Стихи
Проза
Разное
Песни
Форум
Отзывы
Конкурсы
Авторы
Литпортал

"Легион чести" (Часть 2)


"Легион чести"  (Часть 2)
­­­­Начало романа читать в его первой части - "ЛЕГИОН ЧЕСТИ" (Часть 1).

Часть 2. ­­

Глава 6. Расследование.

Наступившее утро первого дня моего официального расследования «Дела о перестрелке», как мысленно я его окрестил, было для меня весьма тяжёлым. Наполовину бессонная ночь, отнявшая у меня массу эмоциональных и физических сил, не могла пройти даром.
Я с большим трудом встал с кровати и начал медленно надевать на себя форменную одежду, поминутно зевая и потирая руками своё лицо.
Софи ещё спала, и её прекрасная обнажённая фигура, наполовину открывшаяся, после того, как я, вставая, отбросил наше общее одеяло, вновь поманила меня к себе. Но, собрав всю свою волю в единый кулак, я, всё-таки, сумел взять себя в руки и перевёл, наконец, свои мысли в другое русло.
Предстоял тяжёлый день, и с «праздником плоти» надо было срочно заканчивать. Поэтому, глубоко вздохнув, я решительно прикрыл Софи одеялом до самого подбородка и больше не обращал на неё своего внимания. Наскоро умывшись и побрившись, я перекусил остатками вчерашнего ужина и отправился «вести сыск».
Своё расследование я решил начать с самого начала, и, поэтому, первым пунктом в нём значилась 2-я рота 1-го батальона нашего 2-го пехотного полка.
Пользуясь тем, что «на отдыхе» вся наша 1-я Особая бригада расположилась довольно компактно, и от батальона к батальону можно было спокойно перемещаться пешком, я рассчитывал закончить с допросами наиболее интересных для меня свидетелей из 2-й и 4-й рот уже к концу этого дня, но моему столь самонадеянному плану, к сожалению, не суждено было сбыться.
Первая же новость, услышанная мной во 2-й роте, повергла меня в настоящий шок: на мой вопрос о денщике Ремизова мне смущённо сообщили, что он вчерашним вечером трагически погиб по пути в соседнюю французскую деревеньку, куда был направлен своим новым ротным командиром за вином для офицеров.
Со слов нашедших его тело сослуживцев, денщик, видимо, неудачно упал с большого бревна, используемого местным населением вместо мостика над неглубоким оврагом, ширина которого не превышала, в этом месте, двух с половиной метров.
Я сразу же скорректировал ход своего расследования и, первым делом, вместе с одним из солдат, нашедших мёртвого денщика, направился к тому злополучному оврагу.
Последний оказался «до смешного» маленьким и неглубоким. Его глубина составляла примерно полтора метра, а на дне, кроме пожелтевших листьев и жухлой травы, ничего больше не было: ни камней, ни коряг.
Как можно было «убиться на смерть», упав с полутораметровой высоты в эту «мягкую яму», трудно было даже представить.
На мой вопрос об этом сопровождавший меня солдат лишь почесал свой затылок и неопределённо хмыкнул:
- А кто его знает, Ваше благородие...
Я поспешил обратно в расположение 2-й роты, куда солдаты отнесли своего погибшего товарища, чтобы увидеть тело покойного до того, как его увезут из роты.
Мне повезло, и я успел на него взглянуть прежде, чем его унесли из санитарной палатки.
Действительно, никаких видимых внешних повреждений на трупе не было; лишь как-то неестественно была повёрнута шея несчастного денщика. Видимо, он упал головой вниз и «сломал себе шею», как сказали нашедшие его солдаты... или же... произошло нечто другое, отчего его шея оказалась неестественно свёрнутой набок.
Только сейчас я полностью осознал, во что ввязался, но отступать было уже поздно... да, и, честно говоря, зазорно.
Меня, неожиданно для себя самого, стала охватывать бешеная ярость, переходящая в глубокую ненависть к тому или тем, кто совершил эту гнусность.
От благостного утреннего состояния души не осталось и следа, и я рьяно принялся за дело.
Приказав принести личные вещи погибшего, я потом долго смотрел на них, не зная, что с ними делать, и лишь, увидев среди принесённых предметов неотправленное письмо денщика к себе домой, машинально взял его в руки.
Письмо, как письмо... На первый взгляд, ничего особенного... Но что-то подсказало мне, что оно может ещё пригодиться, и я, на всякий случай, забрал его с собой.
Потом я погрузился в допросы тех, чьи показания показались мне особо интересными, причём сыскному делу пришлось учиться прямо на ходу.
Вспоминая все прочитанные мной в юности детективные романы, я стал применять в своем сыске так называемые раздельный допрос и очные ставки свидетелей, фиксируя всё услышанное в письменном виде и под роспись допрашиваемых. Это дало хорошие результаты, и я постепенно стал набирать базу свидетельских показаний.
Так, незаметно пролетели шесть дней.
За это время я взял около пятидесяти письменных показаний у отдельных солдат и офицеров 2-й и 4-й рот и некоторых офицеров полковых штабов и штаба бригады, но все они, к моему сожалению, были лишь косвенными свидетельствами произошедшего. В них не было и доли той «конкретики», которую поведал мне несчастный денщик Ремизова в первое утро после трагической перестрелки.
И теперь, поскольку, тогда, я ограничился лишь устным его расспросом, у меня не было этих главных, убийственных для незнакомца в русской офицерской форме и французском военном плаще с вырванным внизу лоскутом, показаний, напрямую обвиняющих его в передаче Ремизову дезинформации, повлекшей большие человеческие потери в 4-й роте.
Складывалась ситуация, в которой даже в случае нахождения мной этого неизвестного пока человека в капюшоне - мне было нечего ему предъявлять...
И, тут, меня осенило. Ведь, я, докладывая генералу Лохвицкому о показаниях денщика Ремизова, ни разу не обмолвился о том, какие они: устные или письменные.
Значит, будем считать, что, на тот момент, у меня уже имелись письменные показания несчастного денщика. Осталось, только, аккуратно их «состряпать», благо образец его почерка был у меня на руках... Вот, когда пригодилось изъятое в первый день моего официального расследования неотправленное письмо погибшего денщика!
Тем же вечером, сидя в своей комнате, я без сожаления потратил несколько драгоценных часов своего личного времени на то, чтобы «на выходе» этого многочасового труда получить подробную «собственноручно им написанную» записку денщика Ремизова обо всём, что он видел и слышал в тот роковой вечер кровавой перестрелки между своими.
Довольный полученным, при этом, сходством почерка, я, на всякий случай, сжёг письмо погибшего солдата.
В нём не было ничего особо интересного для его родных, и я, предполагавший, поначалу, отправить его по указанному адресу позднее, в конечном счёте отказался от своего первоначального намерения, пожалев нервы родственников денщика, так как посчитал, что получить это письмо одновременно с уведомлением о его гибели или даже позже него было бы двойным потрясением для его несчастной семьи...
Все собранные показания я бережно хранил в небольшой жестяной банке, регулярно прятавшейся мной (после очередного случая её пополнения) в глубокой щели за специально отодранным плинтусом, который, возвращаясь, каждый раз, на своё место, прекрасно прикрывал собой мой тайник от чужих глаз.
Об этом тайном хранилище не знала даже Софи, проводившая, теперь, почти каждую ночь вместе со мной. К слову говоря, наши отношения с ней развивались настолько стремительно, что я даже стал всё чаще и всерьёз задумываться о возможном общем будущем для нас обоих.
Присутствие Софи успокаивало мои напряжённые нервы, а её неуёмная страсть в постели и меня превращала в неутомимого любовника. Правда, со временем, эти страстные ночные бдения начали серьёзно мешать делу, поскольку из-за них я совсем перестал высыпаться, и этот недосып, с каждым следующим днём, стал всё заметней влиять на моё физиологическое состояние.
У меня появились очень сильная раздражительность и не проходящая головная боль, которые, впрочем, нисколько не отрезвляли мой замутнённый страстью разум. Я по прежнему продолжал «во всю» пользоваться предоставленным судьбой «моментом полного счастья», не задумываясь о грядущих последствиях.
Не знаю, чем бы всё это, в конечном счёте, закончилось, но на седьмой день расследования у меня, к счастью, была запланирована заранее согласованная с Лохвицким поездка в Париж.
По результатам моих допросов мне стало ясно, что в тот трагический вечер перестрелки между своими солдаты 2-й роты слышали, как около двадцати двух часов, недалеко от самого заднего ряда их окопов, раздался звук подъехавшего автомобиля.
Затем, примерно в двадцать два часа, назвав, по пути, часовому пароль для 1-го батальона, в землянку командира 2-й роты поручика Ремизова спустился свободно владеющий русским языком незнакомец в военном французском плаще, под которым виднелась русская офицерская форма. Лицо его, при этом, прикрывал низко опущенный капюшон.
Почти сразу же, после этого, землянку покинул денщик Ремизова, который, с этой минуты, вплоть до самоубийства поручика, был всё время на виду у других солдат.
Около двадцати двух часов тридцати минут незнакомец и Ремизов поднялись из землянки наверх и разделились.
Поручик пошёл по окопам и стал лично предупреждать взводных офицеров и унтер-офицерский состав о возможной массированной атаке немцев в двадцать три часа со стороны «бывших» позиций 4-й роты, уже «покинувшей» свои старые окопы; и, при этом, он, отнюдь, не выглядел пьяным, а незнакомец направился обратно (тем же путем, каким и пришёл) к месту, где он был встречен, при своём первом появлении в окопах 2-й роты, часовым данного подразделения.
Однако, как сказали отдельные очевидцы, из расположения 2-й роты он ушёл не сразу, задержавшись в одном из дальних окопов, где находился примерно пятьдесят минут, вплоть до того момента, когда после окончания пятнадцатиминутной перестрелки с 4-й ротой (начавшейся одновременно с немецкими сигнальными ракетами и обстрелом с их стороны ровно в двадцать три часа) по роте молниеносно распространился слух о том, что они, по ошибке, стреляли по своим, в связи с чем есть многочисленные жертвы, и что, узнав об этом, застрелился Ремизов.
После этого, незнакомец покинул расположение 2-й роты, и примерно в двадцать три часа тридцать минут послышался звук отъезжающего автомобиля.
Если добавить к этому, что абсолютно никто в роте не разглядел лица таинственного незнакомца, и что только денщик Ремизова при неярком, но всё же вполне приличном, свете керосиновой лампы в землянке заметил отсутствие лоскута плащевой ткани, размером с ладонь, в нижней части (сзади, по центру) военного плаща на незнакомце и, самое главное, услышал основную часть дезинформации, внушённой незнакомцем Ремизову, то можно понять всю поистине неизмеримую цену «восстановленных мной» письменных показаний денщика, трагически погибшего после того, как я сообщил полученную от него информацию генерал-майору Лохвицкому.
Кроме этого, я установил, что мой приятель прапорщик Рохлинский в вечер перестрелки, действительно, находился в штабе полка при массе свидетелей и присутствовал на совещании у полковника Дьяконова вместе с тремя командирами батальонов, и, значит, никак не мог оказаться, тогда, в расположении 2-й роты.
Это меня несказанно обрадовало, так как я, в ходе своего расследования, уже несколько раз был вынужден обращаться к нему за помощью и рассчитывал делать это и впредь. И то, что он оказался вне подозрений, значительно повысило уровень моего доверия к нему.
Также мной было установлено, что на тот роковой вечер алиби было у всех офицеров обоих полковых штабов и штаба бригады с отрядом связи и военно-хозяйственной службы, кроме прапорщика Васнецова (вместе с его водителем - тридцатилетним «здоровяком» - ефрейтором Шлыковым), время возвращения которого в штаб бригады, а точнее, в его родной отряд, никто не знал, и адъютанта из штаба 1-го полка подпоручика Ростовцева, вернувшегося, тогда, в штаб своего полка лишь глубокой ночью и отсутствовавшего, таким образом, неизвестно где около шести часов.
Стало ясно и то, что в последний месяц перед преступной перестрелкой, кроме Софи Моррель и Жерара де Моне, других иностранцев на территории 2-го полка не было.
Таким образом, получалась следующая картина: дать в прессу компромат на Русский Экспедиционный Корпус реально могли только Софи Моррель и Жерар де Моне, а незнакомцем, посетившим со своей дезинформацией Ремизова, мог быть прапорщик Васнецов или подпоручик Ростовцев (правда, подпоручик не был на наблюдательном пункте 2-го полка, но ему, просто-напросто, могли дать поручение «навестить» Ремизова те, кто уже побывали на этом пункте, или те, кто и без этого отлично знали расположение рот 1-го батальона).
При этом, в данном происшествии оставалась не совсем понятной роль Васнецовского водителя – «мордастого здоровяка» - ефрейтора Шлыкова, закреплённого за вышеупомянутым автомобилем военно-хозяйственной службы бригады.
Допросить его, сразу, у меня, к сожалению, не получилось, так как выяснилось, что в настоящее время он находится в отъезде. Оказывается, буквально, накануне, он выехал (по поручению Лохвицкого) вместе с адъютантом штаба бригады подпоручиком Дюжевым в многодневную командировку на запад Франции. А без его показаний я не хотел приступать ни к допросу Васнецова, ни к допросу Ростовцева.
Поэтому, отложив допросы этих трёх лиц «на потом», я решил немедленно ехать в Париж к Алексею Семёновичу Савельеву - человеку Батюшина - с надеждой на его действенную помощь в выяснении обстоятельств попадания во французские газеты компромата на наш Русский Экспедиционный Корпус, связанного со злополучной перестрелкой 2-й и 4-й рот.
При этом, мне, конечно, очень хотелось, чтобы эта побывка во французской столице окончательно развеяла все подозрения насчёт Софи; ведь, пока они существовали, пусть даже только в моей голове, я не мог полностью ей доверять, а, следовательно, и не мог влюбиться в неё по настоящему. И эта неопределённость медленным ноющим огнём жгла моё сердце...
Париж встретил меня заунывным и холодным дождём, сразу же навеявшим мрачное настроение, резко контрастирующее с тем ярким и красочным впечатлением от него, которое отложилось у меня при первом посещении этого города весной нынешнего года. Он, как бы, предупреждал меня о том, что ничего хорошего, в этот раз, я для себя, здесь, не найду, но мне было всё равно, так как прибыл я, ныне, сюда с более серьёзными целями, чем в прошлый раз.
Алексей Семёнович, как и в нашу первую встречу, встретил меня весьма радушно. Напоив горячим чаем и накормив вкусным обедом, он дал мне сначала возможность прийти в себя после утомительной поездки и лишь потом принялся задавать осторожные вопросы про обстановку в Русском Экспедиционном Корпусе и цель моего приезда в Париж.
