Стихи
Проза
Разное
Песни
Форум
Отзывы
Конкурсы
Авторы
Литпортал

Отступление столичное: Ночной плач для ея Величества (начало)


­­
­­ Ночь над всем православным миром.

Весенними ночами зело сладко спится. Апрель от Мироздания 7240, от Воплощения Господня 1732 года выдался на Руси досадительно холодным, крестьяне лишь головами качали: и когда сеять? Однако, противу зимы всяко теплее — оттого и разнежилась Русь во сне; до петухов-то ещё долго.

Спит Русь крестьянская — волынская, полтавская, смоленская, рязанская, ярославская, переяславская, калужская; кемарит Русь ремесленная — тульская, володимирская; храпит Русь волжская — рыбинская, костромская, казанская, астраханская; дремлет Русь богомольная — Киев да Москва; почивает Русь исконная — Чернигов да Псков; дрыхнет Русь обиженная — Новгород да Вятка; отдыхает Русь тороватая — тверская, нижегородская да вологодская. И предовольно ещё у Руси ипостасей, сладкому весеннему сну отдавшихся.

А где же Русь вельможная в объятиях Морфея тешится? Вельможная Русь, дабы посконных соотечественников на расстоянии держать, переехала в Русь нерусскую, рекше, в Ингерманландию, а простее, по-народному — в Чудь залезла. Там для неё государь Пётр Алексеевич Великой и город поставил. Вернее, город когда-то ещё обрящется, а пока есть Петропавловская крепость, пять-шесть вельможных дворцов, на островах там-сям поставленных, несколько мазанных известью казарм, Невская прешпектива, сиречь, по-немецки, улица, меж мазанками ж пролегающая, а к тому превеликое количество шалашей да парусиновых лачуг подлого народа, на строительство согнанного.

Про город сей придворный шут Балакирев во всеуслышание объявил: «С одной стороны море, с другой — горе, с третьей стороны мох, а с четвёртой — ох!» За кои слова государь оного несмысленного дурака с посохом по палатам гонял, настиг и предолго молотить изволил. Правду говорить — себе досадить. Балакирев тоже изрядную сам себе досаду огрёб: более месяца от государевых побоев болел, допреж ссылки в Рогервик на каторжные работы.

Однако, в Петербурге проживают и страдания собственного народа не замечать тщатся потентаты средней руки: генералы, высшие чиновники, гвардейцы. А верстах в сорока на морском берегу есть место исконно русское. Здесь и земля твёрдая — не то, что невская хябь — и море веселее: невдалеке виден остров Котлин.

Давным-давно, ещё при Великих князьях окрестности сии назывались Дудоровским погостом и принадлежали новгородским посадникам Овиновым. У новгородцев Дудорово отобрали шведы и переименовали его в мызу Дудергоф, а Попову гору, по созвучию, в Папигондо. Затем шведский король Густав Адольф подарил эти земли новгородцу Никите Калитину. Тот мызу нарёк Ивановой волосткой, а Папигондо переиначил в Бабий гон.

В начале осмого надесят столетия Иванову волостку облюбовал под дворец Монплезир государь Пётр Алексеевич. Хоромы впоследствии перестраивались, расстраивались и, наконец, получили имя Петергоф. Здесь-то и обретается высшая Руси знать, Императрицу оберегающая.

Осеред ночи ея Величество Анна Иоанновна проснулась от похмельного жара. Рядом на кровати храпел незнакомый усач.

— Фёдоровна! — позвала императрица.

Наперсница Анна Фёдоровна Юшкова, дремавшая на укушетке поодаль, отозвалась мгновенно:

— Что тебе, лебёдушка, павушка, ненаглядная моя?

К августейшей постели подскочив, Юшкова уже подавала монархине заячий шлафрок[1]. В рукава руки пропуская, царица повелела:

— Принеси воды. А потом убери... — она кивнула на дрыхнувшего усача, — энтого.

— Мигом, павушка, мигом ненаглядная!

Государыня вышла из покоя в залу и огляделась. За окном болталось на ветру полностью уже одеревеневшее тело третьего дня повешенного человека.

«За что же я на него энтак осерчала-то?»

В подлого народа живых картинках и в феатровых[2] высшего общества позорищах лицедеи, казнённых на виселице изображая, зело господ зрителей веселить обыкновение имеют. В ответ оные зрители и смеются, и в ладоши хлопают весьма усердно.

