Я много читал о Липовой Парме, путешествовал по её просторам в своём воображении, изучая карту. Липовая Парма, это обширный слабозаселённый регион к западу от Зверринии. Парма заселена гораздо раньше, и гораздо раньше приняла подданство Фойербрукской короны. Столицей липовой Пармы является один из самых крупных городов Эспенлянда – полуторамиллионый Вальдштадт. Липовая Парма считается куда более богатым и процветающим регионом, нежели Юшлория, но плотность населения её выше лишь немногим. Да и то, за исключением большой «столицы». Вся Парма, за исключением южных окраин, представляет собой возвышенное скалистое плато, пересечённое долинами и ущельями горных рек. Это – самый лесистый регион Эспенлянда, сплошь покрытый непроходимыми липовыми, дубовыми, берёзовыми и еловыми лесами. Местность Липовой Пармы практически непроходима: большие перепады высот, ущелья и пропасти, дремучие леса и быстрые реки, бездонные карстовые озёра и заросли ядовитого борщевика...Но есть три веских причины, почему плоские, открытые степи Юшлории - считаются на порядок более дикими и безлюдными, покидаемыми людьми, нежели горная тайга Пармы. Причина первая – климат. Юшлория славна на весь мир ужасающими зимами с Окнами, засушливым летом, дефицитом чистой пресной воды. В то время, в Липовой Парме самые лютые морозы редко перешагивают отметку минус 20 градусов. А вода бесчисленных рек и ручьев – самая чистая в мире. Причина вторая – природные аномалии, из-за которых во всей Зверринии, в Юшлорской её части особенно – невозможны полёты на самолётах, невозможны любые «блага» цивилизации, завязанные на электромагнитных волнах. Ну и третья причина – солёные, болотистые почвы. В Юшлории, за исключением Бришского района, и нескольких небольших плато и грив – нет чернозёмов, и даже просто «условно-плодородных» грунтов. Сплошной просоленный сапропель, пески и мергели, на которых лишь полынь и северный тамариск чувствуют себя комфортно… А чего стоит само Юшлорское озеро-море… Болотистая, бессточная, зловонная лужа, размером 1200 километров на 400, и глубиной до одного километра. И это – отнюдь не чистое внутреннее море; но грязное, топкое полу-болото; страшно солёное, и не пригодное даже для передвижения на лодке. В общем, Юшлорское озеро
108
давно прозвали Дьявольской пастью. Давно прокляли его, особенно строители-заключённые, которые во времена Железного Гофмана прокладывали через это озеро железную дорогу…
Вот поэтому, в сравнении с Юшлорией, Парма – благословенный регион; к тому же полный тайн и позабытых легенд, оживающих в краю дремучих ельников и седых гор…

Я, ещё юное отверженное чудовище, но уже разочаровавшееся в жизни и людях; решил провести остаток своей жизни здесь. В монастыре Кальгорт, у подножия горы Малькырт, на высоте 963 метра над уровнем моря. Мама привезла меня сюда; поездом из Траумштадта, до станции Бриш; потом, с пересадкой до Вальдштадта. Как красив и ярок был этот город! Мы немного прогулялись по набережной в районе Медгородка, проводив закат и перекусив в кафе, а дальше я гулял один светлой северной ночью, пока мама ждала на вокзале. Предрассветным рейсом на дизельном «пригороде», почти сутки среди однообразной совершенно безлюдной тайги, направлением - север, мы добрались до затерянного села-райцентра Кальюрт. Прождав ещё час в сонном селе, далее - тряслись в разбитом автобусе по каменистой грунтовке ещё десять часов; на запад, до полузаброшенной раскольничьей деревни Верхняя Плаква. Мама, похоже, прокляла всё на свете, решившись на эту авантюру… Она, конечно, ходила в молодости в походы, но не вдвоём, и не в такую глушь. В жутковатой таёжной лощине, за деревенькой на два дома, меж великими хребтами Пасик и Помяненный, пролегала тупковая горная тропа до монастыря Кальгорт. По этой тропе я отправился уже в одиночестве. Мне было девятнадцать лет...
Тайга дышала прохладой и сыростью. Там, в первозданных горах, я впервые понял, что такое настоящий лес. Не наши затерянные средь соляных пустошей осиновые колки, да заросли камыша и талы. Здесь тайга укрывала навеки: древняя и седая; а горы - нависали над нею, и зеленоватые россыпи исполинских камней, покрытых лишайником; и отвесные, блестящие от влаги скалы; и безымянные бездны, разинувшие свой зёв под зелёным морем... Тропа шла круто в гору. По обочинам чёрной стеной стоял елово-липовый лес. На многих деревьях были отметины – следы когтей медведей, более многочисленных в этих краях, чем люди. Тогда я впервые поразился их силе – многие стволы придорожных осин и ёлок были буквально разгрызены до сердцевины их зубами, а кора, как мягкая кожа, свисала лохмотьями со стволов, изодранная когтями «лесных хозяев». Возможно, здешние медведи были не так кровожадны, как наши фаркачарские седые волки – «вырвы», но, в отличии от почти истреблённых в окрестностях Траума вырв, здешние медведи людей не боялись…
Лес был бескрайним, дремучим, древним… Он то спускался в сырую тенистую бездну; и здесь сырой зелёный мох, реликтовый хвощ-баюн, да волшебные сон-грибы подстилали полог первозданного храма; то поднимался к самым подоблачным высям Мермаунта, где земля оскалилась острыми камнями, и подгольцевые ельники недовольно скрипели на горном ветру... Здесь небо было так близко, и зловещая жуть благословляла душу… Дорога вилась среди дикой святой тайги. Почти метровые колеи, размытые весенними ручьями, низвергающимися с гор, обнажали под глиной блестящие острые камни – кварциты и диабаз, а также слюду, с вкраплениями алого альмандина... В ветвях вековых деревьев порхали птицы; и филин, хозяин ночи, зловеще ухал, хлопая крыльями в темнеющем небе... Когда настали сумерки – я ощутил странную тоску. Мне хотелось плакать… Но это были не слёзы печали и боли… То были слёзы какой-то первозданной тоски. Грустно-счастливой тоски. Наверно такие чувства испытывал блудный сын, возвратившийся домой, и склонившийся над могилой давно почившего, но любящего, и всегда ждущего отца… Тоска возвращения домой. И лес – дикий святой лес, прорастал в моей плачущей душе…
109
К воротам монастыря я добрался уже под утро, когда предрассветный час роняет росу, и летний иней сковывает лужи. Залаяли собаки. Ветра, суровые северные ветра, клонящие можжевельник и подгольцевые ёлки, стучали в ворота.
Мне открыл отец Варфоломей, немолодой угрюмый мужчина, с длинной белёсо-чёрной бородой, и белёсо-чёрными волосами, ниспадающими из-под скуфьи. Он, похоже, не спал, или встал в такую рань.
Над горами занималась заря. Красное солнце выкатывалось из-за исполинского, протянувшегося от края до края зеленоватого гребня Пасика. Седые от лишайника скалы торжественно вдыхали утро. Подгольцевые ельники и беспокойное шумное море низинной тайги окрасились багряным. И кристаллы инея на жестяной крыше монастыря закапали чистыми слезами...