Я не стал ничего скрывать от этого человека. Помня, как хорошо о нём отзывался генерал Батюшин, я выложил ему всё, что узнал в ходе своего расследования «Дела о перестрелке», и попросил помочь узнать о том, кто из французских журналистов, под псевдонимом «Флобер», напечатал статью с компроматом на наш корпус в небольшой столичной газете «Утренние новости», откуда её стремительно перепечатали все остальные газетные издания Парижа.
Савельев, как я и ожидал, с охотой согласился мне помочь, но предупредил, что на выяснение данного вопроса потребуется двое суток. Он предложил мне остановиться, на это время, у него, и, поскольку я был свободен в выборе места проживания, я с радостью согласился.
Остаток вечера седьмого дня моего расследования мы провели в приятной беседе об особенностях нынешнего периода российской истории и огромном влиянии на неё неудачно складывающейся в последнее время военной кампании на Восточном фронте.
- После Брусиловского прорыва, действительно, самого яркого события для Русской армии в этом году, да, и, пожалуй, во всей войне, мы вновь откатились сначала на наши прежние позиции, а потом - и ещё дальше назад,- печально заметил Алексей Семенович.- Этот факт деморализовал армию. Она перестала верить своим командирам, и в ней, как и во всей российской общественности, созрело огромное недовольство царской властью. Я нутром чувствую, как в России грядёт катастрофа колоссального масштаба, которая изменит весь ход российской истории.
Я навсегда запомнил, тогда, это необычное утверждение Савельева. Оно, почему-то, сразу врезалось в мою память и осталось в ней до конца моей жизни, как яркий пример аналитического склада ума у лучших контрразведчиков Русской армии в то время.
Восьмой и девятый день из четырнадцати отведённых генералом Лохвицким мне на расследование я откровенно... проспал, причём, в прямом смысле этого слова.
На улице ни на минуту не прекращался дождь и дул сильный ветер, и я спал... спал... спал, отсыпаясь за всю предыдущую неделю с её бессонными ночами с неутомимой Софи, прерываясь только на завтрак, обед и ужин. К ужину, с работы, приходил Алексей Семёнович и делился со мной последними новостями парижской жизни, после чего мы наскоро обменивались мнениями «обо всём этом», и я вновь ложился спать.
Нужную мне информацию Савельев принёс лишь утром десятого дня: в семь часов он вышел из дома, а в девять – уже открывал входную дверь и громко призывал меня выйти в зал.
Поняв, в чём дело, я моментально проснулся и, наскоро умывшись, уже через десять минут сидел одетым перед Алексеем Семёновичем.
Савельев торжественно сделал паузу и громко объявил:
- «Флобер» - это Софи Моррель.
- Это точно?- обескуражено спросил я.
- Абсолютно! Кроме того, она ещё является тайным агентом французской военной контрразведки, и есть, правда, пока неподтверждённые данные о том, что Моррель ведёт двойную игру. По крайней мере, наш источник в местной контрразведке утверждает, что около года назад её «ловили» на знакомстве с человеком, которого подозревали в связях с германской разведкой. Однако, этот человек, «не дождавшись» встречи с французскими контрразведчиками, неожиданно погиб, и доказать измену Моррель им, тогда, не удалось.
- А Жерар де Моне?- поникшим голосом спросил я.
- Жерар де Моне - не причём. Он ведёт в своей газете совсем другую рубрику. Да, и на фронте, до этого единственного раза, Жерар де Моне никогда не был. И вообще, к вам в полк он попал лишь потому, что в редакции газеты заболел их штатный «фронтовик», и его направили в вашу бригаду вместо него. Никакой статьи про «перестрелку русских» Жерар де Моне не писал.
Я горячо поблагодарил Алексея Семёновича за ценную информацию и стал немедленно собираться в обратный путь.
Прощание у нас вышло скорым, так как мы оба чувствовали, что эта наша встреча - далеко не последняя.
В самом конце «прощальной церемонии» я передал Савельеву список из четырёх фамилий адъютантов штабов обоих наших полков и штаба бригады и трёх фамилий офицеров отряда связи и военно-хозяйственной службы и попросил сделать по ним запрос в ведомство генерала Батюшина.
Меня интересовала любая значимая информация о них и их прошлом. Отдельной просьбой было выяснение вопроса: «Не пересекался ли, где-нибудь ранее, с этими офицерами ефрейтор Силантий Шлыков, тридцати лет от роду, один из водителей отряда связи и военно-хозяйственной службы?».
На этом мы расстались, и я отбыл из Парижа в свою бригаду.
Обратный путь был столь же утомительным и долгим, как и дорога сюда, но только мне, в этот раз, на редкость, везло с попутным транспортом, и, поэтому, уже вечером того же дня я, вновь, оказался в расположении нашей бригады.
Идти в свою комнату я не решился, не желая, раньше времени, встречаться с Софи, которая могла там оказаться, и заночевал у Рохлинского, благо автомобиль, подвозивший меня на последнем отрезке пути, проезжал недалеко от штаба нашего полка.
Рохлинский очень обрадовался, увидев меня на пороге своей «каморки» - небольшой комнатушки при штабе, больше похожей на тёплый чулан.
Он тут же уступил мне, как гостю, свою кровать, а сам соорудил себе ночлежное место из трёх ящиков из-под снарядов, используемых для хранения штабных бумаг, и двух старых шинелей, после чего налил мне и себе по целому стакану некрепкого местного вина и открыл две банки французских консервов, причём всё это прапорщик проделал, на удивление, молча и быстро.
Лишь, когда мы оба, чокнувшись, осушили свои стаканы и немного закусили, Рохлинский, наконец-то, спросил:
- Как съездили, господин штабс-капитан?
- Нормально, прапорщик. Можно даже сказать - удачно.
- Ну, и слава Богу!
- А здесь - что нового? Есть что-нибудь по Ростовцеву?- спросил я у него, памятуя о высказанной ему мной, ещё перед своим отъездом в Париж, просьбе выяснить причину шестичасового отсутствия подпоручика в вечер перестрелки двух русских рот.
- Есть, господин штабс-капитан... Есть! Дело в том, что у подпоручика Ростовцева в той деревушке, на окраине которой, тогда, размещался штаб 1-го полка, живёт «пассия» из местных - молодая французская вдова по имени Кэтти. И есть все основания предполагать, что он провёл те шесть часов именно у неё.
- Вы знаете ту деревушку?
- Да.
- А не могли бы Вы, прапорщик, завтра, съездить со мной на вашем штабном автомобиле в эту деревушку?
- Вообще-то, это достаточно проблематично, но Вам повезло, господин штабс-капитан. Сегодня вечером полковник Дьяконов, отпросившись у Лохвицкого, выехал на три дня в Париж. Так что, я сейчас относительно свободен в своих действиях.
- Замечательно, прапорщик. А насчёт эксплуатации одного из полковых автомобилей не волнуйтесь. Сошлитесь на меня и на исполнение мной специального поручения генерала Лохвицкого. Ну, а сейчас - давайте спать. Чувствую, что начинаются решающие дни в моём расследовании.
Едва договорив эту фразу и коснувшись головой подушки, я моментально заснул.
Пробуждение было лёгким и бодрым. Рохлинский обеспечил завтрак в «каморку», подготовил к поездке водителя и автомобиль, и уже через час после подъема мы ехали по направлению разыскиваемой нами деревушки.
Дорога оказалась недолгой, так как наше нынешнее место «отдыха» располагалось не очень далеко от линии фронта (иногда, даже была слышна артиллерийская канонада), и вполне сносной для езды.
Въехав в деревню, я у первого же встреченного нами местного жителя узнал, где живёт молодая вдова Кэтти, но, тем не менее, остановить автомобиль приказал, заранее: за три дома до нужного нам.
Пройдя немного пешком, я и Рохлинский тихо остановились у жилого помещения, расположенного по соседству с домом Кэтти.
Зайдя туда, мы встретили пожилую француженку - хозяйку этого небольшого строения.
Она оказалась очень разговорчивой и при правильно поставленных мной вопросах, прикрытых вполне правдоподобной «легендой», довольно быстро выложила нам всё, что знала, а, вернее, видела и слышала, о взаимоотношениях молодого русского офицера (подпоручика Ростовцева), внешность которого она очень точно обрисовала, и «соседской вертихвостки» Кэтти.
Эта «бесстыжая» соседка, с её слов, принимала вышеуказанного военного в любое время дня и ночи.
Я ненавязчиво «подвёл» её к интересующей нас дате, и... нам несказанно повезло.
Страдающая бессонницей пожилая женщина хорошо помнила тот вечер и точное время прихода и ухода русского офицера.
Он, по её словам, пришёл, тогда, к Кэтти примерно в девятнадцать часов, а ушёл от неё, когда часы «пробили» двенадцать раз, то есть в двадцать четыре часа.
Убедившись, что из окна пожилой француженки, действительно, очень хорошо просматривается входная калитка и крыльцо дома молодой вдовы, и представив в своём воображении тот момент, когда Кэтти, выпуская ночью Ростовцева из своего дома, освещает керосиновой лампой ему дорогу до калитки и, тем самым, попадает вместе с ним в поле зрения бдительной соседки, мы поняли, что «старуха» не врёт и говорит нам чистую правду.
Распрощавшись с ней, мы, тем не менее, для очистки совести, всё же зашли и к молодой вдове.
Кэтти оказалась очень милой женщиной. Она, также поверив в нашу «легенду», без утайки рассказала нам всё о себе и Ростовцеве, слово в слово подтвердив рассказ своей бдительной соседки.
Больше нам, в этой деревне, делать было нечего, и мы тут же поспешили обратно в полк.
По дороге начался дождь, сначала - слабый, моросящий, потом - сильный, временами переходящий в настоящий ливень, из-за которого нам показалось, что само небо ополчилось против нас.
Однако, до штаба полка оставалось совсем немного, и это – заметно успокаивало.
Но, тут, мне пришла в голову восхитительная мысль насчёт прапорщика Васнецова, и я приказал водителю повернуть наш автомобиль к штабу бригады, а точнее, к отряду связи и военно-хозяйственной службы.
Поймав недоумённый взгляд Рохлинского, я наклонился к его уху и тихо, чтобы не услышал водитель, прошептал ему свою просьбу-поручение: пользуясь начавшимся дождём, выпросить «на время» у Васнецова его военный плащ и принести этот «дождевик» мне на просмотр.
Что мне особенно нравилось в Рохлинском, так это то, что он, схватывая всё на лету, никогда не задавал лишних вопросов и всегда проявлял лишь разумную инициативу. Вот, и сейчас, он только согласно кивнул мне, в ответ, головой и сразу же потянулся рукой к дверце.
Мы остановили наш автомобиль за сто метров до места расположения бригадного отряда связи и военно-хозяйственной службы, после чего я с водителем остался в нём, а Рохлинский, под дождём, побежал в отряд искать Васнецова.
Ждать пришлось около пятнадцати минут. Наконец, вдали показался наш прапорщик, на котором был накинут военный французский плащ с капюшоном.
В нетерпении я тут же выскочил из автомобиля ему навстречу и при нашем сближении сильным рывком сорвал с него этот плащ.
Мокрый до нитки Рохлинский, с широко раскрытыми от удивления глазами, молча застыл под этой низвергавшейся с неба лавиной дождя, и лишь недоумённо смотрел на то, как я, моментально ставший таким же мокрым, как и он, лихорадочно крутил в руках снятый с него французский плащ и тщательно осматривал его со всех сторон.
А из автомобиля, на нас обоих, как на пару сумасшедших, также изумлённо взирал наш «личный» водитель.
Наконец, мне удалось развернуть этот плащ так, чтобы нашему обзору предстал его нижний край, и мы в ту же секунду, одновременно, увидели, что там – как раз, сзади, по центру – действительно, вырван лоскут, размером с человеческую ладонь.
- Это - он! Это - он!- в исступлении закричал я, и теперь на меня, как на сумасшедшего, посмотрел уже и Рохлинский.
- В автомобиль!- скомандовал я ему и вместе с ним влез в сухую и тёплую кабину.
Сидя внутри, я ещё раз показал Рохлинскому и нашему водителю место, где у плаща отсутствовал кусок, размером с ладонь, и громко, чтобы слышал последний, спросил у прапорщика:
- У кого Вы взяли этот плащ, и чей он?
- Этот плащ принадлежит лично прапорщику Васнецову, и он сам одолжил его мне до завтрашнего дня.
- Отлично, господа! А, теперь, нам нужен ефрейтор Шлыков - водитель из отряда связи и военно-хозяйственной службы.
- Не получится, сегодня, со Шлыковым, господин штабс-капитан. Я только что, в отряде, сам слышал о том, что он вернётся из своей длительной поездки с подпоручиком Дюжевым лишь завтра утром.
- Ну, тогда... в полк!
Доехав до штаба нашего полка, я взял с Рохлинского и водителя нашего автомобиля письменные показания, фиксирующие факт отсутствия лоскута (сзади, внизу, по центру) у военного плаща с капюшоном, принадлежавшего прапорщику Васнецову, и предупредил обоих (естественно, в первую очередь, нашего водителя) о неразглашении этой информации без моего на то согласия.
После этого, я с прапорщиком Рохлинским «повторил» вчерашний вечер с вином и консервами, слегка разнообразив его задушевными разговорами про детство, семью и недавнее мирное прошлое.
Утро следующего (двенадцатого) дня моего расследования встретило нас солнцем и относительно тёплой погодой. Я и Рохлинский по-армейски быстро привели себя в порядок и, наскоро позавтракав, выехали в штаб бригады.
Уже при подъезде к пункту нашего назначения мы, неожиданно для себя, повстречали автомобиль с возвращавшимися из своей затянувшейся поездки подпоручиком Дюжевым и его водителем - ефрейтором Шлыковым.
Я дал им сигнал остановиться и вместе с Рохлинским вышел из нашего автомобиля.
К нам навстречу, тотчас, выскочил Дюжев, на лице которого ясно выражалось недоумение по этому поводу, но я быстро успокоил его и, ссылаясь на свои полномочия, о которых адъютант штаба бригады прекрасно знал, попросил у него двадцать минут на личный разговор с его водителем.
Дюжев охотно согласился и, весело подшучивая над Рохлинским, отошёл с ним в сторону «покурить».
Я же, подсев к Шлыкову в их автомобиль, с грозным видом стал расспрашивать последнего про обстоятельства его недавней поездки с Васнецовым на фронт, в район прежнего места расположения 2-го полка.
Ефрейтор отвечал на мои вопросы спокойно и обстоятельно - так, как будто всё это было только вчера, и как будто ему каждый день устраивают подобный допрос.