В самой же вещи, повешенного человека вид непередаваемо страшен. Особливо, когда на голову его мешок не накинут. Язык вывалился, глаза вытаращены, лицо непонятного цвета человеческий облик уж вовсе потеряло... Не приведи, Господи, увидеть такое простому человеку! Однако, государыня Императрица — не человек вам, а Особа, и не какая-то, а на высшую страны Державу помазанная. Пытаемых и казнённых подданных отнюдь видеть ея Величеству не впервой.

И тем не менее, причина-то для расправы никакая-какая существовала же!

«Как-эт его звали-то?.. И за что я его?»

С похмелья заболели зубы. Дохтура и знахари нашли у государыни скорбут. В один голос предписывают кушать мясного поболе, и мясо бы притом чтоб свежее, а к тому велят порошки пить. Однако, скорбут как был, так и остался. Токмо лишь вином и спасается ея Величество от боли. Дохтура сказывают, дескать, коли дорогое рейнское вино, то его можно, а от русского, мол, хуже будет.

Юшкова принесла воды. Отхлёбывая, государыня показала ей на повешенного:

— Кто там болтается, Фёдоровна, напамятуй, а то мне со сна в голову нейдет.

— Как же, павушка, то ж Габеданк, повар! Ты его здесь повесить повелеть изволила за то, что для твоего царского стола на старом масле готовил!

— А-а, вспомнила...

«Нет, Юшкова, не то. Про масло старое-то ты мне наплела. И следовало б тебя осадить, а то возомнила о себе, что государыня любого по твоему холопскому слову рассудит. Но не осадила, а велела казнить. Нет. Не по твоему доносу я его повесить велела. Но за что же?!»

Наперсница, между тем, направилась прогонять усача с царской постели.

«Велеть ли его убрать уж оттель? Или нет, пущай повисит ещё. У дам, с визитом приходящих, от его вида так рожи потешно вытягиваются! Пущай повисит. Всем, все-ем им будет острастка!»

Наперсница подошла и услужливо справилась:

— Прикажешь девкам подыматься да петь? Аль шутов растолкать да пущай свару учинят?

— Не надо. Я постою малость, да лягу. Ты, вот, что, Нюр, принеси-ка русского пенника!

— Лебёдушка моя, сахар мой белый! Где ж я тебе пенника добуду во дворце осеред ночи? Разве, в Питер нарочного послать? А мальвазии[3] не желаешь? А рейну-вейну[4]?

— Ты, Юшкова, до седины дожила, а всё тебя учить! Поди, у караульных солдат спроси. Токмо не ври им там, мол, государыня требует, а сказывай, дескать, самой охота.

— Павушка, моя, свет очей моих немеркнущий! У нас же и караульные-то измайловцы. Они ж, немчура, никто русское не пьёт, а всё своё...

— Что правда ль? Ну, поди, у будочника на рогатке спроси!

— Мигом, лебёдушка! А пока мальвазии не желаешь ли?

— Нет, не хочу, Нюр. Сходи к будочнику! Да бегом же ступай!

Наперсница ушла.

«Дожила царица! Русскую царицу, на измайловских лугах выросшую, от своего русского народа немцы охраняют! Мальвазию-заразию велят пить, а русской водки не дают. Зарвались дохтуришки! Иль велеть вздёрнуть одного?.. Ладно, для начала скажу Эрнестику, чтоб высек кого…»

Могла б Анна о таком подумать, из Митавы в Москву направляясь?

Ни о чём она тогда не думала. Тогда пуще всего желалось от ежеденной нужды спастися. Да и в Москву тянуло. Что ей та Митава? Бароны те курляндские спесивые, хуже их лишь один Петька Бестужев-Рюмин — шпынь, бродяга, аспид!

«Да-а, Петька, не чаял, небось, что выйдет так? Анна, во всём тебе покорная, которую ты и обирал, и унижал всячески, стала, нежданно-негаданно, твоей государыней! Лгал на меня дяде Петру, деньги из него вытягивал на расходы герцогини и на свою семью пускал. Даже Дуньке, дочери своей, дерзить мне, герцогине Курляндской, не возбранял! А как, бывало, ночью без зову, ни от фрейлин, ни от лакеев, ни от кого не таясь, в опочивальню заявлялся!.. Ровно, Анна и не герцогиня, и не русская царевна, а сенная девка!»

Сбежал ныне Петька ажно во Стокгольм. Как бабы-песенницы бают, во Стекольный город. Но царица помнит, всё помнит, Петька! Государыня русская и во Стекольном тебя достанет! А пока твоя дочь Дунька ответ держать будет.

От мысли о мести Авдотье Волконской, в девичестве Бестужевой-Рюминой, ея Величество повеселела и повела головой, оглядывая залу. Взор её сызнова встретил вид казнённого за окном.