- Я вижу, на сердце твоём большая печаль... – Не удивившись, и не приветствуя, молвил отец Варфоломей, любуясь рассветом. Горный ветер развевал его волосы, и трепал длинную рясу из грубой мешковины. Это место напоминало край земли. Монастырь будто парил в небе над миром - суровый чёрный остров, а тучи куда-то стремительно улетали над головой, обнажая в светлеющей дали бледные звёзды…
- Знаете, я хочу уйти из мира. Не смотрите, что мне ещё мало лет. Там… в мире людей меня не ждёт ничего хорошего.
Я скрыл от слуха монаха, что уже делал попытки уйти из мира. Только немного другим образом. Полгода назад, с конца января до начала марта, я прошёл через длительный голод. Точнее по началу, я вовсе не хотел «проходить» его, я хотел «войти» в голод и больше никогда из него не вернуться.
Не думайте, что уйти из жизни посредством длительной голодовки легко. И дело тут не в силе воли... Спустя пару недель совершенно пропадает любое желание прикоснуться к пище. Напротив, она вызывает отвращение. Организм только расходует и теряет – теряет всю мерзость, все многолетние накопления: отходит желчь, слизь; вместе с чистой водой от питья и клизмы отходят каловые камни; и я поражен был тогда, как в юноше, отнюдь не обжоре и не больном, взялось столько нечистот... Они отходили, когда по горсти, когда по крупице, почти до самого завершения голодовки. Но трудно выносить было другое. Непрерывный отток желчи, которая забрасывалась в пустой желудок, разъедала его до неутихающей жгучей боли; поднималась в пищевод и рот, и там, где была нежная слизистая оболочка – образовывались кровоточащие потресканные рубцы, грубые и негнущиеся, оттого было трудно дышать и почти невозможно глотнуть слюну.
Первые три недели я много спал. Почти пятнадцать часов, в остальное время гулял с Юккой, силы вполне были, а также делал работу по дому. В это время я жил у бабушки: она уже тогда стала терять разум, и я легко скрывал от неё голод. Это несложно, в большой трёхкомнатной квартире, где пребывали только я и она… Она особо не интересовалась, как у меня дела.
После тридцатого дня началась лихорадка. Я не мог заснуть и на час; тело, которое отравляли яды распада, корчило судорогой, а желчь превратила пищевод, желудок и рот в сплошной кровоточащий рубец. Желчь я отхаркивал, промывал желудок; но она, откуда только она бралась! Яркая и жёлтая, жгущая, как жидкое пламя, отходила небывалыми порциями.
Потом я не смог пить. Рефлекс рвоты пересилил рефлекс глотания, и вся вода, которую я пытался
110
выпить, тут же выплёскивалась обратно вместе с желчью. Клизмы я перестал ставить, на тридцатые дни накатила апатия и слабость. Я в основном лежал, думал о смерти, и мысленно приближал её. Я стал очень худым. Скелет, обтянутый кожей. Мне даже нравилось, как я выгляжу в зеркале. Не так много будет вони и жижи от трупа.
Так без воды прошла почти неделя, но на голоде организму нужна вода. Она выводит токсины, которых при разрушении мышц и всякой пакости крайне много. Без воды тело погибнет от собственных ядов. Но я уже не думал об этом.
Через неделю пришла сильная интоксикация, стали отказывать почки. Моча (откуда она только бралась!), была абсолютно бесцветной и без запаха. Она уже ничего не выводила. По всем сгибам тела стали проступать мелкие похрустывающие кристаллы. Кожа становилась жёлтой, с белёсым налётом, от неё исходил запах мочи... Был сильный зуд, невозможно было уснуть ни на час. Более десяти дней я провёл совершенно без сна. Хотя мечтал о нём. Организм погибал, хотя происходило это весьма мучительно.
И вот однажды, в полдень, на сороковой день голода я всё-таки смог уснуть.
Я так изголодался по сну, что провалившись в его исцеляющие объятья, испытал неземное блаженство... Я уже стал было считать, что умер, как вдруг увидел Его.
Это был Ангел, он напоминал огромного роста светящуюся фигуру; в этой фигуре угадывалось, что это мужчина в рясе с длинной бородой. Грозный, но добрый одновременно. Возможно, он просто принял форму, на которую с детства натаскала религия… «Архангел Гавриил – посланец Всевышнего», так позже решил я. Но лица его разобрать не мог; вокруг фигуры клубился яркий свет, от него исходила сила! Но это была не сила угрозы, а такая праведная, добрая сила; великая и исцеляющая. Тогда, Ангел мне многое сказал. Он сказал, что я не должен сейчас погибнуть, а также, что я должен перестать питаться страданием. (Да, признаться, я не с рождения стал вегетарианцем, и как бы мерзко это не звучало, раньше я ел – как все. И человечину – тоже). Я, как наивный ребёнок, полагал, что раз не я убиваю, значит – всё норм. Раз убили уже, скушаем, что уж тут… Конечно поэтому, моё тело и было полно слизи и нечистот, и так страдало на этом очищающем голоде... Ещё Ангел вдохнул в меня Свет. Это было… как откровение, как воскрешение. Как Благая Весть откуда-то с древнего Неба… Я прямо подпрыгнул на кровати! Будучи уже готовым умереть, тело и дух переполнились силой и счастьем. Я стал выходить из голода. Мне казалось тогда, что столько хорошего впереди! Так можно будет устроить свою жизнь, принести столько добра! Выходил я долго. Очень долго. Сперва даже овсяный отвар и сок зимних яблок просто выблёвывались. Так что по сути, голод продлился не сорок дней, а минимум в полтора раза дольше. Но… я вышел. Только вот стоило ли выйти… И что я выиграл, за что что выжил тогда…
Этого я так и не понял до встречи с Ней.

- Ты не зря пришёл сюда. – Улыбнувшись, сказал Варфоломей. А солнце уже поднялось над чёрной подёрнутой туманом тайгой, и его негреющие ласковые лучи озарили жестяную крышу монастыря... Вообще, это был не совсем монастырь в понимании типичного эспенца. Тут не было ни красивой церкви, ни огромной территории с сотнями кельей, дворов-клуатров, гостиницы, капитула; ни привычного разделения на должности, вроде келарей и ризничих; не было даже извечного символа – чёрного балочного креста. Кальгорт представлял из себя большое, комнат на десять, бревенчатое здание с пристроями; оно стояло на небольшом участке ровного плато, а над
111
ним терялся в тумане зловещий гребень горы Малькырт, что уходил в небеса на 2396 метров... Там, в клубящейся грозовой бездне, угадывались очертания отвесных скал и языков ледника. Но до вершины не близко; прямо от монастыря на запад местность плавно поднималась к Малькыртским предгорьям, поднималась как бы уступами: сперва пологие гребни с подгольцевым криволесьем, затем голые холмогоры, зеленоватые от лишайника, и только потом – грозные базальтовые пирамиды, чёрно-серые и мертвенно-ледяные... Будто там и сейчас царствовала вечная Зима… Все окрестные леса так же принадлежали монастырю, и были его практически единственным, бесценным материальным богатством…

- Да, красиво здесь… - Тихо ответил я.
- Я вижу, ты не от мира сего. И я вижу, что на твоём сердце великое одиночество и неосвобождённая ярость… - Варфоломей не глядел мне в глаза, что, признаться, мне очень нравилось. Не люблю контакта с людьми. Даже с теми, кто вроде бы вызвал симпатию. Старец смотрел в сторону рассвета. А я совсем позабыл о холоде.
- Послушай меня, отрок. Я оказался здесь после одной невесёлой истории. Как сейчас помню тот день… Я расскажу свою историю тебе.

Глава 11. Осень. «Альмагарден».