Он сообщил мне, в частности, что, действительно, подвозил в тот роковой вечер (после посещения штаба 2-го полка) прапорщика Васнецова к линии фронта (в район 1-го батальона этого полка) в двадцать два часа, потом – долго ждал его в «своём» автомобиле, а, после возвращения Васнецова с передовой (примерно в двадцать три часа тридцать минут), отъехал вместе с ним, обратно, в штаб нашей бригады.
Всё сошлось! От волнения у меня даже вспотел лоб. Я заставил Шлыкова кратко написать на листе бумаги то, о чём он мне, только что, рассказал, и пригрозил ему тюрьмой, если он, без моего разрешения, проболтается кому-нибудь о теме нашего разговора.
Вернувшись к ведущим дружескую беседу Дюжеву и Рохлинскому, я поблагодарил подпоручика за понимание и попросил его никому не разглашать сам факт моей встречи со Шлыковым.
Расставшись с подпоручиком и ефрейтором, я вместе с Рохлинским и нашим водителем заехал, наконец-то, и на моё временное место проживания.
Софи там не было, и я смело зашёл в свою комнату. Взяв из тайника весь ранее собранный мной материал по «Делу о перестрелке» и добавив к нему показания Рохлинского и нашего полкового водителя по плащу с вырванным лоскутом, а также - показания Шлыкова по его поездке с Васнецовым на линию фронта, я вышел из своей комнаты и прошёл во двор дома.
Здесь меня неожиданно окликнула моя «квартирная хозяйка».
Она неторопливо подошла ко мне и ненавязчиво поинтересовалась: почему я отсутствовал столько дней, и буду ли я, через два дня, продлевать найм её комнаты.
Я сказал ей, что пока ничего не могу сказать ей про продление найма её комнаты, так как всё решится в эти два дня.
Выслушав мой ответ, хозяйка согласно кивнула головой и неожиданно тихим голосом предупредила меня, что «моя девушка» (Софи) – «не очень хороший человек». Этот вывод она сделала тогда, когда случайно застала её роющейся в моём офицерском чемоданчике.
От этих слов у меня стало невероятно муторно на душе, поскольку именно сейчас я окончательно убедился в том, что Савельев не ошибся: мадемуазель Моррель – агент... но, вот, чей в большей степени (французский или германский) - станет ясно лишь после допроса Васнецова.
Я тепло поблагодарил хозяйку дома за беспокойство обо мне и поспешил к нашему автомобилю.
Приехав в штаб бригады, я сразу же прошёл в приёмную генерала.
Часовые, теперь, пропускали меня беспрепятственно, так как за первую неделю моего расследования уже успели привыкнуть к моей физиономии.
Регин, как всегда, был на своём месте и, как всегда, был весел и доброжелателен ко мне.
Видя, что я очень спешу, он, не затягивая времени, быстро зашёл к Лохвицкому и спросил у него разрешения на мой проход к нему.
Генерал «дал добро», и я, не успел Регин выйти из его кабинета, буквально, ворвался к нему с офицерским планшетом, полным собранных мной бумаг с показаниями свидетелей по «Делу о перестрелке».
Разговор с Лохвицким получился недолгим, но очень эффективным. Я убедительно доказал ему виновность в измене прапорщика Васнецова и возможную виновность в шпионаже мадемуазель Моррель.
Генерал, не став задавать лишних вопросов, разрешил мне и, по моей просьбе, Рохлинскому произвести арест и допрос Васнецова с обыском в помещении, где он ночевал с другими офицерами из отряда связи и военно-хозяйственной службы, и досмотром его личных вещей.
Выйдя из штаба бригады и захватив с собой ожидавшего меня во дворе Рохлинского, я направился в отряд связи и военно-хозяйственной службы, но, ни в «спальной комнате» его офицеров, ни в хозяйственных помещениях отряда, Васнецова не обнаружил.
На мои расспросы про него «отрядники» сообщили, что он, с утра, всё время был здесь, у всех на виду, а «исчез» примерно с полчаса назад, и почти тогда же, метрах в ста от помещений отряда, в небольшой рощице на пригорке, раздался странный «хлопок», похожий на отдалённый револьверный выстрел. Поскольку, в это самое время их механик заводил ремонтируемый, здесь же, бригадный автомобиль, никто из присутствующих не обратил на этот «хлопок» никакого внимания, и вспомнили про него лишь сейчас, при моём расспросе.
Я с Рохлинским немедленно устремился в указанном «отрядниками» направлении. Но наш стремительный бег, в конечном счёте, оказался напрасным.
Выбежав к опушке рощицы, мы почти сразу увидели лежащего на земле, лицом вниз, прапорщика Васнецова. Под его головой, в области правого виска, расплылось довольно большое пятно крови, а в его правой руке был зажат личный револьвер.
Васнецов был мёртв!
Забрав из его руки револьвер, я лично убедился в том, что из ствола всё ещё тянет едким запахом горелого пороха.
Казалось бы, ситуация – яснее ясного.
Однако, перевернув труп Васнецова на спину, я обратил внимание на неестественное положение шеи покойного. Точно такую же неестественность расположения шеи я видел совсем недавно и у трагически погибшего денщика Ремизова. Странное, если не сказать большего, совпадение!
Всё это, конечно, не могло не навести меня на невесёлые размышления о хорошо спланированных убийствах тех, кто мог «пролить свет» в «Деле о перестрелке».
Осмотрев, тем временем, карманы мёртвого прапорщика и ничего, там, не обнаружив, я дал поручение подбежавшим, вслед за нами, солдатам убрать труп Васнецова с этого места.
Вернувшись, после этого, обратно в отряд связи и военно-хозяйственной службы, я с Рохлинским, первым делом, проверил кровать Васнецова и его офицерский чемодан, но ничего интересного ни там, ни там, не нашёл.
Уже собираясь уходить, я, на всякий случай, отодрал внутреннюю обшивку крышки Васнецовского чемодана и - о, удача - обнаружил там ни много, ни мало, а его собственный дневник!
Романтически настроенный и несколько экзальтированный юноша, и здесь, оказался верен себе. Все его душевные и любовные переживания, а также «подвиги» во имя любви, были им доверены бумаге.
Почти полностью исписанная тетрадь рассказывала обо всём и, главное, недвусмысленно изобличала мадемуазель Моррель, как агента германской разведки.
Растворившись в своей любви к этой профессиональной искусительнице, он и не заметил, как стал «работать» на неё, а, когда заметил - было уже слишком поздно.
В его дневнике прямо указывалось на то, что именно по указанию мадемуазель Моррель он был вместе с ней на наблюдательном пункте 2-го полка и по её поручению, в тот самый «чёрный» для двух наших рот вечер, когда Шлыков подвёз его к передовой, ходил в землянку к Ремизову с подготовленной ею же дезинформацией, а, уйдя от него, ждал, неподалёку, окончания этой нелепой стрельбы по своим, чтобы, опять-таки, по её прямому указанию, ликвидировать его, как свидетеля собственной измены.
Васнецов, в подробностях, описал там, также, и испытанные им моральные переживания по этому поводу, и свои душевные муки, в тот момент, когда, находясь в заднем окопе, готовился к убийству своего боевого товарища, и о том странном облегчении, которое он испытал, услышав о том, что Ремизов застрелился и, тем самым, избавил его от совершения ещё одного страшного греха...
Денщика Ремизова спасло, тогда, по его признанию, лишь то, что тот не видел его лица и погон. О том, что он, потом, погиб при странных обстоятельствах, судя по всему, Васнецов ничего не знал, так как об этом в его дневнике ничего написано не было, хотя последние записи в нём датировались и более поздними числами, чем дата смерти денщика.
Вернувшись обратно к Лохвицкому, я кратко сообщил ему о «самоубийстве» Васнецова и предъявил дневник покойного, напрямую обвиняющий мадемуазель Моррель в шпионаже в пользу Германии.
Мной, также, было сообщено ему о схожести «странных положений шеи» у погибших Васнецова и денщика Ремизова, но он, на это, только махнул рукой. Своих врачей в бригаде у нас, в ту пору, не было, а приглашать на осмотр трупа (в качестве экспертов) французских врачей из ближайшего госпиталя - генерал не разрешил, считая, что не стоит отрывать их от дела ради трупа одного мерзавца.
Тем не менее, Лохвицкий, наконец-то, прочувствовав всю остроту сложившейся ситуации, забрал у меня дневник Васнецова и срочно выехал к командующему 4-й французской армией. Мне же было велено, никуда не отлучаясь, ждать его в штабе бригады. Следуя этому его указанию, я тотчас отпустил Рохлинского в штаб полка, а сам вместе с Региным и Дюжевым остался в генеральской приёмной.
Лохвицкий отсутствовал около четырёх часов, но, когда вернулся, то вернулся не один, а с тремя французскими контрразведчиками.
Они немедленно вызвали меня в его кабинет и очень внимательно выслушали все мои соображения по «Делу о перестрелке» и роли в нём мадемуазель Моррель. Затем, получив от меня ответы на все интересующие их вопросы, офицеры-контрразведчики, незаметно переглянувшись между собой, тихо сообщили мне, что, по их сведениям, Софи Моррель должна появиться в штабе бригады уже в течение ближайшего часа, и что, сразу же, после своего появления здесь, она будет ими непременно задержана.
И, действительно, ровно через час, как по заказу, к штабу подъехал какой-то небольшой французский автомобиль, из которого вышла, как всегда, элегантная и обворожительная Софи.
Окинув мельком, своим обычным проницательным взглядом, стены и окна штабного помещения и ничего, при этом, не заподозрив, француженка, не спеша, направилась в сторону его главного входа. Однако, перед самым крыльцом, на котором стояли часовые, она неожиданно остановилась и почему-то оглянулась на «свой» всё ещё не отъехавший автомобиль.
Я и все остальные присутствовавшие в генеральской приёмной офицеры, кроме, пожалуй, ничего не понимающих Регина и Дюжева, невольно замерли. Неужели, не зайдёт? Неужели, повернёт обратно? Но... прошло несколько томительных секунд, и в коридоре, всё-таки, послышались долгожданные лёгкие шажки прекрасной француженки.
Войдя в комнату, служившую Лохвицкому приёмной, и увидев там, разом, трёх своих «коллег из тайного ведомства», моментально вставших в дверях около неё, она, конечно, сразу всё поняла и от неожиданности замерла на месте, беспрестанно переводя свой явно растерянный взгляд с меня на Регина, с Регина на Дюжева, с Дюжева на меня и так далее, по кругу... но, по прошествии нескольких секунд, сумев-таки взять себя в руки, резко повернулась и, не произнеся ни звука, первой вышла обратно.
Надо отдать ей должное: вела она себя, в такой ситуации, в высшей степени «мужественно» и профессионально.
Но, как это не странно, у меня к ней, при этом, не возникло никакого чувства жалости или сострадания: слишком уж много плохого я узнал о ней в эти последние дни и часы...

Глава 7. Ранение.

На следующий день после ареста Софи меня вновь вызвали к генералу Лохвицкому. В этот раз он выглядел чрезвычайно довольным и радушным. Сообщив, что мадемуазель Моррель уже созналась в своей работе на немцев, вербовке прапорщика Васнецова и организации (с помощью дезинформации) трагической перестрелки между 2-й и 4-й ротами 1-го батальона нашего полка, генерал не пожалел лестных слов в мой адрес и добрых десять минут восхищался моей прозорливостью и настойчивостью в достижении цели.
Однако, стоило мне сказать, что, по моему мнению, ещё рано ставить точку в этом деле, как он сразу нахмурился и резко спросил:
- Ну, чем Вы ещё не довольны, штабс-капитан?
- Ваше превосходительство, я считаю, что в нашей бригаде, по-прежнему, всё ещё действует высокопрофессиональный агент германской разведки, который, собственно, и руководил всей этой операцией по организации перестрелки между своими в 1-м батальоне в целях дискредитации нашего Экспедиционного корпуса в глазах общественности Франции. Мадемуазель Моррель - всего лишь вербовщица наивного Васнецова и проводница идей этого агента. Не в её силах придумать и осуществить весь этот план до самых мелочей, начиная с согласования с немцами времени начала имитации наступления с их стороны (в части подачи ракетами сигнала об атаке и открытия пулемётного и ружейного огня в назначенные день и час на определённом участке фронта) и заканчивая знанием паролей, позволяющих беспрепятственно добраться до офицерской землянки в роте, на участке которой намечена провокация.
- Штабс-капитан, а Вам не кажется, что Вы заигрались в сыск?- недовольно спросил Лохвицкий.
- Никак нет, Ваше превосходительство,- кратко ответил я, оставаясь при своём мнении.
Я хорошо помнил, как при нашей встрече в России генерал-майор Батюшин специально подчёркивал, что немецкий агент уже находится в 1-й Особой бригаде, и что это - очень опытный и опасный профессионал. Молодой и романтичный Васнецов никак не вписывался в эту характеристику, данную одним из руководителей русской контрразведки, да и он сам, в своём дневнике, полностью описал события и обстоятельства, при которых его завербовала профессиональная соблазнительница Софи.
Что касается мадемуазель Моррель, то она не входила в штатный состав бригады и, вообще, появилась в поле зрения наших офицеров относительно недавно - около четырёх месяцев назад, спустя ровно месяц после нашего прибытия на фронт.
А это означало только одно - коварный и опасный враг, по-прежнему, здесь. Он лишь затаился, теперь, на время, но, когда ему будет нужно - обязательно проявится и нанесёт свой очередной удар по нам.
Но я не стал говорить всё это Лохвицкому. Зачем... По большому счёту у меня не было железных аргументов в пользу моего предположения, а без них - разговаривать с генералом, который хочет поскорее перевернуть неприятную страницу в истории нашего пребывания во Франции – выглядело явно бесполезным.
- Напрасно Вы упрямитесь, штабс-капитан! Ваше время нахождения при моём штабе окончилось, и я не вижу причин продления Вашего присутствия здесь. Возвращайтесь в свою роту и набирайтесь сил перед новыми боями, а они, кстати - уже не за горами,- всё тем же недовольным тоном закончил со мной беседу Лохвицкий.
- Слушаюсь, Ваше превосходительство!- внешне невозмутимо «откозырял» ему я и чётким армейским шагом покинул генеральский кабинет.
Попрощавшись с «адъютантским персоналом» бригадного штаба (в лице капитана Регина и подпоручика Дюжева) и забрав свой «чемоданчик» из занимаемой мной комнаты в доме французской пожилой пары, с заметным огорчением расставшейся со мной, я не спеша направился в сторону места расположения нашего батальона.
По пути мне встретился наш бригадный медвежонок «Мишка» в сопровождении двух своих бессменных поводырей Васьки и Сёмки. Я давно его не видел и очень удивился тому, как сильно он подрос.