«И за что же я его так?.. Не за масло, ясно уж. Но за что?»

Появилась Юшкова с глиняной кринкой в руках.

— Они, слышь, ваше Величество, и на рогатках немцы стоят. Немцы-то немцами, а пьют-то вино русское! Так дать не соглашался — три рубли ему заплатила! Вот!

— А не было ль тебе говорено? А ты: «где возьму, где возьму»... Они, немчура-то, хорошее минтом[5] распознают. На людях-эт ячменятся, ровно дворяне новгородские, а про себя, эвон — русского пенничка! Оно ж и накладу меньше.

— А не повелишь ли, Ваше Величество, во дворце одно русское подавать?

— Нет, Нюр, надоели пьяные рожи вокруг. Повелю я вовсе из Петергофа вино убрать.

— Вот, она, мудрость-то монаршья! Так им, павушка, так им, солнышко наше ясное! Пускай службу служат, а не носы свои толстые сандалят!

— Ну, ты иди, Фёдоровна. Чего надо будет, так я кликну.

Наперсница отошла. Государыня с удовольствием вздохнула: всё-таки, хорошо временами побыть одной!

Всю жизнь Анна одна.

Отца Ивана она не помнила. Отец Юшков[6] никогда перед матушкой головы не поднимал. Да что там «перед матушкой» — перед всеми Салтыковыми, матушкиной роднёй, сникал. Как иной раз поговорить тянуло! А он всё «ваше Высочество», да «ваше Высочество». Стоит — вытянулся, словно и не перед дочерью!.. Опереться бы Анне, коли не на отца, так, хотя бы, на матушку, но та лишь Катьку, старшую, любила, а на среднюю Анну с младшей Параскевой только и делала, что ворчала.

Когда дядя Пётр про выдачу за Курляндского герцога разговор затеял, всё воображала юная царевна, рисовала себе в мечтах: и что же за королевич заморский приедет?.. Среднюю племянницу-то дядя из всех сестёр, как разумную, выделял. Надеялась, что для неё-то подберёт кого попригожее — и поедет Анна с молодым мужем в заморские страны от питерских болот да от матушкиного ворчания подале.

На сказочного принца коне жениться приехал визгливый дурачок с красным носом, какой в любой деревне бегает. Заместо колпака дурацкого треуголка с пером.

А о свадьбе с ним той шутовской и по сю пору воспоминать срамно. Жениху же, мужу, побери его прах, новобрачному, все те карлы, пляски с непотребством на столе, всё — трын трава! Кубок нальёт, в себя опрокинет и ржёт. Уж и торжества окончились, в Курляндию собрались, а он остановиться не может: лишь вино хлещет да гогочет. Всю дорогу до Митавы пил — не просыхал. Так, не просохнув, в блаженстве и отошёл сего мира.

А Анна осталась без медового месяца в полынном многолетии вдовой-побирушкой при Петьке Бестужеве-Рюмине, от государя приставленном. Во всём дядя по-родственному угодил, ничего не забыл!

И думал ли дядя Пётр, что в его Петергофе не его дети, а опозоренная им племянница Анна будет править?

«Съел, дядя?! Сына своего самолично убил, Андрюшка Ушаков сказывал, что и на дочек недобро косился. Тётку-то Евдокию в монастырь заточил, а сам за Анною-Монсихою всю жизнь до седых волос гонялся — и это русской государь! Уже и тётка Катерина была, а всё угомониться не мог. Но Монсиха тебе натянула бороду по вторую пуговицу! И возможно ли вообразить: кукуйская журжа[7] самому русскому самодержцу-императору плеча дала! Тьфу, противно!..»

«Уж, поскорее бы Анненгоф отстроили, да в него и переехать! А то, и Петергоф инаково наречь возможно. К примеру, Эрнст-гоф...»

Эрнестик, родная душа! В Курляндии он единственный был настоящим, не деланным. Лишь с ним и отдыхала герцогиня Анна. Он, бывало, и вспылит — так без злобы, а от сердца избытка. Покричит чуток, стулья покидает, побуянит, да тотчас и отойдёт. Жалел всё Анну, искренне жалел, утешал. «Анхен» звал. Он лошадей любит, и собак тоже. Вот, и ей показывал всяких зверушек. Охоту для ея Высочества устраивал, чтоб без чужих, а только с теми, на ком глаз отдыхает. Купно с Эрнестиком они и Бестужева-Рюмина ненавидели.

Память государыни сызнова вернулась к злосчастному Габеданку за окном.