Я не знаю, как жить,
Если смерть станет вдруг невозможной...
(ДДТ. «Расстреляли рассветами»)

Распрощавшись с Ловисой, Раймонд решил наведаться к бабушке. Он давно её не видел, и хотел снова оказаться в том месте, где в раннем детстве было так уютно и безопасно…
Вот только детство - давно прошло.
Раймонд всегда считал, что смысл жизни – развитие. Нужно становиться лучше; мудрее, добрее, храбрее; читать книжки, осваивать навыки, делать добрые дела… Всегда сравнивать себя сегодняшнего - с собой вчерашним, и стремиться, чтобы ты Сегодняшний был лучше.
С бабушкой Амалией произошла иная история.
В молодости (которой Раймонд не застал) – бабушка была очень сильной и пробивной женщиной; настоящей карьеристкой. Она много работала; тянула, как вол, всю семью, в том числе и мужа. Купила всё – квартиры, дачи, машину; устроила жизнь себе и детям. Но после шестидесяти семи лет, с бабушкой начали происходить недобрые перемены. Её воля и ум стали стремительно уходить, будто вода из пробитой бочки... На смену им, наружу полезли какие-то уродливые, примитивные черты характера… Бабушка временами становилась капризной, эгоистичной; закатывала истерики, как маленькая девочка; кричала, плакала, звала на помощь… Она совершенно не терпела замечаний, не терпела вопросов; разговоры «по душам» вела только когда пожелает сама, и на малейшее несогласие или тень давления – разжигала скандал. Уже
112
позже Раймонд понял, что то была не только деменция, но и инстинктивная склонность к манипуляциям и энергетическому вампиризму, которая попёрла наружу, как разум ослабил контроль.
Впрочем, иногда, будто возвращалась прежняя бабушка – добрая, умная, любящая… Только эти времена просветлений становились всё реже и непродолжительней, и всё сильней походили на плохую актёрскую игру…
Бабушка, вроде бы, всегда была не против, чтобы Рэй гостил, или даже жил у неё по несколько дней. В четырнадцать лет внук думал переехать к бабушке насовсем, так как жить с отцом стало опасно. Но и этим планам не суждено было сбыться…
Однажды произошёл ужасный случай. Случай, после которого Раймонд понял, что он – совершенно один в мире, и ни на одно существо нельзя положиться; ни одно существо нельзя обнять, и показать свои слёзы…
В тот день всё было как обычно: бабушка гуляла по парку; она очень любила гулять на улице, дышать свежим воздухом. Рэй готовил картошку. Он иногда подметал пол в квартире Амалии, хотя бабушка не отличалась чистоплотностью, и квартира походила на помойку… В тот вечер бабушка, как и всегда, придя с улицы, проследовала в спальню прямо в уличной обуви. Внуку не нравилась эта привычка, так как улицы в Городе грязные, особенно захарканная площадка перед подъездом. В совместной жизни Рэй хотел подружиться, найти компромисс; объяснить, уладить то, что беспокоит; и сам всегда хотел выполнить просьбу, помочь… Но в тот день Рэй допустил «непростительную наглость», и сделал бабушке замечание. Он сказал ей: «Зачем? Зачем ты так всегда делаешь, неужели самой приятно жить в грязи и чужих харчках? Вот же тапки – обувала бы в коридоре, чтоб грязь не разносить…»
Сделать это замечание было ошибкой. У бабушки случилась истерика. Она заревела белугой, да так, что сделалось страшно… Это был бессвязный вой, такой, будто её режут живьём. Он продолжался минут десять. Выплакав все слёзы, бабушка стала тихо плакать, что Рэй не даёт ей жить в собственной квартире, говорила, что уйдёт жить на улицу, а ты «подавись». Потом снова кричала; грозила, что выбросится в окно – и ринулась к подоконнику, но Рэй схватил её за локоть. Амалия вырвалась, и на весь дом выла, срываясь на хрип: «убивают!! Убивают!!!»
Рэй сам мечтал умереть в этот момент... Было бы в миллион раз лучше, если бабушка избила его железным прутом.
Он быстро собрал вещи и ушёл.
А потом, с ним случилось отвратительное продолжение. Через неделю на улице его остановил сосед, что жил снизу бабушкиной квартиры. Молодой и напористый помощник судьи. Он чуть было не избил Рэя, думая, что взаправду, 14-летний юноша издевается над немощной бабушкой. Это была страшная ситуация, пусть даже он и не тронул парня. Страшна своей несправедливостью и отвратительной предвзятостью. После этого случая, Рэй впервые расхотел жить. На следующий день подросток выпил литр отравы для колорадских жуков. Впрочем, он тогда не знал, что эта отрава, разведённая водой, не слишком опасна для человека… Ему было страшно больно. Не физически, нет. Душевная боль была невыносимой, и Раймонд трое суток проплакал, уйдя на заброшенную дачу, но и после этого уже не оправился...
Людям плевать, какая у тебя душа. Насколько ты можешь быть тонким, ранимым человеком. Насколько ИМЕННО ТЫ можешь быть жертвой обстоятельств и травли... Если ты – МУЖЧИНА, или даже парень-подросток; в конфликте с бабушкой, женщиной, стариком, ребёнком… – всегда
113
будешь виноват ТЫ. Не важно, хоть тысячу раз будь прав по совести... Ты виноват уже тем, что родился в теле физически здорового мужчины. «Лба», «лося», «кабана». Солдата, «боевого холопа», работяги-обеспечителя… Тебе отведена незавидная роль конкуренции и борьбы, которую ты должен ЛЮБИТЬ и гордиться ей, иначе ты не мужчина. Иначе ты – побочный продукт эволюции, мусор естественного отбора. Всем плевать на твои переживания, внутреннюю красоту, эмоции, слезы… Ведь всё это исключительно право женщин, старушек, любимых детей… Нередко занимающих откровенно паразитическую позицию в социуме, никчёмных, пустых, бесчувственных – но любимых и оберегаемых. Нет, брат: если ты родился мужчиной, и не под счастливой звездой – этот трюк не прокатит… Важно лишь как ты себя держишь, что умеешь, сколько зарабатываешь, что от тебя можно получить. Ты не декоративная безделушка «для души и красоты». Ты – утилитарный инструмент или расходный материал. Ты – функция (или дисфункция), которая нужна не сама по себе, а лишь как ресурс. Холодильник ценят за мороз, что он вырабатывает, а не за «красоту и душу». Сломавшийся холодильник никакой дурак не станет держать у себя дома… И даже если ты займёшь место на обочине жизни, условно впишешься в категорию «убогих» - монахов и прочих хикки, всё равно ты должен угождать «более слабым», и бояться «более сильных». Иначе – переломают кости.
Беда человеку с тонкой, искренней и справедливой душой – родиться в теле мужчины... Тем паче – мужчины-неудачника; без заступничества, без «няшной» внешности, и с исковерканной с детства судьбой. Старик Рэй давно всё это понимал… Он всегда сожалел, что не родился хрупкой девушкой. Неприметной девушкой-лесби (ведь Рэю самому нравились девушки); скромной и доброй, немного странной… Которую любили бы близкие, оберегали, как драгоценность, только за то, что она СУЩЕСТВУЕТ. И дали наконец жить спокойно и быть собой… Просто тихо жить, без конкуренции, агрессии, и постоянного страха быть униженным и избитым.