«Мишка», с ходу, подскочил ко мне и, стоя на задних лапах, сделал полный оборот вокруг себя. Я невольно рассмеялся и кинул ему кусок сахара, который он, как собака, поймал на лету своей уже довольно большой пастью.
- Благодарствуем, Ваше благородие,- поблагодарил меня Васька за своего мохнатого подопечного.
- Он у нас, вообще-то, сытый, но больно уж сладости любит,- счёл нужным пояснить, при этом, его напарник Сёмка.
- Тяжело с ним?- спросил я у них.
- Да, что Вы, Ваше благородие. Он же - как ребёнок, пока, и все хлопоты с ним - не в тягость,- степенно ответил Васька.
- Вот, что, братцы, возьмите-ка ему на сахарок,- я протянул солдатам десять французских франков и, осторожно коснувшись, на прощание, рукой мохнатого медвежьего загривка, пошёл своей дорогой дальше.
В батальоне меня радостно встретили мои друзья Разумовский, Мореманов и Орнаутов, жаждавшие немедленно услышать от меня хоть какие-то подробности о результатах моего сыска, но я, желая сначала проведать свою роту, перенёс рассказ об этом на более позднее время.
В тот же вечер мы собрались в офицерской палатке у Разумовского и изрядно напились.
Нет, разумного предела мы, конечно, не перешли, но отсутствие фронтового напряжения всё же сказалось.
Я, в общих чертах, рассказал им об итогах моего расследования, ограничившись, естественно, «самоубийством» Васнецова и арестом французской военной журналистки, а друзья поведали мне последние новости нашего батальона.
Дальше всё прошло по обычному, в таких случаях, сценарию: карты, анекдоты, споры и патетические речи. До пьяного выяснения отношений дело, однако, так, и не дошло (хотя предпосылки к этому, всё-таки, были: что-то не поделили Мореманов с Черкашиным, так и не сумевшим, по настоящему, «заменить» нам нашего погибшего друга Лемешева), и мы, далеко за полночь, разошлись по своим ротам.
А, вскоре, меня, как и других, полностью захватила рутинная тыловая жизнь, главным в которой было удержание воинской дисциплины во вверенном мне подразделении на надлежащем в данной ситуации уровне.
Как выяснилось, после фронта тишина мирной жизни расхолаживает не только рядовых солдат и унтер-офицерский состав, но даже командующих взводами прапорщиков и, чего греха таить - многих ротных командиров тоже. Поэтому приходилось проявлять поистине железную волю и быть примером, в первую очередь, для своих помощников, чтобы иметь моральное право требовать этого же от них в отношении рядового состава.
Так прошло около двух месяцев. Наступило Рождество Христово - первое Рождество, которое мы встречали на чужбине. Изготовленный полковыми умельцами из палаточного материала и подручных средств, большой шатёр, отведённый для проведения церковной службы непосредственно в Рождество и в последующие праздничные дни, в рождественскую ночь был забит до отказа.
Службу в этой самодельной «полковой церкви» вёл наш полковой священник - сорокапятилетний протоиерей Богословский, награждённый за личную храбрость (ещё в Русско-Японскую войну) солдатским Георгиевским крестом и, в честь этого, постоянно носивший на груди свой пастырский крест исключительно на георгиевской ленте.
Он замечательно провёл всю праздничную службу: мы, как будто, наяву, побывали на своей далёкой и любимой родине.
Временами, прикрыв веки, я, словно в действительности, оказывался в той небольшой городской церкви недалеко от нашего дома, куда меня с сестрой, в детстве, каждое воскресенье приводили наши родители.
Там также приятно пахло ладаном и также легко и торжественно было на душе...
В заключение протоиерей произнёс нам трогательную проповедь о добре и зле в этом, на редкость, жестоком и несправедливом мире, о нашем месте в борьбе между ними и о вечности человеческой любви.
Эта проповедь произвела потрясающий эффект на всех присутствовавших в нашем временном «полковом храме», и мы вышли, оттуда, с необычайно просветлёнными лицами и какой-то глубокой внутренней задумчивостью.
Но, едва осенив себя заключительным крестным знамением и отойдя в темноту, окружавшую «полковую церковь», мы, к нашему искреннему сожалению, вновь погружались в грешную бездну наших суетных мыслей и желаний...
Прошёл ещё месяц. В нашей повседневной жизни, по прежнему, ничего не менялось; лишь всё чаще стали говорить о близкой отправке на фронт. Однако, вскоре, случилось событие, которое несомненно взволновало всю нашу бригаду и несколько отодвинуло на второй план наши предфронтовые ожидания.
Из 3-й Особой пехотной бригады, сменившей нас осенью на фронте, пришло неожиданное известие о том, что тридцать первого января одна тысяча девятьсот семнадцатого года она подверглась внезапной газовой атаке противника.
В тот день, начиная с шестнадцати часов, на позиции её 6-го пехотного полка, неожиданно для всех, сначала пошли волны бесцветного газа, а затем - и целые облака хлора.
Под прикрытием этого поражающего всех и вся газа и массированного огня собственной артиллерии немцы попытались, в очередной раз, атаковать на данном участке русской обороны, но, получив, там, жёсткий отпор, всё-таки, вновь, отступили.
Применённый же ими газ окончательно рассеялся лишь к двадцати двум часам этого кошмарного для русских военных дня.
Потери, понесённые, при этом, 6-м пехотным полком, оказались очень большими: двадцать два человека погибли на месте и ещё двести восемьдесят пять человек были эвакуированы в тыл с разной степенью отравления.
О возможности применения немцами «газов» на фронте нам говорилось ещё в ноябре одна тысяча девятьсот шестнадцатого года. Тогда в 3-й бригаде (как, впрочем, и в нашей 1-й) был даже назначен особый офицер, ответственный за проведение мероприятий по обеспечению готовности личного состава к отражению подобных газовых атак.
Но, к сожалению, не все в Русском Экспедиционном Корпусе отнеслись, тогда, серьёзно к этой опасности. Несмотря на то, что в нашем корпусе, как и во французских частях, ещё осенью прошедшего года стали появляться первые противогазы, далеко не все русские подразделения спешили своевременно обзавестись подобными защитными средствами.
По роковой случайности под газовую атаку немцев попал именно тот батальон 6-го полка, которому не успели завезти противогазы (вернее, ему их привезли ещё осенью, но все они оказались из бракованной партии, а новые, на их замену, в него, так, и не доставили).
Услышав эту трагическую информацию, все офицеры и солдаты нашего корпуса были особо возмущены тем, что из-за чьей-то элементарной халатности, в считанные часы, был выведен из строя, практически, целый русский батальон.
Но, честно говоря, во многом, «пенять» нам приходилось на самих себя. Ещё в декабре прошедшего года в обеих Особых бригадах отмечались случаи отсутствия противогазов у многих русских солдат даже при проводимых руководством торжественных смотрах, а уж об их исправности или неисправности говорить, и вовсе, не приходилось.
Словом, всё происходило по старой русской поговорке: «пока жареный петух не клюнет...».
Прошло ещё несколько дней и, вот, в одно ничем не примечательное утро к нам в роту, а, точнее, ко мне, прибыл вестовой от генерал-майора Лохвицкого с приказом о немедленном прибытии к нему в штаб бригады.
Оставив за себя старшим по роте одного из наиболее толковых и ответственных взводных командиров (я его оставлял и в своё прошлое двухнедельное отсутствие) и поставив об этом в известность своего батальонного командира подполковника Готуа, я без замедления отправился к Лохвицкому.
Как мной и ожидалось, вызов оказался связанным с недавней газовой атакой на 3-ю бригаду. Генерал прямо «с порога» заявил мне о том, что по просьбе генерал-майора Марушевского, командира 3-й Особой пехотной бригады, с которым он, как-то, поделился о раскрытом мной «Деле о перестрелке», направляет меня к нему для изучения и, если будет необходимо, расследования обстоятельств трагедии, произошедшей с одним из батальонов 6-го полка во время газовой атаки немцев тридцать первого января.
На «всё про всё» он отвёл мне всего лишь одну неделю. А ещё через десять минут, даже не успев, толком, переговорить с Региным и Дюжевым, находившимися в его приёмной, я уже ехал в предоставленном мне (по приказу Лохвицкого) автомобиле к линии фронта.
Вопреки моим опасениям, расследование причин отсутствия в пострадавшем батальоне исправных противогазов много времени не заняло. Они были на поверхности, и главной из них - была неповоротливость французских тыловых служб.
О ситуации с неисправными противогазами в этом подразделении знали с момента их привоза в батальон; причём, знали все - от командиров рот этого батальона до командира 6-го полка полковника Симонова и самого командира бригады генерал-майора Марушевского, включительно.
Запросы в интендантскую службу французской армии на срочную замену бракованной партии противогазов, поставленных в один из батальонов 6-го полка, высылались своевременно и неоднократно. Задержка же с их исполнением была связана лишь с «техническими» моментами во взаимодействии французской интендантской службы и поставщиками противогазов, и ни с чем больше.
Гораздо сильнее меня интересовало то, как узнали об этом немцы, использовавшие этот «пробел» русской обороны в свою пользу на все сто процентов.
И, здесь, меня ждало весьма интересное открытие.
Оказывается, накануне газовой атаки, а, точнее, за три дня до её начала, 3-ю бригаду посетил ни кто иной, как... старший адъютант штаба нашей 1-й бригады капитан Регин Михаил Петрович, собственной персоной, а водителем его автомобиля был небезызвестный мне... ефрейтор Силантий Шлыков из отряда связи и военно-хозяйственной службы – «мордастый здоровяк», как его ранее окрестил мой приятель Рохлинский.
При этом, капитан Регин активно интересовался у штабных адъютантов и офицера, ответственного в 3-й бригаде за проведение мероприятий по обеспечению готовности личного состава к отражению газовых атак противника, про проблемы со снабжением их бригады противогазами, и, естественно, офицеры поделились с ним «обидой» на французских интендантов, затянувших решение вопроса о замене неисправных противогазов на исправные в одном из батальонов 6-го полка...
Мне даже стало известно, что Регин со Шлыковым, выехав после своих расспросов из штаба 3-й бригады, затем зачем-то заезжали в её 6-й полк, где побывали, в том числе, и на его наблюдательном пункте.
Конечно, всё это прикрывалось вполне правдоподобными объяснениями и просьбами со стороны капитана Регина, которого во всех штабах нашего корпуса давно уже воспринимали в качестве доверенного лица генерала Лохвицкого, в связи с чем, не считали нужным от него что-то скрывать.
Собрав всю необходимую мне информацию в 3-й Особой пехотной бригаде, я вместе со своим водителем немедленно выехал на нашем автомобиле в Париж. Там мне не терпелось встретиться с Савельевым, на которого я очень рассчитывал в плане получения дополнительных сведений о Регине, по которому (как и по другим адъютантам нашей бригады) я, через него, делал запрос в военную контрразведку Русской армии в России, в мой последний приезд во французскую столицу.
Мне повезло, и я застал Алексея Семёновича дома. Не пришлось ждать несколько часов его возвращения с работы. И, здесь, меня ожидало интересное открытие.
По полученным от Батюшина из России сведениям выходило, что Регин Михаил Петрович - он же, Регин Михаель Петерович - родом из семьи обрусевших датских военных. Его отец - Петер Регин - тоже, в молодости, состоял на военной службе в Русской армии и дружил с небезызвестным подполковником Гриммом, который, впоследствии, в одна тысяча девятьсот втором году был разоблачён Батюшиным, как германский агент.
Соучастие самого Петера Регина в государственной измене его друга доказать, тогда, не удалось, но, из-за скандала, связанного с этим делом, из армии ему, всё же, пришлось уйти.
Сам же Гримм был осужден, лишён воинского чина и дворянского достоинства, прочих чинов и наград, и сослан на каторжные работы в Сибирь на двенадцать лет. О дальнейшей его судьбе ничего не известно.
Не менее интересными оказались и сведения о том, что во время пребывания Регина Михаеля Петеровича на Восточном (Российско-Германском) фронте денщиком у него служил никто иной, как... Силантий Шлыков, меткий стрелок и кулачный боец, верой и правдой служивший Региным с ранней молодости и живший в их доме на правах «семейного телохранителя». Выучив его на водителя, Регин, впоследствии, способствовал зачислению Шлыкова в Русский Экспедиционный Корпус, правда, не афишируя, при этом, своего близкого с ним знакомства.
Сказать, что я был шокирован этой информацией, значит, сказать неправду. Собственно говоря, я и ожидал услышать от Савельева что-то в этом духе. Просто, я был поражён - насколько чётко «наложились» эти сведения на мои недавно сформировавшиеся подозрения.
У меня, как будто заново, открылись глаза на все поступки и слова Регина и Шлыкова.
Я вспомнил, как внимательно посмотрел на меня старший адъютант, когда я, по прибытии в ещё только формирующийся корпус, предъявил ему своё направление в 1-ю Особую пехотную бригаду, подписанное лично генерал-майором Батюшиным, вспомнил, как чётко и быстро (словно, по заученному назубок тексту) рассказывал мне Шлыков об обстоятельствах своей поездки с Васнецовым в расположение 2-го полка, «сдавая с потрохами» последнего.
«О, Господи!»- подумал я.- «Выходит, Регин с самого начала знал, что я причастен к деятельности ведомства Батюшина, и держал всю ситуацию под своим контролем. В нужный момент он, руками Шлыкова, ликвидировал сначала несчастного денщика поручика Ремизова, а затем - и вконец запутавшегося в их «сетях» прапорщика Васнецова. Несомненно, такая же участь ждала бы и его сообщницу мадемуазель Моррель, если бы он вовремя узнал, что я её «вычислил». Арест Софи, на его глазах, стал для него полной неожиданностью, но, тем не менее, он, видимо, успел, каким-то неуловимым для всех знаком, приказать ей молчать о нём, и этот его последний приказ она, судя по всему, выполнила беспрекословно; хотя... может быть, и ей самой было невыгодно сдавать Регина - ведь, тогда, в отместку, он мог бы рассказать контрразведке ещё и о каких-нибудь прежних, никому неизвестных, её злодеяниях»...
Я немедленно рассказал Савельеву о сложившейся в моей голове «мозаике» - полной картине всей взаимосвязанной цепочки убийств и диверсий, совершённых группой капитана Регина, и Алексей Семёнович, согласившись с моими выводами, обязался в самые короткие сроки сообщить о них в Россию.
Пока же, он посоветовал мне ограничиться устным докладом Лохвицкому о результатах данного расследования и далее поступать в полном соответствии с его распоряжениями.
- К сожалению, у нас, пока, нет прямых доказательств виновности Регина и Шлыкова,- сказал он мне, напоследок, прощаясь со мной на пороге собственной квартиры.