«Да, Эрнестик в разговор вмешался, тогда я того под окнами и велела подвестить...»

Не было у Анны старшего брата, а отец Юшков никогда с ней по-отцовски не говорил. Муж для Анны это существо, что сперва токмо пьёт и ржёт, а затем, не просохнув, падает в гроб. В полюбовники дядя родной набивался — к облегчению племянницы, обошлося. А Эрнестик для Анны и другом-советчиком, и в лихолетье товарищем, и в горестях утешителем, и мало не братом стал. В лихолетье друг — навсегда друг. Анна верная: Эрнестика и на Морица Саксонского не променяла.

Какой переполох-то поднялся, когда тот объявился! Вспомнишь — и на сердце сладко. Шутка ли: сам Мориц Саксонский своих поверенных прислал, руки ея Высочества герцогини просит!

Послы портрет в Митаву привезли, показывают, разъясняют. А чего-он разъяснять-то: вся Европа только о Морице и судачит. От Голштинии до Гишпани высокородные женщины — что девицы, что замужние — его воображаемые поличья рисуют, поэмы о нём слагают, письма ему пишут и в куверты прядки волос вкладывают. И энтот самый Мориц сватается не к кому-то, а к Анне! А что, чем не пара — статная красивая женщина, русская Царевна, курляндская герцогиня? Да и бароны-те курляндские против Морица-то, небось, башки свои рыжие задирать не разбегутся.

А Бестужев-Рюмин-то как завертелся! Застрочил письма в Петербург, вид озабоченный на себя напустил. С герцогиней вдруг стал любезен и мил — куда спесь улетучилась? Деньги ей все сполна отдавать стал, в покои врываться забыл, как. Входил непременно по докладу и приглашения дождавшись. В обращении стал Анну «Высочеством» называть. Мол, зачем вам, ваше Высочество, какой-то Мориц, разве вам одной на герцогстве тяжко? Дескать, мы, ваши верные холопи, во всём вам пособим... Уже токмо чтоб ему досадить, хотелось Анне выйти за Морица.

Но самое удивительное — Эрнестик, вдруг, взревновал. К Бестужевским домоганиям — никогда. На куртагах-попойках при Митавском дворе строгости и тени не было, одна европейская свобода разгулянная, и, опять же, никакого с его стороны неудовольствия. А о сватовстве Морица узнал — взбеленился!

Отказала Анна тогда саксонскому жениху по единственной причине — Эрнестику, кредитному другу своему, преданность показать. Бестужев-Рюмин, небось, полагал, что его козни всё расстроили. Однако, ея Высочество знала, что захоти она — и Мориц был бы в Митаве. Она бы нашла, какое слово закинуть и курляндскому Сейму, и тётке Катерине в Питер. Но ради Эрнестика оставила всё, как есть. Ради него согласилась далее Бестужева-Рюмина терпеть. Но тот переполох со сватовством многому Анну научил: воочию она увидела, как легко человеком управлять, когда обретается ему противувес.

Да-а, без саксонского жениха не было б ведомо, что на крохотную Курляндию так много глаз смотрит. Вдруг сам всесильный светлейший князь Ижорский, генералиссимус Меншиков вознамерился с герцогинею встретиться. Она сперва переполошилася даже: с чего бы-эт он вдруг? Нарочно выехала навстречу в Ригу, дабы уважение показать.

С Лексан-Данилычем сустретилися для ея Высочества неожиданно тепло, по-родственному. Он её обнял, подарки показал, за стол посадил. К чаю хозяин с хитрой улыбкой взял у лакея лукошко, развернул платок и достал — баранки! Валдайские!..

Из блюдечка чай сёрбая и баранками хрустя, князь Ижорский герцогиню о житье расспрашивал, а попутно жениха её, Морица, всяческим грязным лаем чернил. Мол, на кой он тебе, Аня, сдался?! Он, потаскун, все силы на стороне порастратил, а для жены, небось, ничего и не осталося. Мои, мол, преображенцы-молодцы отобрали у него сундук, вскорости привезут, и сама увидишь: доверху забит он любовными к нему письмами разных баб со всех стран. Охота ли тебе за всеми ими последней быть? Анна на то ничего не возражала — какая ж дура самому Меншикову открыто перечить станет? Мало-помалу за разговором прояснилось, к чему клонит светлейший Данилыч. Оказалося, мало ему княжеского достоинства, мало патента генералиссимуса российского, мало поместий, городов, губернаторств. Ещё и титла герцога Курляндского возжелалося. Вот, уж какого добра и даром не жаль! И что в нём за прок, право-слово?..