Раймонд стал убивать в себе ранимость и нежность. Не загонять вглубь, как делают некоторые, нет… Последнее не эффективно. Паршиво быть мягкотелой черепахой под панцирем – всё равно разобьют, и сварят суп, а уж из девственной нежной плоти, хранимой под панцирем - он будет особенно вкусным... Юноша понимал это, и именно выжигал чувственное нутро: влюбчивость, страхи и инфантильный эгоизм… И жестокий холод мира, ядовитые шипы судьбы – способствовали этому. Романтичный, ранимый и хрупкий парень, как никто другой способный любить и грустить - превращался в апатичную амёбу, в биоробота, мечтающего о смерти. Только внутренне чувство доброты и справедливости всё же теплилось в нём, но уже как тихий блёклый призрак…

С бабушкой Раймонд снова поддерживает отношения. Конечно, уже без особой любви, без веры в неё, без доверия… Ничего этого нет, и не будет. Просто многие обиды если не забылись, то сумели притупиться. Старик-юноша не был особо злопамятным… Он помнил и много хорошего… Те короткие блики счастья в солнечном детстве, в которых рядом была бабушка. Та, настоящая. Добрая Старшая Мама из истлевшего архивного прошлого… И Рэй хранил о ней осторожную память.

На часах три ночи. Дорожка, мощёная окаменелым деревом, петляла вдоль кирпичного забора. Дождь становился тише. Листья осин тревожно трепыхались на ветру, срываясь и падая от порывов. Где-то вдалеке блеснуло Хальмарское озеро. Впереди, мрачным готическим силуэтом
114
возвышался костёл Святой Селестины. На небе странные бледные полосы протянулись от горизонта к зениту. Стало тяжело на душе. Какое-то нехорошее, липкое чувство закралось в душу. Тени скользили по окнам. Причудливо выгибались, и заглядывали в сны. Земля слегка подрагивала и гудела.
Там, вдали от глаз и событий, в её чреве, происходило что-то неведомое.
Вот и бабушкин дом. Высокий, старинный, пятиэтажный. «Гофманский ампир» - как и добрая половина домов в Трауме. Строгие, прямоугольные формы, лепнина на карнизах, высоченные потолки, витая ограда на крышах… Дома эти строились на века, из шлакоблоков и красного кирпича, а стены неизменно покрывали штукатуркой телесного цвета. В подъездах таких домов всегда пахло сыростью. И торчали наружу разные трубы; ржавые, в облупленной краске, с бурыми скользкими натёками… Двери были скрипучими. Оконные рамы – вечно рассохшимися, и дребезжали на ветру… Вот и третий этаж. Тени скользили по гулким ступеням. Чернота ночного неба пристально глядела в окна.
Раймонд осторожно отворил голую деревянную дверь. Бабушка, должно быть, крепко спала, закрывшись в своей комнате. Она всегда засыпала одна, тихо включив патефон. Но сейчас он давно умолк. Завод кончился, пластинка остановилась. Юноша не стал тревожить бабушку, а прошёл в дальнюю комнату. Там на тумбочке стояла человеческая голова. Желтоватый ночной свет скользил по белой коже и каштановым волосам молодой красивой женщины. Её глаза остекленели в нехорошем, полным собачьего обожания взгляде. На лице запечатлелась глуповатая улыбка. Губы выдавались вперёд, будто для поцелуя. Голова была аккуратно отрезана, и пеньком шеи стояла на подносе. Раймонд дотронулся до кожи… Настоящая. Только покрыта каким-то консервирующим лаком, из-за чего кожа на ощупь походила на винил. Глупая улыбка и обожающий взгляд вперились в Раймонда. Юноша накрыл голову покрывалом. Наверное, это дядя. Оставил здесь сувенир. Дядя Раймонда знаменитый в Траумштадте хирург. У него дома много таких «сувениров»…

Раймонд задёрнул шторы и начал погружаться в сон. Дерево скребло по стеклу, его корявые тени плясали в комнате. Как в детстве. Усталый парень вспоминал, как в этой самой тёмной комнате он лежал с бабушкой, и смотрел диафильмы про динозавров. А свет от фар автомобилей скользил по потолку. Одинокий фонарь освещал дерево и канализационный колодец. «Ты сам виноват» - говорила мама, не желая отпускать сына в тот день к бабушке. А малыш лежал в старом скрипучем кресле-раскладушке, и представлял, что «виноват», это такой клубок чёрных ниток.

Сны снились нехорошие. Раймонд опять очутился в сумрачной, грязной полуподвальной комнате с одним большим, расположенным высоко от пола окном. Под ногами сырость и какая-то слизь. Стены покрыты скользким голубым кафелем в бурых разводах... В окно глядела ночь. Среди необычайно больших, близких звёзд, пролетели две кометы. И что-то гулко ударило – «Бом-м-м-м…».
В центре комнаты из земли торчал толстый, как ствол старого тополя, бронзовый стержень. Он уходил куда-то под землю, Раймонд ощущал, что уходил очень далеко. До самого центра земли. Где-то там, под толщей коры, в жаркой недоступной глубине, ворочались неведомые, исполинские механизмы. Как механическое сердце громадного спящего зверя. И толстый, шипастый бур старательно вгрызался в это сердце... Он вращался среди утрамбованных
115
человеческих костей. Кости скрипели, и превращались в прах под зубастой, похожей на рыло чудовища, коронкой…
«Бом-м-м-м… Бом-м-м-м…» - Кто-то зазвонил в Великий Колокол. И густой инфразвук расколол пространство.
«Это бьёт Маятник Земли» - кто-то сказал в голове Раймонда. Бронзовый стержень с жутким рокотом завращался; вместе с ними завращались звёзды на небе, а кометы, теперь их было шесть – завели дурманящий хоровод. Их головы, похожие на мохнатые светящиеся шары, шли ровным кругом, а огненные хвосты выписывали таинственные узоры. Стоны земли поднимались к звёздам…
Мятник раскачивал мир. Словно помехи на телеэкране завибрировало пространство. Стены комнаты таяли, делались полупрозрачными, и всё обнажало свои скелеты…

Раймонд в оцепенении глядел на город. А в нём, как на картине сумасшедшего художника, писавшего картины чёрной тушью, сверкали абсолютной чернотой углы и контуры. В провалах между ними зияла антиматерия, засасывая с утробным чмоканьем ночных мотыльков... Отовсюду, из каждой точки пространства, тянулись тончайшие, но жёсткие графеновые нити; они, как плотная ткань из чёрных ниток, шили пространство… Ещё один удар… И чёрное волокно угрожающе зашевелилось, издавая зловещий металлический шелест.
Страшный механизм вращался в земле, приводя в движение стержень. Раймонд коснулся его. Что с Акко? – вдруг пронеслось в его мыслях. Он бежал по городу, но это был уже не тот город… Чёрные линии разбегались в темноте, и не было ни верха, ни низа; только звезды мерцали со всех сторон. Стёкла домов, пронизанные графеновыми волокнами, тихо осыпались осколками, и будто плакали, поглощаемые чёрной утробой… Клипот-дэ-Мекабциель, Чёрная Омела, открывала Трубу. Зловещие блики отражали звёздное небо и водящие хоровод кометы, и Нечто вбирало в себя слепки мира... Раймонд бежал куда-то. Бежал по гулкой лестнице. Куда-то наверх. Ступени трещали и рушились; они взлетали всё выше и выше, в самое звёздное небо… Вот крыша. Крыша, и вокруг – ничего. Только звезды. Только вечность... И в углу, в зеленоватом свете холодных светил, видна тень. Раймонд подошёл ближе и тронул тёмный плачущий сгусток. Тень обернулась, и сердце юноши упало. Вместо знакомого лица, под капюшоном был холодный белый шар без глаз и носа. С утробным причмоком на шаре открылся большой красный рот, обнажив два ряда острых зубов.
- Я твоя Акко! – Знакомым голосом проскулила красная пасть. И заплакала, закрыв шар-луну бледными ладонями... Акко всхлипывала, съежившись, и поджав под себя колени. Она забилась в угол, и сделалась маленькой; юная девочка, зловещая банши... Раймонд, шепча что-то невнятное, и припадая к полу от инфразвука и вибрации, схватил Ловису за руку, и они бросились бежать прочь по лестнице.
Маленькая банши бежала рядом с долговязым угловатым Чудовищем. С удивлением Рэй увидел, что у него вместо рук – страшные клацающие ножницы, и они до кости изрезали нежную ладонь бледной банши… Прогремело что-то страшное. Антрацитовые стрелы завились в спирали… Где-то в чёрных и жарких недрах заворочался изгнивший Иггдрасиль, отравленный ядом Омелы и израненный страшным буром… Иггдрасиль пускал больные побеги, на которых висели гроздьями уродливые мёртвые головы… Кометы на небе пытались сложиться в какое-то слово. Ступени не кончались. Пролёт сменялся пролётом. А под ногами, сквозь чернильные штрихи лестницы, мерцали звёзды…
116
По стёклам вдруг кто-то забарабанил. Камнепад? Ещё и ещё. Шелестящая чёрная проволока взбесилась; она извивалась, будто эманации Ярости; пела, словно натянутая пила; разрезала камень, как масло… Что-то сыпалось с неба; роило, как взбесившиеся галки, и стукалось о стёкла. Что-то сухое и тяжёлое.
На лунном лице Акко открылись три глаза. Два непомерно больших и чёрных; а третий, на лбу, был маленьким, голубым, совсем без зрачка. Два больших глаза моргали, из них катились слёзы... Девочка всхлипывала, утираясь рукавом. Из распоротого запястья истекала Любовь, проливаясь Печалью на стальные ножницы...
А по стёклам стучали костяные челюсти. Клац, клац, клац… С сухим щелком они ударялись в стекла. Челюсти летали по улицам, пожирая звезды. Бронзовый Маятник Земли всё сильней раскачивали чудовищные механизмы, скрытые в недрах. На искривлённом изуродованном Иггдрасиле распустились листья. И были они подобны зелёным купюрам. И мёртвые плоды-головы пожирали эти листья беззубыми ртами…