Обратная дорога из Парижа в штаб нашей бригады, в этот раз, заняла у меня и моего водителя два дня: на самой середине нашего пути случилась непредвиденная поломка, и ремонт автомобиля затянулся на целые сутки.
Ночевать нам пришлось на какой-то заброшенной ферме, где, вдобавок к неприятному запаху, было очень холодно и сыро. К счастью, у нас с собой был кое-какой провиант и небольшая фляжка со спиртом, которые и позволили нам более-менее сносно продержаться до утра.
С рассветом же мой водитель вновь приступил к ремонту, а я, по мере своих сил и способностей, принялся усердно ему помогать.
Неизвестно, на сколько бы ещё затянулась наша ремонтная эпопея, если бы не французские офицеры, проезжавшие днём мимо нашей вынужденной стоянки на своём автомобиле аналогичной марки.
Они, войдя в наше положение, безвозмездно отдали моему водителю необходимую ему деталь, к счастью для нас оказавшуюся в «техническом чемоданчике» их автомобиля, и, пожелав нам удачи, уехали в попутном с нами направлении.
Нам же пришлось повозиться ещё не менее трёх часов, прежде чем, наконец-то, завёлся двигатель нашего «железного коня».
Обрадованные, мы немедленно продолжили путь, хотя уже и начинало смеркаться.
Проехав без остановки несколько десятков километров, мы уже хотели было где-нибудь остановиться и поискать подходящее место для ночлега, как вдруг неожиданно, в свете наших фар, увидели впереди на обочине неподвижный автомобильный корпус.
Подъехав ближе, я и мой водитель без труда различили тот самый, похожий на наш, автомобиль, на котором ехали днём пришедшие к нам на помощь французы.
К нашему ужасу, все они были мертвы. Судя по всему, их обстреляли из-за полуразрушенного сарая, одиноко стоявшего возле дороги. Плохая, вся в рытвинах, на этом участке, она никому не давала возможности проехать, здесь, на большой скорости, и любое медленно ползущее транспортное средство было, тут, идеальной мишенью для каждого решившего устроить на этом месте засаду опытного стрелка.
Первым, видимо, был тяжело ранен водитель, сумевший, однако, несмотря на своё ранение, остановить автомобиль в полуметре от глубокого кювета, и лишь потом расстреляны ехавшие в нём французские офицеры.
Последним же выстрелом (непосредственно в голову) водитель был добит, судя по всему, уже в упор, когда убийца (или убийцы) подошёл к автомобилю на расстояние двух-трёх метров.
Из личных вещей убитых, на первый взгляд, ничего не было взято. Даже личное оружие несчастных офицеров и их водителя осталось нетронутым.
Убедившись, что им ничем уже помочь нельзя, мы с большой опаской продолжили свой путь дальше.
В ближайшем населённом пункте, встреченном нами по утру следующего дня, мы сообщили об увиденном ночью и попросили передать эту информацию местной полиции или французским военным.
Остаток нашего пути мы преодолели уже молча. Водитель у меня был человеком немногословным, а я всё это время перебирал в голове варианты причин обстрела на дороге французского военного автомобиля.
Конечно, причин могло быть несколько (от бандитского нападения до спецоперации германской диверсионной группы), но мне, почему-то, чаще всего лезла в голову мысль о том, что это покушение готовилось, возможно, на нас. Схожесть наших автомобилей, темнота, не позволившая рассмотреть проезжавших, и, наконец, непредвиденная задержка, благодаря которой нас, на данной дороге, опередили французы, давали серьёзные основания для существования такой версии.
В глубоких раздумьях, я не заметил того момента, когда наш автомобиль повернул на дорогу, ведущую к штабу бригады, и поэтому очень удивился, внезапно увидев впереди мелькнувшую крышу штабного здания.
Честно говоря, я всё ещё находился в состоянии внутреннего смятения и не был готов к разговору с Лохвицким. Понимая это, я дал указание своему водителю повернуть в сторону места расположения бригадного отряда связи и военно-хозяйственной службы.
В отряде я, в первую очередь, направился к автомобилю, закреплённому за Шлыковым, и обнаружил его ещё тёплым и грязным; при этом, грязь на его корпусе очень походила на грязь, облепившую нашего «железного коня».
Найдя прапорщика, отвечавшего за все автомобили бригады, я быстро установил, что прибывший сюда за полчаса до нашего приезда Шлыков, выполняя какое-то особо важное поручение капитана Регина, отсутствовал вместе со «своим» автомобилем целые сутки,.
Последние сомнения отпали: возле того полуразрушенного сарая у дороги шла охота, именно, на меня, а не на французов, но охотника подвели темнота и непредвиденная поломка нашего автомобиля.
Тем не менее, я ясно понимал, что у Шлыкова, с помощью Регина, наверняка, обеспечено непробиваемое алиби: и ездил-де он в другую сторону, и важное поручение-де выполнено им полностью и в срок.
Но, делать было нечего, и я отправился на доклад к Лохвицкому.
Генерал был в скверном расположении духа.
- Слышал, голубчик, что в России-матушке то делается? Это же надо... Революция... Государь Император от престола отрёкся, и вся власть перешла к какому-то Временному революционному правительству, язви его в душу... Совсем, народ ополоумел, Господи!- огорошил он меня с порога.
- Виноват, Ваше превосходительство, не знал! Разрешите, однако, доложить по существу о результатах моего расследования,- тем не менее, гнул я свою линию.
- Ну, что Вы за человек такой, штабс-капитан? Мир рушится, а Вы всё про свой сыск... Ну, ладно, докладывайте,- недовольно поморщился Лохвикий.
Я постарался, как можно лаконичней и конкретней, довести до него всю собранную мной информацию по «Делу о газовой атаке» и моих подозрениях о причастности к германской разведке капитана Регина и ефрейтора Шлыкова, но генерал, как я и ожидал, весьма скептически отнёсся ко всему мной сказанному.
- Да, Вы, батенька, с ума сошли! Подозревать Михаила Петровича в связях с германской разведкой... Это же надо додуматься! Вы, похоже, действительно, заигрались в сыск, как и Ваш Батюшин... Кстати, если Вы ещё не знаете: специальным постановлением Временного правительства ликвидированы контрразведывательные отделения в Русской армии, а сам генерал-майор Батюшин арестован, как один из руководителей этой структуры, в чём-то родственной жандармскому управлению, и, следовательно, являющейся «душительницей» народа и его свободы.
- Как арестован?- пришла моя очередь изумляться сказанному генералом.- Этого не может быть. Николай Степанович - честный человек и настоящий офицер! Ваше превосходительство, это всё - наговор и клевета его врагов!
- Да, знаю... знаю, штабс-капитан! Не горячитесь! Я не меньше Вашего знаю Николая Степановича. Но сейчас ему никто не поможет, кроме трезвомыслящих людей в самом Временном правительстве, если только такие, там, имеются... Что же касается Ваших нелепых подозрений насчёт Михаила Петровича и этого...как его... Шлыкова, то это Вы, батенька, «перегнули»... Устали, видимо, переутомились... вот, и показалось. Возвращайтесь-ка, штабс-капитан, лучше к себе в роту, тем более, что скоро, похоже, опять - на фронт!- подытожил наш разговор Лохвицкий, давая, тем самым, понять, что все дальнейшие возражения - совершенно бессмысленны.
- Слушаюсь, Ваше превосходительство!- ровным голосом произнёс я уставную фразу и, лихо повернувшись на каблуках, чеканным строевым шагом вышел из генеральского кабинета.
В приёмной Лохвицкого, кроме Дюжева и, видимо, только что подошедшего, Регина, никого не было, и я, молча подойдя к столу, за которым сидел любезно улыбавшийся мне Михаил Петрович, с короткого размаха ударил своим кулаком прямо в его светящееся улыбкой лицо.
Капитан вместе со стулом, с грохотом, упал на пол, а я, глядя на подпоручика Дюжева, у которого, от изумления, широко раскрылись глаза и слегка открылся рот, громко и отчётливо сказал:
- Подпоручик, будьте так любезны, передайте этому ползающему сейчас по полу существу, что я к его услугам в любое время и в любом месте, но будет гораздо лучше, если он просто застрелится... по крайней мере, для его собственной совести!
С этими словами я спокойно вышел из приёмной и отправился в свой батальон к моей родной 5-й роте.
По пути, зайдя в штаб нашего полка и разыскав, там, прапорщика Рохлинского, я без утайки рассказал ему обо всём произошедшем со мной с начала моего расследования «Дела о газовой атаке», скрыв, разве что, фамилию и адрес Савельева.
Теперь вся надежда у меня была только на него, так как он уже не раз доказывал свою сметливость, храбрость и порядочность, помогая мне в моём прежнем расследовании.
Прапорщик, в отличие от генерала, сразу же поверил мне и без обиняков согласился помочь.
Его задача была проста и сложна одновременно. Он должен был наладить негласную слежку за всеми перемещениями Регина и Шлыкова, в ближайшие дни, в направлении места расположения моей роты (а, если быть точнее - моего личного местонахождения).
Умница Рохлинский всё понял без лишних разъяснений.
- Вы – «приманка», а я – «капкан» на охотников за приманкой. Всё ясно, как Божий день, Николай Васильевич,- коротко ответил мне прапорщик, не так давно ставший называть меня по имени-отчеству вместо уставного «господин штабс-капитан».
В негласные помощники ему я определил водителя, с которым недавно ездил в Париж и который, ради меня, мог приглядеть за Шлыковым, и подпоручика Дюжева, из которого, при желании, можно было вытянуть информацию об отъездах Регина.
Кроме них, Рохлинскому, в деле по моей «защите», могли помочь его личные контакты с представителями отряда связи и военно-хозяйственной службы бригады. По большому счёту - особо выбирать не приходилось.
Распрощавшись с Рохлинским, я со всеми предосторожностями добрался до места расположения нашего батальона и, наскоро доложившись подполковнику Готуа о своём прибытии, отправился отсыпаться в свою роту.
Проснувшись вечером, я прошёл к месту «посиделок» трёх моих закадычных друзей (Разумовского, Мореманова и Орнаутова) и вместе с ними, под горячительные напитки и тушёнку, принялся горячо обсуждать революционные перемены, охватившие нашу далёкую родину.
При этом, недостаток информации, с избытком, компенсировался нами «пережёвыванием» дошедших до нас слухов и всевозможных прогнозов. В конечном счёте все мы сошлись в одном: ничего хорошего от этой Революции ждать не приходится.
Под занавес нашей дружеской попойки я, всё-таки, поведал своим друзьям о своём конфликте с Региным и моих подозрениях насчёт него и его верной «сторожевой собаки» - Шлыкова, ограничившись, при этом, лишь одной просьбой: отомстить им за меня, если что...
В то, что Регин вызовет меня на дуэль, я не верил. Дуэли давным-давно запрещены, и под суд, из-за меня, он точно не пойдёт. А, вот, ликвидировать меня ему нужно «как воздух»; значит, скорее всего, за дело опять примется его любимец Шлыков со своими сильными руками и метким глазом...
Однако, прошёл март, наступил апрель, а от Регина – всё также - «ни ответа - ни привета». Изредка забегавший в наши края Рохлинский сообщал мне одно и то же: «Регин усердно трудится на благо бригады и с глаз «штабных» и «хозяйственных» офицеров не исчезает, один никуда не выезжает и со Шлыковым, практически, не общается. Что касается «мордастого» ефрейтора, то он ведёт себя «тише воды, ниже травы» и тоже, в одиночку, никуда не выезжает. Словом, в штабе бригады царит полная идиллия в отношениях моих «подопечных» и всех остальных.
Что касается последствий моего личного конфликта с Региным в приёмной генерала, то их, попросту, не было. Как я и ожидал, никакого вызова на дуэль от капитана не последовало. Как мне позже передал Рохлинский, Регин объяснил Дюжеву моё поведение «нервным срывом фронтовика, которого заставили заниматься не своим делом» и «благородно» простил меня, не доложив об этом инциденте генералу.
Прошло восемь апрельских дней, и на Западном фронте вновь усиленно заговорили пушки. Девятого апреля одна тысяча девятьсот семнадцатого года началось знаменитое наступление союзнической армии под руководством французского генерала Нивеля, а тринадцатого апреля в самое пекло боёв была брошена наша 1-я Особая пехотная бригада.
Заняв, первоначально, позиции напротив селения Курси и удержав их в течение трёх последующих дней, мы ранним утром шестнадцатого апреля уже сами перешли в наступление на хорошо укреплённые немецкие рубежи обороны.
О масштабности наступления союзнической армии говорят следующие цифры: на участке в восемьдесят километров было сосредоточено девять французских и три британских армий (то есть девяносто пехотных и десять кавалерийских дивизий); у одних только французов в сражении было задействовано один миллион четыреста тысяч солдат и офицеров, более пяти тысяч артиллерийских орудий, для которых было завезено тридцать три миллиона снарядов, и двести танков.
Задача нашей 1-й бригады заключалась в том, чтобы в день атаки занять селение Курси, достигнуть железной дороги «Реймс – Лион» (севернее Курси) и, овладев местным стеклянным заводом, угрожать немецким защитникам Бримонского укреплённого массива их обходом с юго-запада.
Что касается 3-й бригады, то, находясь, к этому моменту, в резерве 5-й французской армии, она, перед самой атакой, была расположена таким образом, чтобы, при необходимости, смогла поддержать войска 7-го французского корпуса.
Таким образом, можно сказать, что обе наши русские бригады были намечены французским командованием к использованию на самых ответственных направлениях наступления Французской армии.
Начавшаяся атака союзников сначала развивалась довольно успешно, и французская пехота легко заняла первую линию окопов противника. Но дальше их наступление было встречено ужасающим по плотности огнём пулемётов, которые уцелели под, казалось, всё уничтожающими залпами французской артиллерии, и атака приостановилась.
К полудню серьёзный успех обозначился только на правом фланге, где наша 1-я Особая пехотная бригада овладела селением Курси.
Занятая бригадой территория была сплошь усыпана трупами немецких военных. При этом, нами было взято в плен одиннадцать офицеров и шестьсот двадцать четыре солдата противника. Наши потери были также огромны: погибшими и ранеными числились двадцать восемь офицеров и свыше четырёх тысяч солдат.
Однако, наша 1-я бригада упорно продолжала двигаться дальше, с трудом вгрызаясь в плотную германскую оборону, и восемнадцатого апреля, всё-таки, взяла хорошо укреплённую деревню Каррэ и местный стеклянный завод. Поставленная перед нами задача была выполнена полностью.
Впоследствии, приказом Главнокомандующего Французской армией на знамена 1-го и 2-го полков нашей бригады за проявленную, в этих боях, храбрость был прикреплён почётный французский «Военный крест с пальмовой ветвью».