Тогда и зародилася у герцогини, многие годы окружением оскорбляемой, счастливая мысль: отмстить сиятельными руками рыжим заносчивым непокорным курляндцам за Эрнестика. За то, что беспрестанно издевательски сомневались в его дворянстве, за желчь при разговорах, за жалобы на него государыне императрице в Питер.

Слова для доброго дяди Лексан-Данилыча тут же нашлись. Мол, никакого сладу мне с моими баронами курляндскими. Они, дескать, один спесивей другого, русскую знать ни во что не ставят. Их-де шутовского Сейма вам, Лексан-Данилыч, ответ для меня, так, уж нынче яснее ясного...

Меншиков, как ея Высочество и предвидела, вскипел гневом всесильного человека. Тут же они и уговорились о дальнейших совместных действиях, чтобы и баронов наказать, и лицо Герцогини сохранить, и дяде Данилычу титло доставить.

В ближайшие же недели войдут в Курляндию преображенцы и неторопливо двинутся к столице герцогства. Останавливаясь в поместьях, на каждый ужин гвардейцы станут требовать по барану, а спать предпочтут в хозяйских кроватях рядом с хозяйками. Денщики пришлых офицеров мордобоем дворне не ограничатся: и экономы, и форшнейдеры[8], и повара, и сами хозяева примутся освещать «фонарями» под глазами окрестности родного края. Потянувшихся с жалобами в Митаву баронов будет встречать любезная улыбка Эрнеста Бюрена…

Всё сие в недалёком предбудущем случится. А пока всё ещё в Риге за чаем с баранками уже безо всякой хитрости, откровенно, по-родственному доверительно пожаловалась Анна новоявленному союзнику на бесчинства Бестужева-Рюмина.

За занавесью ея Высочество скрыв, генералиссимус велел оного Бестужева незамедлительно, хотя бы и волоком, к себе привесть. На всех пяти княжеских пальцах сиятельнейших каменьев да претяжёлого злата перстнищи. Ими-то он и засветил Петьке по холёной роже замест «салфету». Раза три-четыре всугонь[9] ударив, князь Ижорский утомился и далее бить позвал денщиков.

Не в силах радостное возбуждение перемочь, герцогиня вышла из-за занавеси. Её многолетний враг весь в крови скукожился на полу. Лексан-Данилыч протянул ей посох: «Угостишь друга Петю?»

Глубины того, от свершившейся мести, удовлетворения никогда она не забудет. Да есть ли на свете что-то выше наслаждения давнему врагу отомстить?

...Меншиков, оттащив её, велел денщикам уволочь Бестужева и тем же часом, бросив в карету, как есть, в крови, без лекаря, без пожиток, отправить в Питер.

Ея Высочество, не в силах унять крупную дрожь, лишь сжимала окровавленный внизу посох и клацала зубами. Светлейший подал ей кубок водки и подмигнул:

— Рановато, Аня, ты его на тот свет отпущаешь! Энтак он счастливо отделается. Не-ет, ты ещё с ним поиграй! Чтоб его пуще, до требухи и печёнок проняло!..

Воспоминание о мести Бестужеву-Рюмину так развеселило государыню, что, улыбнувшись в заоконную тьму, шумно радостно она изволила вздохнуть и в ладоши хлопнуть. Опосле того памятного дня наглость и спесь дядиного денщика, безродного Алексашки, в Измайлово приезжавшего, были ею навсегда забыты. Добрый Лексан-Данилыч и его семейство стали Анне Иоанновне друзьями до конца жизни.



[1] халат


[2] театральных


[3] общее название дорогих вин


[4] Рейнское, «рейнвейн»; склонялось по частям: «рейну-вейну», проч.


[5] мигом


[6] Биологический отец дочерей царя Иоанна V


[7] (московск.) женщина предосудительного поведения


[8] почётная должность прислуги в благородном доме; разносил блюда во время обеда, а также жарил и подавал хозяевам мясо с жаровни


[9] вдогонку







Рейтинг работы: 7
Количество отзывов: 3
Количество сообщений: 5
Количество просмотров: 72
© 15.07.2022г. Александр Хрулёв
Свидетельство о публикации: izba-2022-3348698

Рубрика произведения: Проза -> Исторический роман


Евгений Анатольевич Ефрешин       15.07.2022   14:50:39
Отзыв:   положительный
Примите мою благодарность, уважаемый Александр, за такую добротную историческую и творческую работу. Здоровья и новых творческих успехов!
Александр Хрулёв       15.07.2022   14:56:09

Благодарю за прочтение, Евгений Анатольевич!








1