Потом Раймонд видел юношу. Тот просто стоял и улыбался. Необычный. Красивый. Стройный. Высокий, немного рыхлый; у юноши узкие покатые плечи, и немного выпяченный зад, который шире плеч. Фигура мягкая, малость сутулая, слабая. Без острых углов и прочного стержня. Необычное телосложение для мужчины; такими же необычными были черты лица незнакомца. Белое, словно крахмальное лицо, с чёрными выразительными глазами и длинными пушистыми ресницами. Маленький, слегка вздёрнутый нос. Алые, чувственные губы… Юноша облачён в обтягивающий, будто латексный чёрный фрак, и чёрный цилиндр. Он улыбается, но как заворожённый. Раймонд чувствует волны вожделения и ужаса, исходящие от него. Рэй понимает, что случится беда. Но юноша смотрит куда-то вперёд остекленевшим взглядом, и женственное лицо его скривила улыбка… Юноша куда-то идёт. Продирается сквозь густые заросли ольхи и ивы. Сверху светит полуденное солнце. Штиль. В воздухе висят стрекозы. Свет играет изумрудной листвой. Но в воздухе повисло зло. Раймонд ощущает его позвоночником. Он кричит юноши: «Остановись!». «Не иди туда!». Но незнакомец в мучительно-сладком мороке продирается через заросли… Он, точно переспевший плод, истекает грязной любовью, и не замечает клыков оборотней, показавшихся за пленительными улыбками… Юноша неуклюже цепляется длинным, не по погоде одетым фраком, смешно и нелепо виляет широким задом… У него чудовищная эрекция, и чресла дрожат в искушении…
Потом Раймонд видит этого же юношу. Но теперь незнакомец раздет. Его бледное, рыхлое тело кажется ещё более слабым и странным. Плечи его необычайно узки, на них едва уместились бы две головы. Живот слегка выпирает вперёд, крахмально-белый и гладкий. Крестец и бедра широкие, рыхлые; отдающие голубоватым под светом летнего солнца... У юноши разрезы по телу. Глубокие, жуткие борозды тянутся от горла к промежности. Из них выпирает наружу жир. На спине, сразу под лопатками, видны обширные кровоточащие раны. Будто у юноши были крылья, и их отрезали, отделив у самых позвонков. Юноша оскоплён. А на бледном лице его страшными чёрными маслинами застыли глаза. Зрачки залили собою весь белок, будто в глазах разлились чернила... Юноша всё так же улыбается. Но на его шее проступает тонкая красная линия. И вот, линия становится шире, и голова юноши падает в траву.
Раймонд кричит, и просыпается в холодном поту.

Старинные часы под потолком мерно тикают. Бронзовый маятник раскачивается за стеклянной
117
дверцей. Ажурные стрелки показывают десять минут седьмого...
Бледный рассвет ласкает раму, прогоняя ночное наваждение. Голова, приколотая к подносу, дремлет на тумбочке.
«Стрёмный сувенир…» - подумал про себя Раймонд.
И старик, прогоняя остатки страшных снов, пошёл на кухню.
Бабушка ещё спала. Рэй принялся готовить себе и бабушке завтрак.
Раймонд почти вегетарианец. Несколько лет назад он прекратил есть мясо УРБов, а также свинину и говядину; он полностью исключил из своего меню молоко (даваемое самками «недолюдей» или коровами), и мясо фермерской птицы. После большого голода и видения Ангела-Гавриила, Раймонд начал питаться простой и грубой пищей. Овсяной и ячменной кашей, тушеным картофелем и репой, квашеной капустой, лесными ягодами и травами... Изредка, долгими тёмными зимами, Рэй ел рыбу. Которую вылавливали на Хальмарском, Юшлорском и прочих озерах. А временами даже привозили поездами из портовых городов на берегу Паласского моря... Города Йоврик, Сольфьёлль и Брейдаблик знамениты на весь мир своей треской и селёдкой, и зимой по морозам её доставляли в Траумштадт за 8000 километров. Раймонд жалел всех живых существ, и никому из невинных он не хотел причинять боли. Жалел Раймонд и рыбу, но он рассуждал так: рыба плавает в море на свободе, питается тем, что поймает, пучина – её стихия. Рыбу никто не держит в тесных загонах, не кормит всякой дрянью, не подвергает хирургическим операциям без обезболивания, как это делают с УРБами и скотом. Рыба просто живёт. Живёт естественной, природной жизнью. И свободной, погибает. Не велика разница, погибнет она в зубах более крупной рыбы, или её захватит рыболовный трал... Просто смерть – не так плоха. Это часть жизни, никому не удастся её избежать. Что действительно страшно – так это страдать, будучи живым. И умереть, не познав ничего, кроме страданий.
Раймонд благодарил рыбу, перед тем как её съесть. Разговаривал с ней, про себя. Уважительно. «Какая ты красивая, рыба». – Говорил он. – «Ты плавала в пучине Паласского моря, и столько видела… Наверное, видела затонувшие корабли, полные сокровищ, и разноцветные коралловые рифы, и крылья альбатросов, и неведомых морских чудищ… Но ты не попала в пасть к одному из них, а попала ко мне на стол. Спасибо тебе за это, Госпожа Рыба. Твой жир даст мне целительный витамин «Д», который поможет мне легче пережить зиму. Ты, наверняка, бросила много икринок, и теперь тысячи серебристых мальков рассекают волну… И уже скоро, твоя душа снова уйдёт в море…»
А когда случалось покупать или ловить самому живую озёрную рыбу, Раймонд, перед тем как чистить и готовить её, одним движением острого ножа отсекал рыбе голову, и отделял маленькое сердечко. Старик просил прощения у рыбы, но в то же время понимал, что попади она к другим, равнодушным и жестокосердным людям, её бы, вероятно, на живую потрошили, и трепыхающуюся клали на сковородку… Будто это так трудно – сперва отсечь нервы от мозга, чтобы даже маленькое сердечко, даже крохотный разум, но ЖИВОГО существа лишний раз не мучился по вашей воле.
Впрочем, Раймонд говорил и с растениями. Юноша очень любил обнимать деревья. Особенно любил обнимать осину и тополь-осокорь. На его участке в Альмагардене рос большой раскидистый тополь. Старик даже дал ему имя – Густав. «Забери мою печаль» - говорил одинокий парень ему. И старое, рыхлое, зеленовато-серое дерево вбирало душевную боль, как губка…
У Раймонда были и другие друзья-деревья. Вообще, его друзьями являлись все деревья на свете,
118
то были особенные, близкие знакомые, почти как Густав. Например – юная гибкая осина Глафира.
Своё имя она сама нашептала ему дрожащими листами; она выросла в прутьях ограды несколько лет назад, зажатая меж стальных конструкций… Сам Раймонд тоже нравился этим деревьям, он здоровался с ними, как со старыми приятелями и родными. Хлопал по шершавой коре, поглаживал ветви...
Раймонд очень любил растения и животных, камни и воду, светила и небо. Только людей Рэй не любил. Ведь люди являлись причиной всего зла, что происходило в мире; и происходило в жизни забитого мизантропа с добрым израненным сердцем...