В нашем дружном офицерском коллективе 2-го батальона тоже не обошлось без потерь. За эти три дня у нас погибли два прапорщика и штабс-капитан Черкашин (бедной 8-й роте явно не везло на командиров), а также были ранены ещё три прапорщика (из которых один – весьма тяжело).
Солдатские потери были ещё более ощутимыми: погибло и было ранено свыше четырёхсот нижних чинов и унтер-офицеров (в моей роте потери составили шестьдесят человек, и это выглядело ещё не так страшно на фоне потерь других рот нашего батальона).
Девятнадцатого апреля в нашей бригаде начались сильные волнения среди нижних чинов, вызванные огромными потерями (практически, была потеряна почти половина личного состава бригады).
Батальоны, подогреваемые революционными речами представителей Солдатских комитетов, созданных в соответствии с приказом по Русской армии от первого марта, резко потеряли свою дисциплинированность и боеспособность, и Французское командование, опасаясь эмоционального взрыва в среде русских солдат, приняло решение о выводе остатков 1-й бригады и значительно потрёпанной 3-й бригады с передовой в глубокий тыл на переформирование.
Заменить нас на передовой должна была свежая, только что подошедшая из резерва, 152-я французская дивизия.
Французы не обманули: подошли вовремя, и в ночь с девятнадцатого на двадцатое апреля произошла долгожданная «смена караула». Роты плавно, одна за другой, уходили с обильно политых своей и чужой кровью позиций, уступая их тем, кому теперь предстояло эти позиции защищать.
Пришёл и наш черёд. Я дал команду на отход, и оставшиеся в живых солдаты и офицеры стали молча покидать недавно занятые ими окопы.
Взобравшись на бруствер последним, покинул позиции своей роты и я.
Долго идти, однако, мне не пришлось. Вблизи, неожиданно для всех, разорвалась ручная граната, и меня, словно кирпичом, сильно ударило в стопу правой ноги.
Я «кулем» упал на землю и почти тут же, сгоряча, попытался встать. Но кровь, хлынувшая в сапог, и сильная резкая боль, от которой вмиг захолонуло сердце, заставили меня снова опуститься вниз и занять полулежащее положение.
Рана оказалась весьма серьёзной. Однако, крики и стоны раненых на месте разрыва гранаты заставили меня на время забыть о собственной боли и придали силы для оглашения ряда распоряжений своим подчинённым.
Прошло ещё несколько секунд, и я увидел, как в ночном сумраке, окружавшем нас со всех сторон, появились сначала бегающие лучики трёх военных фонарей, а затем - и сами их обладатели - унтер-офицеры ближайшего ко мне взвода.
Они вместе с целой группой нижних чинов моей роты тащили какого-то упирающегося и орущего благим матом человека.
- Ваше благородие! Вот он - стервец, который бросил гранату. Дозвольте душу на нём отвести!- кричали мои бойцы.
- Подождите. Ну-ка, осветите его лицо!- скомандовал я.
Солдаты послушно направили свет своих фонарей на захваченного ими человека, и я обомлел от неожиданности. Это был не немец, а... месяц назад выбранный в Солдатский комитет бригады ефрейтор Шлыков собственной персоной.
- Братцы, не губите! Случайно вас с немцами перепутал! Случайно... Братцы!- завопил «мордастый» ефрейтор.
- Врёт он всё! Это - германский агент! Я точно знаю. Кончайте его, братцы!- специально спокойным и решительным голосом приказал я.
- Нет, нет! Ваше благородие, пощадите! Я всё скажу, только пощадите! Это всё - Регин Михаил Петрович! Я всё делал по приказу их высокоблагородия! Я - маленький человек... Пощадите, Ваше благородие!- бился в исступлении о землю насмерть перепуганный и уже изрядно побитый моими солдатами Шлыков.
- Ладно, братцы, подождите! Вы все слышали, что он здесь, только что, сказал. Будете свидетелями, если, вдруг, я не доживу до завтрашнего утра,- дал я «отбой» своим подчинённым.
- Доживёшь, доживёшь! Я - тоже свидетель его словам, и если он, потом, откажется от них, своей рукой пристрелю гада,- раздался совсем рядом громкий голос запыхавшегося штабс-капитана Разумовского.
- Мишель! Ты как здесь оказался?- обрадовался я, успокаиваясь от одного его присутствия.
- Да, мы совсем недалеко от вас ушли, а я, как услышал взрыв, так сразу, почему-то, подумал о тебе и... бегом сюда... вместе, вот, с Родькой Малиновским.
- Вовремя ты, Мишель... Вовремя! Возьми, пожалуйста, доставку этого мерзавца в штаб бригады и арест Регина - на себя! Очень прошу тебя!
- О чём речь, Николя! Всё будет сделано наилучшим образом. Я с Родькой и, вот, этими тремя твоими унтер-офицерами пойдём доставлять предателя в штаб, а ты, давай, скорее - в госпиталь! Санитаров я сейчас подошлю.
Минутой позже Разумовский вместе с бойцами и Шлыковым, которого, связав ему руки, повели за собой, в буквальном смысле, на аркане, скрылись в темноте.
А ещё через десять минут появились и санитары, которые, наскоро обработав мою раненую ногу, вместе с солдатами положили меня на носилки и унесли с места взрыва.
Прошло не более часа с момента моего ранения, а я, лёжа в кузове военного автомобиля, уже ехал в направлении ближайшего военного госпиталя.
А ещё через несколько часов я узнал, что капитану Регину удалось-таки скрыться от Разумовского в момент появления последнего в штабе бригады.
Он, буквально, исчез, испарился из генеральской приёмной за считанные секунды до того, как туда ворвались Мишель и Родька Малиновский. И никто даже не заметил, как это произошло...
Поистине, это был настоящий профессионал своего дела!
Что же касается Шлыкова, то его расстреляли перед строем через два дня после моего ранения и исчезновения Регина...

Глава 8. Натали.

Ранение ноги оказалось очень серьёзным: стопа была, практически, полностью раздроблена. Учитывая это, а также то, что я являлся русским офицером и потомственным дворянином, меня отправили на излечение в один из лучших военных госпиталей, расположенный на окраине Парижа.
Там мне вновь повезло: я попал в руки хорошего хирурга, который очень грамотно провёл первую операцию (всего их было три, причём каждую последующую, после первой, делали через два-три месяца после предыдущей), и у меня появились хорошие шансы сохранить ногу.
Госпиталь был типично французским. Русского медицинского персонала в нём, практически, не было. Впрочем, даже в прифронтовых госпиталях русские военврачи начали появляться лишь совсем недавно, после того, как в необходимости их пребывания на Западном (Французско-Германском) фронте, наконец-то, удалось убедить командование Русской армии.
До этого, наши раненые (особенно, нижние чины, унтер-офицерский состав и офицеры военного времени), не знающие французского языка, очень страдали от непонимания со стороны местного медперсонала: ведь, объяснить французскому врачу, что именно сейчас беспокоит раненого, и какие у него симптомы сопутствующего заболевания - было, фактически, невозможно.
Естественно, учитывая свой достаточно приличный уровень владения французским языком, я не слишком волновался за комфортность своего пребывания в местном медицинском учреждении. Но, при этом, у меня всё же оставалось небольшое опасение, что в столь отдалённом от фронта госпитале может, вообще, не быть русских, и я, тогда, надолго останусь «один на один» с людьми иной ментальности.
К моей большой радости здесь, волею судьбы, оказались сразу двое русских: сорокалетний доктор Клейменов Александр Иванович, политэмигрант из царской России, и юная красавица - восемнадцатилетняя сестра милосердия Воронцова Наталья Павловна (или Натали - как её все, здесь, звали), выпускница Смольного института благородных девиц, прекрасно образованная и великолепно владевшая французским языком.
Натали, как и я, была родом из военной семьи потомственных дворян. Её отец - подполковник русской армии - погиб на фронте в одна тысяча девятьсот четырнадцатом году, в самом начале войны, а мать - активистка одного из столичных благотворительных обществ - узнав о гибели любимого мужа, сильно заболела и потеряла всякий интерес к жизни.
После Февральской революции, лишившей их пенсиона, получаемого матерью за погибшего мужа, Натали и её мать выехали из России и окольными (морскими) путями перебрались во Францию, а точнее, во французскую столицу, где уже шесть лет проживала её старшая сестра, ещё до войны вышедшая замуж за французского офицера.
Натали, не желая «сидеть на шее» у родной сестры и её мужа, воевавшего в составе Французской армии, буквально, через несколько дней, после своего приезда, устроилась работать сестрой милосердия в «мой» госпиталь и к моменту моего, туда, попадания, успела проработать в нём всего лишь четыре свои полные смены.
Я влюбился в неё с первого взгляда, даже не зная, ещё, что она - русская; и сразу «на задний план» ушла почти непрекращающаяся боль в правой ноге и невесёлые мысли о своём будущем.
«Я буду ходить, и она будет моей, чего бы это мне не стоило»,- враз и навсегда решил я, провожая Натали взглядом при первом же её появлении в нашей палате.
Каково же было наше с ней взаимное удивление, когда при первом же разговоре выяснилось, что мы оба - русские и, к тому же, коренные петербуржцы... После этого, наш разговор невольно принял весьма доверительный характер.
Раскрасневшись, Натали даже тихонько поведала мне, что в роли сестры милосердия чувствует себя ещё весьма неуверенно, и, поэтому, просит меня запросто, по-свойски, подсказывать ей, если она что-то будет делать не так. Конечно, я сразу же согласился на это.
Доктор Клейменов тоже оказался весьма свойским человеком. Он был неисправимый оптимист и шутник, обладающий, к тому же, блистательными познаниями в области истории, литературы и политологии, не считая, разумеется, его любимой медицины, в которой он тоже слыл большим профессионалом.
Иногда, в его свободное время, за партией в шахматы на моей прикроватной тумбочке, мы вступали с ним в открытую дискуссию по всем волнующим нас, в тот период, вопросам. И, зачастую, лишь случайное появление в палате Натали каждый раз предопределяло конец нашим затянувшимся спорам.
Александр Иванович, будучи человеком проницательным, сразу же «раскусил» истинные причины моей небывалой сговорчивости в моменты прихода в палату этой русской сестры милосердия и с восторгом одобрил мой выбор.
- Николя, эта девушка - клад для любого! Ты будешь круглым дураком, если упустишь её,- не раз говорил он мне потом.
Я и сам чувствовал это и с каждым днём влюблялся в Натали всё больше и больше. Но мне было тяжело осознавать, что я, пока что - всего лишь прикованный к кровати инвалид, которому носят еду в постель и за которым выносят судно с его испражнениями.
Ох, уж, это судно... Сколько терпения, волевых усилий и хитрости мне пришлось проявить в те первые недели моего пребывания в госпитале, чтобы избежать попадания в руки Натали судна с «отходами моей жизнедеятельности».
Тем радостней для меня была минута, когда я смог, наконец-то, взять в руки деревянные костыли и самостоятельно допрыгать на них до туалета. Именно, с этого момента, я вновь почувствовал свою полноценность и принялся, не скрывая, ухаживать за Натали.
Лежащие вместе со мной в палате французы тоже поощряли эти мои неуклюжие ухаживания и, всячески, подчеркивали мои человеческие достоинства при каждом появлении Натали.
Но девушка одинаково ровно относилась ко всем своим пациентам, включая меня, и, несмотря на установившиеся между нами доверительные отношения, ничем не выдавала своих истинных чувств.
Не забывали меня здесь и мои старые друзья. Периодически, при первой же возможности попасть в Париж, ко мне приезжали Мореманов с Орнаутовым и Разумовский с Рохлинским, подробно посвящавшие меня во все происходившие, в то время, в Русском Экспедиционном Корпусе события; а они, судя по всему, становились всё тревожней и катастрофичней.
Передислоцированные в глубокий тыл, после прошедших смертоносных апрельских боёв, остатки 1-й и 3-й Особых пехотных бригад были сведены, здесь, в одно новое воинское подразделение, а именно – в 1-ю Особую пехотную дивизию под командованием нашего генерал-майора Лохвицкого, и расквартированы в военном лагере «Ля-Куртин».
Однако, в условиях начавшегося под воздействием революционных идей упадка дисциплины в солдатской среде и усилившейся, в последнее время, глубокой неприязни между личным составом бывших 1-й и 3-й бригад, из-за их разного социального состава (поскольку, нижние чины 1-й бригады были выходцами из фабричных рабочих крупных городов, а нижние чины 3-й бригады - из крестьян глубинной России), проведение данного мероприятия оказалось весьма несвоевременным.
Поняв это, французское военное командование незамедлительно направило русскому Временному Правительству послание с просьбой о рассмотрении возможности скорейшей переправки 1-й Особой пехотной дивизии обратно в Россию.
Однако, Временное Правительство, опасаясь прибытия на родину сразу нескольких заражённых революционным духом полков, намеренно затянуло решение этого вопроса.
Тем временем, пока французские власти пытались решить вопрос о будущем русского подразделения во Франции, 1-я Особая дивизия, «прямо у всех на глазах», продолжала стремительно разваливаться.
Тогда, французами направляется в Петроград последнее, отчаянное, сообщение о том, что значительная часть солдат 1-й Особой дивизии, поддавшись большевистской агитации, категорически отказывается подчиняться как своему, так и французскому командованию, и, заявляя о нежелании сражаться на Французско-Германском фронте, требует их немедленной отправки в Россию.
Но, увы... Временным Правительством России был проигнорирован и этот отчаянный призыв о помощи.
В результате, к концу лета, в лагере «Ля-Куртин» начался настоящий военный мятеж - своеобразный предвестник будущей гражданской войны.
В данной ситуации, чтобы избежать большой крови, французы вывели из лагеря все оставшиеся верными присяге русские части и пятнадцатью эшелонами перевезли их в глубь страны - в военный лагерь «Курно», расположенный в провинции Жиронда около города Бордо, а оставшихся «ля-куртинцев» окружили и изолировали от остального мира французскими войсками генерала Комби.
В это же время, а точнее, третьего августа одна тысяча девятьсот семнадцатого года, из России во французский Брест, на пароходах «Двина» и «Царица», прибыла приданная 1-й Особой дивизии 2-я Особая артиллерийская бригада во главе с генералом Беляевым, в которой дисциплина, пока ещё, находилась на должном уровне, и французы тут же решили использовать данную бригаду для подавления беспорядков в «Ля-Куртин», где, уже, вовсю, процветали беспробудное пьянство и нелады с местным населением, проживающим по соседству.