Первые лучи рассвета заглянули в окно.
Юноша поставил вариться на медленный огонь гречневую кашу со специями, а на другой конфорке принялся обжаривать лук и тушить репную ботву. Мало кто знает, но «вершки» от репы ещё вкуснее и нежнее чем корешок, если их правильно приготовить. А уж если тушить с крапивными семенами, диким клевером и молодой лебедой…
Тем временем проснулась бабушка. Она омывала лицо в ванной комнате.
- Доброй утро! – сказал Раймонд, выглянув из кухни.
- Здравствуй, внучок! – улыбнулась очень старая, низенькая женщина с растрёпанными седыми волосами и гладкой, пятнистой кожей. – Ты к нам надолго?
- Да нет… Вот хочу проведать сад. У тебя как дела?
- О, я так соскучилась по нашему саду… Но наша мама не отведёт туда. Вот я бы сама плюнула на всё и ушла жить!
- Ты не доберёшься до туда, бабушка... Я вижу, дядя заходил недавно?
- Какой дядя?
- Твой сын, Фариборц.
- Какой сын? Ты? Ну оставайся, говорю! Кошку спать уложила; прошу ей, не выходи из комнаты, а она лезет и лезет! Не открывай двери, ладно?
- Фариборц приносит тебе еду, ходит с тобой гулять. Да, я ненадолго…
- Какой Фаборц, я клянусь, я никого не видела! Я твою маму в школу отвела. А ты снова двери расшагакал, и братику в тапок кот наметил; я же говорю, надо двери закрывать! Он из-за полиомиелита не ходил до пяти лет… Прививку поставили, и на тебе!

Раймонд вздохнул. Когда-то давно, его бабушка была строгой, деловой, но доброй с ним женщиной. Тогда… В пыльно-солнечных кадрах из детства. Но даже тогда между ним и ей была дистанция – непреодолимая и колючая. Не было настоящего доверия, тепла, понимания, нежности… Как, наверно, бывает в других семьях. Всю жизнь Амалия проработала преподавателем в Институте Паровых Машин. «Женщина-Технарь» - как шутили знакомые. Бабушка имела кучу грамот. Слыла очень умной, пробивной и образованной женщиной. Пускай даже ригидной, и жёсткой, как иссохшая палка... Вот так она и сломалась. Быстро, безнадёжно.
119
Как ломается всё, что не умеет выходить за рамки и меняться к лучшему.
- Бабушка, угощайся.
Юноша принёс с кухни горячий казанок с разварившейся гречкой, сдобренной перцем, сушеным укропом, клевером, базиликом, и сыродавленным льняным маслом. В сковородке приятно зеленела репная ботва и обжаренный лук.
Бабушка, сев за низенький столик, подозрительно потыкала в казанок ложкой. Амалия никогда не была вегетарианкой. И юноша молча расстраивался, когда она при нём с удовольствием обсасывала ребрышки УРБов, запивая женским молоком. Раймонд пытался приучить бабушку к правильному питанию; полученному не путём страха и боли; и гораздо более полезному -дающему силы и очищающему организм. Но бабушка была упряма. Она быстро дала понять внуку, чтобы не смел учить её жизни. Возможно, невежество в питании и стало одной из причин её пошатнувшегося здоровья, лишнего веса, и мучительных запоров… Юноша опустил руки. Его воззрения в семье не разделял никто. Но так как Рэй вкусно готовил, бабушка иногда с удовольствием кушала его «стряпню». Вот и сейчас, она съела почти всё, и отправилась в спальню, снова тихонько слушать старинный патефон. Раймонд посидел с ней около часа. Солнце ярко светило в окна. В воздухе летала пыль. Говорить было не о чем…
Юноша попрощался, и вышел на улицу.

Рэй хотел навестить подаренный бабушкой сад. Проведать маленький щитовой домик, площадью двенадцать квадратов. И старый-престарый осокорь, разросшийся капами, и зиявший дуплами... Выходить на работу Раймонд не хотел. Он и вовсе думал забросить её. Не видеть больше мерзкого усатого начальника ЖКХ, который и так всегда урезал зарплату и разговаривал по-хамски. Инвалидской пенсии, и накоплений, которые были у Раймонда, хватило бы на скромную жизнь. Ещё в саду в глубоком погребе лежит молодая картошка и брюква, что юноша выращивал в свободное время летом. И яблоки там лежат – приторно сладкий, суховатый сорт, который хранится аж до весны. А дома в сундуке килограмм сорок крупы, заботливо запасённых на чёрный день.
Щебетали птицы. Свет осторожно скользил по крышам и искрился в лужах. От вчерашнего дождя в небе осталась только сырость, которая таяла в синеве...
- Эх, сесть бы сейчас на велосипед… - Думал Раймонд. Дома у него есть старенький, видавший виды велосипед с шестью скоростями. На нём юноша и ездил обычно на дачу. Но сейчас, после такого дождя, велосипед будет только обузой... До Альмагардена – практически заброшенного бывшего садового кооператива, где почти не осталось людей, от дома бабушки ровно сорок километров. Сперва, съехав с Лорьянштрассе на Розенштрассе, нужно ехать по разбитой «бетонке» среди деревянных бараков; потом повернуть на юг, минуя насыпь и поворот на Старый Город. Далее - больше двадцати километров по полевой дороге, вьющейся между осиновых колок и камышовых болот. Эта дорога всегда в плохом состоянии. Красная, липкая глина, размокая от дождя, становилась совсем непроезжей, а камыш и заросли боярышника, в которых тонула обочина, непроходимы. Поэтому Раймонд отправился в долгий путь пешком. Юноша не боялся ходить на большие расстояния. Он был достаточно вынослив, и мог идти пешком непрерывно хоть двадцать часов подряд… Мысли о Ловисе теперь придавали сил. А путь в одиночестве среди природы, с грёзами о любимой девушке, с которой увидишься скоро… Что может быть прекраснее? Раймонд был почти счастлив. Счастлив, как тихий безумец в горящем
120
доме... Вся его искалеченная жизнь осталась в прошлом. В будущем – только смерть. Но в этот призрачный миг, что отделял прошлое от будущего, Рэй был, наверно, и вправду счастлив...

Позади осталась насыпь железной дороги, нырявшей вниз, к Старому Трауму. Путнику открылись величавые просторы родной земли. На городских окраинах; ровные, как великанский стол, раскинулись убранные поля. За ними темнели осиново-берёзовые рощи. В понижениях шелестел камыш; кое-где обнажались проплешины солончаков в обрамлении ярко-красного солероса. На белых, изрытых ласточкиными гнёздами обнажениях мергеля, колыхался на ветру чертополох… «Никто не тронет меня безнаказанно» - шелестел он. И выставлял свои колючки, превентивно грозя невидимому врагу… Но коса и пожар - всегда безнаказанно губили его. А он – вновь давал всходы…
Раймонд вдохнул полной грудью чистый и вольный воздух. «Вот она – моя Родина!» - повторял он в восхищении... В детские годы Рэй часто и надолго уходил в леса в полном одиночестве. Там, вдали от недобрых ушей и глаз, он вслух декламировал стихи собственного сочинения. Да, в детстве Раймонд был поэтом. Он писал о природе и странствиях, о рыцарях и драконах; о одиночестве; писал иносказательные, немного жуткие стихи про далёкий космос; и про тайны вещей, и про первообразы Бога... Ещё Раймонд рисовал картины. Акварелью и масляными красками. В основном пейзажи. Писал как родные просторы; так и моря, и горы; и даже другие, фантазийные миры, в которых он путешествовал своим пылким воображением… Но это был относительно недолгий период… Позднее, когда юноша немного возмужал, а отец совсем озверел; параллельно случилось предательство бабушки, а вскоре - неприятности в школе, Раймонд прекратил творить. Вот так, разом. И нынче, при всём желании, не смог бы сложить в рифму и десятка красивых строк. Сердце его закрылось, а запертые за ледяными дверями остатки - иссохли и выгорели. Даже теперь, когда Ловиса пролила на них живительные слёзы своего сострадания и любви, пустыня в душе Раймонда не зацвела... Она лишь превратилась в мокрую, утолённую от огня и зноя, пустыню. Готовую в любой момент снова иссохнуть и ощетиниться мёртвым колючим песком…
Теперешнее счастье – пусть вроде и яркое, походило на картины. Оно было – искусственным. Нарисованным холодным умом, но не полётом души. Оно было… Мёртвым.
Ничто не способно вернуть ангелу обрезанные крылья, когда раны давным-давно высохли, а сердце давно забыло – что такое полёт… Неужели, счастливы бывают только дети, что не успели вкусить горечи жизни, а затем – приходится всю жизнь счастье тщетно искать?
Даже сейчас Раймонд мечтал о смерти. Он мечтал о вечном покое – о небытии, чтобы больше никогда не думать, не страдать, не просыпаться по утрам с отчаянием и ядовитой усталостью… Старик не знал, что будет по ту сторону… И, как человек переживший много плохого, он не верил в «подачки свыше»; не верил, что Там получит долгожданный покой. Даже встреча с Ловисой оставляла тёмные пятна неизвестности; старик любил девушку, и не верил ей – одновременно. Ведь смерть, известно, дело одинокое. И поможет ли любимая ему там? Бросится ли за ним в Ад? Ха-ха. В это поверить невозможно. Даже в самых светлых сердцах, коль Виса настоящая – есть тень эгоизма. Даже самые милосердные добры до определённой черты, а дальше – преследуют свою выгоду. Поддержать и помочь – возможно. Пойти вместе на казнь? Нуу, не знаю… Отправиться за любимым в Ад, на вечные муки? На это не решится никто, не тешьте себя иллюзиями… Раньше Рэй страшился загробного мира, возможной кары за самоубийство, или просто – за бездарную озлобленную жизнь. Ведь официальная религия, переплетённая с гос-идеологией, обещала за «крамолу» и самовольный уход «вечный огонь». Более «продвинутые»
121
пугали реинкарнацией в теле ещё более несчастного существа… Но теперь - и эти страхи перестали иметь власть над отчаявшейся, израненной и страшно уставшей душой. Порой, усталость бывает так сильна, что любые угрозы и кары перестают иметь власть… Рэй только и хотел шагнуть в новый, по-настоящему неизведанный мир. Ведь что бы там ни было, там будет что-то другое… И старик не станет дожидаться прихода кровожадных синцев, а повесится на раскидистом печальном тополе, вдалеке от людских глаз. И птицы, и дикие звери, и опарыши разберут его плоть на прах. А теперь, юноша хотел, чтобы погибли они вместе с Ловисой. Но пока не решался сказать девушке о своей «мечте», боялся, что получит отказ, что она скажет «делай сам». И он получит ещё один нож в сердце, это будет невыносимо. Не стоит нарываться на такую боль…

Солнце клонится к закату. Тишина. Удивительная прозрачность повисла над миром… Иссохший иван-чай и пожелтевший лабазник едва колышутся на ветру... В небе зажглись первые звезды; а на юго-востоке, опережая луну, мерцала сквозь легкую дымку Фата... Впереди показались домики. Бедные, из кирпича и шлака; из фанерных щитов, заполненных соломой; из шифера и жести... Их островерхие крыши сиротливо возвышались над низеньким лесом одичавших яблонь и боярышника. Вот он – Альмагарден. Ныне заброшенный, заросший, забытый... Раймонд, заметно устав и засыпая на ходу, пересек накренившуюся ограду напротив сгоревшей будки правления. Железобетонные столбики с беспорядочно намотанной ржавой егозой утопали в рыжеющим малиннике… Позади осталась степь, в которой, наверняка, уже шерстили ежи и охотились на них лисицы; да ночные птицы издавали печальный крик, хлопая крыльями в вечернем воздухе… Они здесь хозяева. И Раймонд тихонько поприветствовал их. Вдалеке ухнул Филин – Его Величество Король Ночи...
Слева блеснул ночным серебром Пруд Печали – юноша так назвал его. То небольшой водоём в окружении высоченных, стройных, как мачты фрегата, тополей. Тополя шептались и вздыхали над чёрным зеркалом, их отяжелевшая листва ловила ветра и ночные шорохи… Над Прудом Печали маленький Раймонд с живым и горячим сердцем часто читал свои стихи. И даже писал, прямо на ходу, и они лились, будто песня…
Поросли репьём и крапивою,
Запустели родные поля.
Затуманились думой тоскливою –
Ты моя сторона не моя.
Молча вянут леса запустелые
Тихо листья сырые гниют.
Облака бесконечные-белые,
Над полями-лесами плывут.
Тихо шепчут берёзки опавшие,
Ветер в листьях сухих шелестит.
Осени - серость угасшая,
Над рекой журавлём пролетит.
122
Я хочу, чтоб печалью осеннею,
От любви наполнялись сердца.
Да, я слышал небесное пение,
Знал объятия Бога-Творца…
А деревья и тихая вода внимали ему... Светлому искреннему отроку, что плакал от переполнявшего его восторга, и в ладонях удерживал Свет…
От пруда берёт начало Аллея Воспоминаний. Устланная вечно опавшей листвой тропинка, ведущая вглубь Альмагардена, сокрытая в коридоре ранеток и диких слив... Ветки их, узловатые и сухие, смыкались над головой. Чуть в сторону начинался старый, таинственный берёзовый лес. Лес, помнивший Вильгельма… Исполинские деревья, сплошь изуродованные свилью и капами, вымахали до невозможных размеров. Нигде больше Раймонд не видел берёз толще метра в диаметре. И нигде не встречал чёрной омелы и «ведьминых мётл»; а здесь, они проросли едва ли не из каждой ветки... Берёзы стояли редко. Меж исполинских стволов раскинулось шагов двадцать пространства; а кроны всё равно смыкались, заслоняя небо даже облетевшими, белёсыми корявыми ветвями. В этом старинном лесу при Гельмуте Четвёртом добывали бурый железняк, а теперь глубокие ямы, устланные ковром листвы и павшими ветками, зияют в земле. Их глубина достигает ста метров, но они не заполнены водой, как большинство заброшенных шахт и карьеров Траума. Альмагарден находится на слегка возвышенном плато, и грунтовые воды глубоки от поверхности. На дне ям снег лежит до июля. А спустившись, можно найти кусочки железной руды. Иногда очень необычной формы. Такие, с натёками, и как бы сосульками, или пузырями. Раймонд в детстве любил камни, минералы. Даже имел небольшую коллекцию, которую собрал сам, здесь, в родной Юшлории; в этой коллекции были сердолик и янтарь, друзы горного хрусталя с маленькими непрозрачными кристаллами, белый кварц, железняк, ракушечник, образцы калийной соли и желваков кальцита…