Прежде, чем согласиться на это, вновь прибывшие артиллеристы выслали в мятежный лагерь собственную мирную делегацию, но, осознав, там, на месте, всю бесполезность каких-либо переговоров с чрезмерно осмелевшими от своей полной безнаказанности мятежниками, эта делегация вернулась обратно ни с чем.
К четырнадцатому сентября, отвергнув несколько ультиматумов Французской власти, Российского Временного Правительства, Верховного Главнокомандующего Русской армии генерала Корнилова и командования Русского Экспедиционного Корпуса, «ля-куртинцы» забаррикадировались в каменных казармах своего лагеря.
В ответ на это «Ля-Куртин», взамен французских войск, был окружён верными присяге частями прибывшей 2-й Особой артиллерийской бригады и отдельными подразделениями, наспех сформированными из добровольцев лагеря «Курно».
И уже семнадцатого сентября мятежный лагерь впервые подвергся планомерному артиллерийскому обстрелу, за которым последовала проведённая по всем правилам военного искусства и поддержанная шквальным пулемётным огнём атака верной присяге пехоты. При этом, следует особо отметить тот факт, что французы, в данном бою, никоим образом не участвовали.
Русские воевали против русских...
Сопротивление «ля-куртинцев» было окончательно сломлено лишь к полудню двадцатого сентября, и, при этом, в некоторых местах лагеря дело доходило даже до рукопашных схваток.
Из официальных данных, направленных в Петроград русским командованием 1-й Особой дивизии сразу после подавления мятежа, стало известно, что в этом неправедном с обеих сторон бою погибли восемь и были ранены сорок четыре мятежника, а среди атаковавших - погиб один и были ранены пять солдат.
После разгрома мятежного лагеря: девяносто два наиболее активных мятежника были заключены в военную тюрьму в городе Бордо, триста - сосланы на остров Экс и триста - сосредоточены в лагере Бург-Ластик, порядки которого сильно напоминали тюремный режим; из остальных же пленных «ля-куртинцев» были сформированы девятнадцать сводных маршевых рот, взятых под особый дисциплинарный контроль со стороны командования 1-й Особой дивизии.
Но, по настоящему, поворотным событием в истории русских войск во Франции стал, однако, не день полной ликвидации мятежа, а день, когда Временное Правительство России приняло окончательное решение о невозвращении Русского Экспедиционного Корпуса на родину до конца войны и возможности использования его французами, по их собственному усмотрению, как на фронте, так и в тылу: в качестве рабочей силы.
На основании данного решения Российской власти тут же вышло Постановление Военного министра Франции Клемансо о разделении русских военных на три категории: добровольцев-воинов, желающих сражаться с немцами до конца, добровольцев-рабочих, не желающих больше воевать (в которые, кстати, записалось подавляющее большинство русских военнослужащих), и тех, кто не желает ни сражаться, ни работать (таких - ожидала немедленная ссылка на принудительные работы в Северную Африку).
Так печально закончилось относительно недолгое существование Русского Экспедиционного Корпуса на Западном фронте.
К этому времени, я уже стал пробовать ходить без костылей. Конечно, это были всего лишь робкие попытки, но и они, несмотря на болезненные, при этом, ощущения, приносили мне несказанную радость. Я ходил, и. значит, уже достаточно скоро мог вернуться в строй.
Единственное, что меня огорчало, при этом, так это то, что приближалось время расставания с Натали, а я - так и не сумел завоевать её сердце (по крайней мере, так мне, тогда, казалось).
Она была настолько чиста и невинна, что я сам возле неё становился непривычно робким и скованным. Доктор Клейменов только дружески подсмеивался надо мной, видя мою нерешительность в общении с Натали.
- Николя, голубчик! Ну, ты предпринимай с ней уже что-нибудь побыстрее, а то, ведь. отобьют девицу... ей Богу, отобьют!- говорил он мне, смеясь.
Я и сам понимал, что, как говорится, время «Х» пришло: или я решаюсь на серьёзный разговор с девушкой, и там – «пан или пропал», или - нет, и, тогда, её обязательно увлечёт какой-нибудь французский офицер из числа выздоравливающих, которых, в последнее время, всё больше стало «виться» вокруг неё в коридорах нашего госпиталя.
Благоприятный момент, для этого, настал, как всегда, неожиданно.
Моясь в душе (раз в неделю выздоравливающим предоставлялась такая самостоятельная возможность), я поскользнулся на скользком полу и довольно сильно ушибся плечом, подсознательно оберегая, при падении, свою раненую ногу.
Присутствовавшие в душевой французы вынесли меня в раздевалку и, на всякий случай, крикнули кому-то в коридоре, чтобы тот вызвал медперсонал госпиталя. После этого они ушли домываться, а я, посидев пару минут на скамейке и отойдя от болевого шока, окончательно убедился, что это был всего лишь сильный ушиб; плечо исправно выполняло свои функции, а боль отступала всё дальше и дальше.
В эту минуту дверь в раздевалку стремительно распахнулась, и в неё, буквально, вбежали встревоженные доктор Клейменов и... Натали.
Ужас моего положения, при этом, заключался в том, что я был абсолютно гол, а до ближайшего больничного халата, висевшего на вешалке, было не менее пяти шагов.
- Что случилось? Нам крикнули, что русский офицер расшибся в душевой комнате, и мы - бегом сюда. Так, что с тобой, Николя?- залпом выпалил доктор.
- Да, ничего страшного, Александр Иванович. Просто ушиб плеча,- растерянно ответил я, старательно прикрывая обеими руками свою паховую область и стараясь не смотреть на зардевшуюся от смущения Натали.
- Нет, голубчик! На всякий случай, твоё плечо надо обязательно показать хирургу! Давай, хватайся руками за наши плечи, и – «прыг-скок» до хирургического кабинета!- требовательно произнёс Клейменов, присаживаясь возле меня с левого края.
При этих словах глаза у Натали округлились, и она, засмущавшись ещё больше и нерешительно присев возле меня с правого края, отвернула своё личико глубоко в сторону.
- Александр Иванович! Мне бы халат надеть сначала... Зачем смущать своим видом женский персонал в коридоре?- просительным тоном обратился я к доктору.
- Ах, вот, ты о чём...- наконец, уразумел Клейменов.- Так, здесь, женщин нет; есть медперсонал, всего лишь медперсонал...
Не успел я ему ничего на это ответить, как, вдруг, Натали, резво вскочив со своего места, схватила с вешалки мой больничный халат (при этом, вопрос о том, как она распознала его среди десятка похожих на него халатов моющихся сейчас в душевой французов, так и остался для меня загадкой) и быстро сунула его мне в руки, по прежнему устремив свой взгляд куда-то в сторону.
- Натали, душенька, да никто не украдёт у нас это голое сокровище; ни француженки-врачи, ни француженки-сестры милосердия... А, поскольку, я сам - мужского пола, то, значит, Николя - твой и только твой,- перешёл на шутливый тон доктор, верно оценив этот импульсивный поступок девушки.
- Александр Иванович, как Вам не стыдно! Я... я... просто помогла ему,- раскраснелась ещё больше Натали.
- Ну, ладно, деточка... ладно. Я пошутил,- поднял руки вверх Клейменов.
Он, уже без лишних слов, помог мне подняться и надеть халат. Всё это время Натали стояла к нам спиной и, прерывисто дыша, смущённо молчала.
Отведя меня к хирургу и убедившись, там, что со мной, действительно, ничего страшного не произошло, Клейменов с девушкой, всё ещё опасаясь за моё самочувствие, проводили меня до самой палаты и, осторожно усадив на лавочку возле её дверей, разошлись в разные стороны.
Я тут же прижался спиной к стене и, прикрыв глаза, стал подробно вспоминать все свои ощущения в те моменты, когда, обняв правой рукой девушку за плечо, передвигался с ней по коридору в компании милейшего доктора Клейменова.
- Вам, всё ещё, больно, Николя?- вдруг неожиданно раздался возле меня голос Натали.
Я, вздрогнув, резко открыл глаза и увидел, что девушка, вернувшись обратно, присела рядом со мной и доверчиво смотрит на меня своим тёплым глубоко проникающим внутрь взглядом.
- Да, нет... Не больно...- произнёс я в ответ и осторожно взял её за руку.
Натали отнеслась к этому, на удивление, спокойно и мягко, словно давно ждала от меня нечто подобного.
- Я очень испугалась за Вас, Николя,- тихо сказала она.
И тут меня «прорвало»: я сжал её в своих объятиях и принялся осыпать её лицо поцелуями до тех пор, пока мои губы не встретились с её, и только тут Натали впервые робко ответила мне своим нежным девичьим поцелуем и поглаживанием пальцами моих коротко стриженных висков.
Сколько это продолжалось по времени - я не знаю. В коридоре очень долго никого не было, и мы без опаски предавались нежным поцелуям.
При первой же паузе я признался Натали в любви и предложил ей выйти за меня замуж.
Девушка ответила мне взаимностью и без колебаний согласилась, признавшись, что тоже влюбилась в меня с самого первого взгляда.
Следующий месяц пролетел, как секунда. Я, практически, полностью восстановил двигательную функцию своей стопы правой ноги и уже уверенно ходил по коридорам госпиталя и госпитальному двору. А, вскоре, я уже стал потихоньку осмеливаться и на выход за его пределы.
Первым же моим длительным «путешествием в мир», после многомесячного нахождения в больничных палатах, стало посещение дома, в котором жила Натали вместе со своей матерью и сестрой, с официальным предложением руки и сердца своей избраннице.
Её мать дала согласие на наш брак, и в одно из воскресений ноября я обвенчался с Натали в местном православном храме в присутствии её родных (помимо матери и сестры на венчании присутствовал и муж её сестры - боевой французский офицер, получивший, ради этого события, краткосрочный отпуск с фронта) и моих друзей: Разумовского, Мореманова, Орнаутова и Рохлинского. К сожалению, по причине сильной занятости, на наше венчание не смог вырваться с дежурства Александр Иванович Клейменов, но он поздравил нас позднее.
Вполне ожидаемым оказался и тот факт, что моя невеста очень понравилась друзьям, в связи с чем они, наперебой, принялись хвалить меня за мой выбор.
Начальство госпиталя пошло мне навстречу и разрешило последние две недели перед моей выпиской провести вместе с Натали в доме её сестры и матери, где нам была выделена, на это время, отдельная комната.
Эти две недели стали самыми счастливыми в моей жизни: я и Натали почти не выходили из нашей комнаты, «купаясь» в своих чувствах друг к другу.
Но всему хорошему, как, впрочем, и всему плохому, рано или поздно, приходит конец. Закончились и эти две недели безмерного и безмятежного счастья. Я был официально выписан из госпиталя и должен был возвращаться в дивизию, которой, уже, фактически, не было.
К этому времени, а на дворе стоял уже декабрь одна тысяча девятьсот семнадцатого года, отношение к русским офицерам и солдатам во Франции изменилось кардинально, а если точнее, то ровно на сто восемьдесят градусов.
После произошедшего в России Октябрьского переворота и провозглашённого большевиками курса на выход России из войны с Германией, с отказом от всех российских обязательств перед союзниками в лице Франции и Англии, слово «Россия», у французов, стало символом измены.
Русских военных на улицах французских населённых пунктов, если они, там, появлялись, обзывали предателями и трусами, плевали им вслед и предлагали побыстрее возвращаться к себе на родину, чтобы, там, беспрепятственно целоваться и обниматься с немцами, ныне безнаказанно топчущими часть российской территории.
Что касается нас - русских офицеров, находившихся, в тот период, в Париже - то нам, во избежание печальных последствий, и, вовсе, было прямо рекомендовано не появляться в русской военной форме на столичных улицах.
В этот крайне драматический момент генерал-майор Лохвицкий открыто обратился ко всем оставшимся верными присяге и воинскому долгу офицерам и солдатам бывшего Русского Экспедиционного Корпуса во Франции с призывом сформировать боеспособную войсковую единицу для эффективного противодействия германским войскам на Западном фронте.
За организацию этого русского добровольческого отряда активно взялся наш бывший командир батальона, глубоко уважаемый всеми фронтовиками, полковник Готуа (чин полковника и должность командира 2-го полка он получил ещё после апрельских боёв).
Французы разрешили назвать этот отряд Русским Легионом (по аналогии с Иностранным Легионом, уже действующим во французской армии ни один десяток лет), и процесс его формирования пошёл небывало быстрыми темпами.
Готуа агитировал за вступление в Легион везде, где были русские люди: в госпиталях, рабочих ротах и даже в среде русских политэмигрантов и военнослужащих Иностранного Легиона русской национальности.
Лохвицкий, в свою очередь, публиковал во всех влиятельных зарубежных печатных изданиях своё знаменитое воззвание «Вперёд, русские во Франции!», оканчивающееся знаменательной для славян фразой: «Мы - русские - не можем жить опозоренными. Вперед!».
Своим воззванием генерал добился вполне определённого успеха: для поступления в Русский Легион стали приезжать русские добровольцы из Италии, Голландии, США и даже Индии.
Сбор добровольцев происходил на военной базе в Лавале, но попасть туда, как это ни странно, на первый взгляд, труднее всего было именно офицерам, так как Русский Легион формировался согласно французского штатного расписания, по которому количество офицерских должностей в нём было строго ограничено, а на неофицерские должности офицеров не принимали.
Вот, такой, сложился, тогда, парадокс!
Совместными усилиями Лохвицкого и Готуа уже к концу декабря был сформирован первый и, как оказалось, единственный батальон Русского Легиона (попытки сформировать ещё три таких батальона ни к чему не привели, так как весь их постоянно не успевавший набраться до необходимой штатной численности личный состав уходил, впоследствии, на восполнение потерь первого батальона).
Услышав про то, что наш Готуа собирает Легион русских добровольцев для продолжения войны с немцами, я и мои друзья, разом, не раздумывая, поспешили к нему.
Мы не могли допустить даже мысли о том, что новоявленный добровольческий Русский Легион отправится на фронт без нас. Это было бы крайне несправедливо по отношению к нам, мечтавшим всю войну, любой ценой, разбить ненавистного врага и дойти до его логова - Германии - страны, развязавшей данную кровавую бойню в Европе.
Я, скрепя сердце, простился со своей молодой женой, с трудом сдерживавшей слёзы в своих наполненных тревогой глазах, и её родственниками, также искренне переживавшими за меня, как и сама Натали, и покинул их гостеприимный дом сразу же, как только за мной заехали мои друзья.
Дорога оказалась недолгой, и, вскоре, мы предстали всей своей дружной компанией «пред светлыми очами» незабвенного Готуа, который, увидев нас перед собой, растрогался до слёз и крепко обнял, по очереди, каждого из приехавших.
- Вот, теперь то, я точно знаю, что наш Легион дойдёт до Германии!- горячо воскликнул переполненный чувствами командир русского добровольческого подразделения.