Закончилась Аллея Воспоминаний. Дорога уходила немного вниз; по сторонам раскинулись рядки маленьких, словно игрушечных, домиков. Некогда все они были выкрашены в голубой. «Цветочная улица», «улица Майская» - вспоминал Раймонд… На всём лежала печать запустения; даже мародёры теперь редко наведывались в Альмагарден, что, конечно, радовало… Раньше они собирали железо, в нулевые годы выдрали весь металлолом, вывезли ценный инструмент и стройматериал... Теперь дорога в Альмагарден стала почти не проезжей, и одичавшие яблони да вишня, слива да терновник, малина да игра – кормили драгоценными плодами поселившихся здесь птиц… Домик Амалии был один из последних, уже на спуске к болоту. Сразу за забором участка в пятнадцать соток шелестел берёзовый лес... Старик осторожно шагал в неспешных осенних сумерках, а призраки воспоминаний выходили ему навстречу и шли рядом с ним… Скрипнула калитка. Подул ветер, словно приветствуя анахорета. Колыхнулась листва. Боярышник улыбнулся, махая лапками-ветвями. Его кислые оранжевые плоды мерцали отражённым сияньем Фаты. «Съешь нас» - кивали они - но Раймонд не очень любил плоды боярышника. А старый-престарый тополь Густав, великан в шесть обхватов! Величаво шелестел сердцами-листами, а ветки его, могучие как руки Энта, оставались недвижны.
Раны, оставленные неведомым злом, давно зажили, покрывшись бугристыми наплывами… Добрый Энт-Густав оправился от той встречи… Ужас присутствия рассосался со временем, был изгнан дождями и ветром…
123
- Ну здравствуй, дом… - Тихо сказал Раймонд. И повернул ключ.

На горизонте зубчатые горы. Серые, во влажном тумане. Пред ними обширная пустошь. Зелёная, будто май. Клевер и ландыши, трава низенькая... Капельки росы. Туман поднимается к небу. Небо дышит прохладой и свободой.
На башенке стоит рыцарь. Он кутается в белый плащ, зябко стряхнув капли с капюшона. У рыцаря задумчивые глаза. Глаза философа. Рыцарь добрый и красивый, с белоснежной кожей и золотистой бородкой. Он смотрит вдаль, где за влажной прохладной равниной протянулся горный хребет. На поясе рыцаря меч. На щите эмблема – клевер и звёзды.
Зажглись фонари. В окнах замка тёплый свет. Так хочется попасть туда... Где-то вдалеке шумит океан. Его дыхание опять принесло туман и морось. Но его не видно. Просто рыцарь знает, что над океаном идёт дождь. И Великий Кит смотрит из водной бездны на небо... Замок огромен. Он как гора, воспарил над равниной. Башенки его скрыты облаками. Большой, большой и тёплый, тёплый улей. Там ждут. Там… любят.

Раймонд всматривался в картину на стене. Картина была живая. Она приглашала старика в самый прекрасный, самый родной, самый искренний мир... Картина была окном. Из окна дышало тишиной и прохладой, а уютный желтоватый свет в окнах замка ласкал сердце... Раймонд сам нарисовал это окно. А может, он его просто открыл? Может, фантастический мир протянул к юноше таинственный и зовущий тоннель, и сам попросил Рэя нарисовать его? Ведь юный стрик писал свои картины в трансе, словно забытая, безгранично светлая и родная вселенная стучалась к нему через толщу пространства-времени...

«Там для тебя – горит очаг.
Как вечный знак, забытых истин.
И до него – последний шаг.
Но этот шаг, длиннее жизни…»

В лампаде заплясал пугливый огонь. Тени поползли по стене. Иссохший букет душицы стоял на столе. Всё в доме дышало воспоминаниями... Светлыми моментами из детства. Здесь никогда не было отца, и матери тоже не было. Здесь никто не бил, не унижал и не оскорблял Раймонда. Здесь жила любовь. Пускай такая хрупкая и непрочная, прогнившая изнутри, как все в семействе мизантропа… Но так стало сейчас. Сейчас это вышло наружу… Сейчас - неведомым образом в домик пробираются тёмные силы… Но в детстве будто бы этого не было. Здесь жила бабушка Амалия и сказочные герои, которых видел и знал лишь Раймонд... Родная земля укутывала древней материнской любовью. Близкая. Спокойная.
Юноша затопил печку. Маленький домик быстро стал тёплым. Но это пока… Придут холода, придёт страшная Юшлорская зима, и весь Альмагарден станет отрезан от мира. Метели наметут сугробы; страшный холод и пурга утвердятся безраздельными властелинами забытой земли... И бедный, фанерный домик не сможет согреть, даже если в нём будет гореть самый яркий огонь. И самое доброе сердце… Раймонд мечтал перебраться жить сюда насовсем. Но понимал, что
124
выжить здесь… невозможно. Слишком беден был юноша. Он не мог позволить себе построить новый, тёплый и надёжный дом. Он только приносил каждый раз немного картона и опилок на своём горбу, в рюкзачке, и приколачивал картон к рейкам на стенах, засыпая щель опилками, а когда - и просто соломой. Теперь домик и вправду стал чуть теплее, чуть уютнее, и уже осенней ночью, когда на улице температура уходит в минус 10, здесь можно ночевать. Но зимой в Юшлории отнюдь не минус 10…
В домике есть второй этаж. Он ещё меньше, чем первый. На втором этаже можно разве только лежать… Кровать, стоящая там, занимает ровно половину площади. Зато, на втором этаже есть два больших окна. Одно выходит на закат, второе – аккурат на рассвет. Как красиво бывало летом наблюдать солнце, а луну, а фату! Здесь же, на втором этаже, в тумбочке рядом с кроватью лежит телескоп Раймонда. Но юноша давно не смотрел в него… Между кровлей и внутренней обшивкой уютно шуршали воробушки. Два года назад они облюбовали сухое, недоступное для опасности пространство под кровлей, и теперь там жило несколько воробьиных семейств. Они часто громко шуршали, выпархивая через узкую щель между доской и шифером, и снова возвращаясь с добычей к птенцам. И это шевеление успокаивало Раймонда. Маленькие живые души нашли пристанище в одиноком старом доме, как бы хранят его, и пусть будет им здесь уютно…
Клонило ко сну. Всё плохое забылось. И хорошее тоже. Забылась даже Ловиса. Только рыцарь на башне мок под дождём, а океан гнал тучи к горному хребту через бескрайнее клеверное поле…
















125






Количество отзывов: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 10
© 18.01.2023г. Раймонд Азорский
Свидетельство о публикации: izba-2023-3473739

Рубрика произведения: Проза -> Ужасы










1