Естественно, Готуа сделал исключение из общих правил и «оптом» принял всех нас (Разумовского, Мореманова, Орнаутова, Рохлинского и меня) в первый батальон Русского Легиона.
Также к нам были зачислены бывший полковой батюшка Богословский и два новых военврача, одним из которых стал мой «доктор-хранитель» Клейменов, последовавший, вслед за нами, на базу в Лавале, а в новой пулемётной роте Разумовского вновь оказался наш всеобщий любимец - пулемётчик Родька Малиновский, который также был очень рад встрече с нами - своими старыми боевыми командирами.
Так была открыта новая страница в истории русского воинства во Франции - страница, вернувшая доброе имя русским офицерам и солдатам, оставшимся до конца верными присяге и своему воинскому долгу, и вновь вызвавшая безмерное уважение к русским со стороны французского населения и союзнической армии.

Глава 9. Русский Легион.

Мне навсегда врезался в память серый зимний день начала января одна тысяча девятьсот восемнадцатого года, когда наш первый и единственный батальон Русского Легиона прибыл с базы на железнодорожный вокзал для отправки на фронт.
Так получилось, что в это же время, туда, прибыли и так называемые «рабочие роты», сформированные из отказавшихся воевать солдат и офицеров уже не существующей 1-й Особой дивизии. Они оказались немного впереди нас и первыми прошли по узкой, ведущей к вокзалу, дороге, по обеим сторонам которой стояли многочисленные группы французов, узнавших об отъезде русских из их населённого пункта.
Удивительно, но солдат и офицеров из «рабочих рот» французская толпа встретила единодушным презрительным молчанием. Ни одного свиста, ни одного окрика в их адрес. Такую тишину перенести было ещё сложнее, чем вполне ожидаемый, в такой ситуации, шквал негодующих возгласов.
И проходившие мимо французов «работнички», не выдерживая этого презрения, стыдливо прятали свои лица за поднятыми воротниками шинелей. Их растерянные глаза были опущены глубоко вниз и смотрели лишь прямо перед собой. В них сквозила явная боязнь встретиться взглядом с откровенно брезгливыми взорами местных стариков, женщин и детей.
Но, вот, сразу вслед за «работничками», показался идущий чётким строевым шагом наш батальон, с винтовками за плечами и с лихой строевой песней на устах, и ситуация в толпе тут же кардинально изменилась: мгновенно раздался настоящий взрыв искреннего восторга и громких аплодисментов, который, ни на секунду не умолкая, сопровождал нашу колонну на всём протяжении пути к вокзалу.
Во главе Русского Легиона красиво гарцевал на белом скакуне полковник Готуа, а позади батальона, вместе со своими вожатыми, замыкал шествие наш любимец - давно выросший медведь «Мишка».
Этот невероятный симбиоз коня и медведя, сопровождающих русских пехотинцев на фронт, ещё сильнее подействовал на воображение местного населения, и не прекращающиеся приветственные крики французов тут же многократно усилились.
В тот же момент, словно в ответ на эти радостные крики, доселе спокойно бредущий «Мишка» вдруг неожиданно для всех громко заворчал (что, кстати, являлось у него признаком большого медвежьего удовлетворения), и толпа вновь зашлась в оглушительных аплодисментах...
Попав на вокзал, мы всё с той же лихой песней прошествовали до стоящего на отдельной железнодорожной ветке эшелона с незатейливой надписью «Русский добровольческий отряд» и погрузились в предназначенные нам вагоны.
Всего нас, севших, тогда, в этот железнодорожный состав, было: семь офицеров, триста семьдесят четыре унтер-офицеров и нижних чинов, два военврача и один войсковой священник. Немного, конечно, но это, ведь, было только начало...
Впоследствии, наш отряд, доукомплектованный до полноценного батальона, периодически пополнялся новыми волонтёрами из числа молодых людей немногочисленной русской диаспоры во Франции и очнувшихся от дурмана революционной пропаганды солдат и офицеров, трудившихся в составе «рабочих рот» на строительстве военных укреплений в тылу французских войск.
Пятого января одна тысяча девятьсот восемнадцатого года мы, наконец-то, прибыли в прифронтовую зону и узнали, что наш первый батальон Русского Легиона прикомандирован к 4-му полку марокканских стрелков знаменитой Марокканской дивизии - лучшей ударной дивизии Вооружённых Сил Франции.
Данная дивизия, состоявшая из сводного полка Иностранного Легиона, 8-го Зуавского полка, 7-го Марокканского стрелкового полка, 4-го полка марокканских стрелков и 12-го батальона мальгашских стрелков, бросалась в атаки, исключительно, для прорыва укреплённых позиций противника или для ликвидации неприятельских прорывов.
Боевая слава этой единственной дивизии Франции, имевшей вместо порядкового номера собственное имя, стояла так высоко, что служить в ней считалось большой честью для любого солдата и офицера.
По прибытии в знаменитую дивизию, находившуюся, в то время, на отдыхе, нас неожиданно окружили, там, небывало уважительным отношением сами французские военные.
Командир 4-го полка полковник Обертин даже издал шестнадцатого января специальный приказ по своему полку, в котором были такие строчки: «... Эти русские сохраняют любовь к своей Родине и уверенность, что она воскреснет... Приказываю ввести особенно учтивый обмен честью с русскими военнослужащими... Теперь все солдаты должны первыми отдавать честь русским военным, у которых на погонах галуны и звёздочки... Офицеры должны первыми обмениваться честью с русскими офицерами...».
Такое уважение, отчасти, было вызвано ещё и тем, что наш Русский Легион принял решение воевать в русской военной форме и под русским знаменем уже не существующего государства - Российской Империи, что, автоматически, ставило всех нас вне законов войны.
Особенно ярко это выразилось после заключения Советской Россией в марте того же года Брест-Литовского мира с Германией, после которого, в случае попадания кого-нибудь из нас в германский плен, его, как «нелегально воюющего наёмника», ждал, там, неминуемый расстрел.
На следующий, после нашего прибытия, день начальником Марокканской дивизии генералом Доганом был проведён официальный смотр Русского Легиона.
Желая произвести на него хорошее впечатление, мы ещё с утра привели себя в надлежащий порядок и, поэтому, без особых волнений ждали наше новое начальство.
Как только прозвучала команда: «Строиться!», наш батальон в рекордно короткий срок выстроился длинными и ровными рядами на полковом плацу и приветствовал своего нового дивизионного командира громким уставным приветствием.
Молодцеватый вид русских добровольцев, большая часть которых имела на своей груди Георгиевские кресты за личную храбрость, произвёл на французского генерала надлежащее впечатление, отчего он, медленно обходя стройные ряды Русского Легиона, в обязательном порядке останавливался перед каждым его офицером и с чувством пожимал ему руку.
Дойдя, таким образом, до левого фланга выстроившегося русского батальона, генерал Доган, вдруг, замер в глубоком недоумении. Перед ним стояли: словно застывший на своём месте в строю «Мишка» и два его вытянувшихся в струнку вожатых Васька Пырков и Сёмка Сорокин.
«Мишка», не привыкший к расшитым золотом французским генеральским фуражкам, буквально, впился в обладателя таковой своими большими любопытными глазами.
Доган, в свою очередь, тоже, было, сначала уставился немигающим взглядом в медвежьи глаза, но потом, после секундного колебания, неожиданно для всех широко улыбнулся и приложил руку к своей фуражке.
Окружавшие его офицеры французского штаба тут же повторили жест своего начальника.
И в тот же момент «Мишка», издав похожий на одобрение звук (какой он, обычно, издавал, когда ему давали апельсин или небольшую бутылку коньяка, до которого он, кстати, был большим охотником), также сделал своей лапой движение, очень похожее на отдание чести.
Восхищение Догана не знало границ!
Так, наш «Мишка», в одночасье, стал знаменитостью всей Марокканской дивизии и особым приказом её начальника был поставлен на усиленное довольствие.
Настали дни нашего полного морального удовлетворения: возобновились учебные занятия, стали вновь проводиться совместные манёвры и продолжилось активное изучение французских методов ведения войны.
А, вскоре, в дивизии были назначены и специальные военные состязания между входящими в неё полками.
Начальник дивизии, понимая, что только сформированный Русский Легион ещё не имеет необходимой для данных состязаний сплочённости, передал полковнику Готуа, что наш батальон может не принимать участия в этих военных играх.
И тот, за завтраком в полевом офицерском собрании, невольно поделился с нами о данном распоряжении генерала Догана, заметив, при этом, вскользь, что всё же, наверное, было бы неплохо, если бы мы со своими подчинёнными смогли принять участие в этих состязаниях, но, конечно, так, чтобы не осрамиться перед французами.
Мы, в свою очередь, решили, на всякий случай, переговорить об этом со своими унтер-офицерами и рядовыми легионерами, которые, едва узнав, в чём дело, тут же обступили нас со всех сторон и стали «слёзно» просить:
- Соглашайтесь! Не бойтесь! Не подведём!
Поддавшись на их просьбы, мы решили рискнуть, и Готуа передал в дивизионный штаб официальную заявку на участие Русского Легиона в традиционных военных состязаниях этой знаменитой французской дивизии.
Начались усиленные тренировки: нужно было выбрать два десятка наиболее подготовленных русских легионеров против нескольких сотен лучших представителей остального (шестнадцатитысячного) воинства Марокканской дивизии.
Наконец, мы определились со списком своих сильнейших и стали «натаскивать» их по отдельной программе подготовки.
И, вот, настал долгожданный день военных игрищ.
Атмосфера на них была просто потрясающая. Состязания шли - одно за другим, и огромное количество зрителей, без устали, скандировало названия своих воинских частей. Победы же отдельных бойцов этих подразделений, и вовсе, вызывали неподдельный «дикий» восторг у их сослуживцев.
Порой казалось, что нам нечего делать на этом «празднике жизни». Но, вот, пришла победа в одном из состязаний, во втором...
И, как результат - к концу дня - из двенадцати разных видов военно-полевых соревнований восемь первых призов, один - второй и два - третьих достались... нашим солдатам и офицерам!
Особенно отличились наши пулемётчики (среди которых, по настоящему, блистал Родька Малиновский), всадив, на всех дистанциях, такое количество пуль в мишени, что все присутствовавшие, при этом, были глубоко потрясены их высоким мастерством.
Полный фурор русских в дивизии! Но, при этом, со стороны французов: ни зависти, ни обиды. Мы, там же, вместе с ними, с русским размахом, отпраздновали нашу военно-спортивную победу, после чего ещё теснее сдружились со своими будущими боевыми товарищами.
Во французской армии, в то время, существовало неписанное правило: чтобы сохранить поредевшие ряды кадрового руководящего состава, несколько офицеров и унтер-офицеров из каждого батальона, по очереди, не ходили в бой и оставались в резерве при штабе полка.
Узнав об этом, мы - офицеры и унтер-офицеры Русского Легиона - немедленно обратились к командиру своего полка (а, в этот период, наш батальон был уже прикомандирован к 8-му Зуавскому полку Марокканской дивизии) с настоятельной просьбой разрешить нам идти в первый бой всем вместе.
Командир полка спросил об этом у начальника дивизии, и тот, после некоторых колебаний, всё же удовлетворил нашу просьбу, поняв всю деликатность нынешнего положения русских добровольцев.
Ну, а случай проявить нашу боевую сплочённость в настоящем деле представился достаточно скоро.
В конце апреля немцы предприняли массированную атаку на севере Франции. Эту атаку ждали давно, и к ней готовились, зная, что она будет исключительно мощной и опасной. Но натиск Германской армии превзошёл все ожидания.
Не выдержав его, английские войска (являющиеся одной из составных частей союзнической армии, действующей на Западном фронте) в беспорядке хлынули назад, и немцы «острым клином» врезались в «стык» между английской и французской армиями.
В результате, город Амьен оказался под разрушительными залпами немецких орудий.
В связи с этим, была немедленно поднята по тревоге наша Марокканская дивизия, которая вечером того же дня выехала на грузовиках в сторону фронта, а на рассвете следующего - сразу после длительного ночного переезда, была уже брошена в контратаку на прорвавшегося противника.
Впоследствии, в книге «Страницы славы Марокканской дивизии», об этом бое будет написано следующее: «В наиболее критический момент, когда вся наша атакующая пехота казалась прикованной, вросшей в землю, вдруг, внезапно, на равнине, появляется небольшая воинская часть, как бы восставшая из ничего! Она смело бросается вперёд между «зуавами» и «марокканскими стрелками», со штыками, устремлёнными на неприятеля, и, не обращая внимания на пули и град снарядов, наносящие им страшные потери, с офицерами во главе, прорывает первый ряд неприятельских укреплений и отбрасывает его с дороги, ведущей к Амьену. Кто же эти бесстрашные храбрецы, что-то кричащие на непонятном языке, которым - невероятная вещь - удалось пройти через пространство смерти, остановившее «зуавов» и «марокканских стрелков»?! Это - русские Марокканской дивизии! Слава им и вечная память, как павшим в этом бою, так и оставшимся в живых, которые, будучи не в состоянии удержаться на занятой позиции, посчитали своей святой обязанностью, под прикрытием ночи, вернуться и вынести трупы своих убитых товарищей, оставшихся на неприятельской позиции».
Наши потери были велики: убито тридцать четыре, ранено семьдесят шесть и пропало без вести четыре легионера.
Лёгкое осколочное ранение получил и я. Правда, в пылу боя я его, сначала, даже не почувствовал, так как от взрывов снарядов в воздух постоянно взлетали и осыпали наши атакующие ряды не только несущие смерть и увечья осколки, но и целые гроздья камней и увесистых комков земли.
Лишь в первоначально занятых нами неприятельских окопах находившиеся рядом со мной солдаты обратили моё внимание на порванный (в верхней части) и уже слегка пропитанный кровью правый рукав моего офицерского кителя.
Только после этого я ощутил сильную саднящую боль в месте ранения. К счастью, рана оказалась пустяковой: осколок срезал лишь небольшой кусочек кожи с моей руки, но не задел ни кость, ни сухожилия.
Рану мне быстро продезинфицировали и перебинтовали санитары, и я, несмотря на ноющую боль, продолжил бой.
Заслуги нашего батальона были высоко отмечены французским командованием: особо отличившийся капитан Лупанов был прямо на поле боя награждён «Орденом Почётного Легиона», а я и остальные офицеры Русского Легиона (в том числе, конечно, и все мои друзья) получили французские «Военные Кресты» высших степеней.
Большое количество «Военных Крестов», только низших степеней, было вручено, также, многим унтер-офицерам и рядовым легионерам нашего батальона.
На своё боевое знамя получил свою первую награду и сам Русский Легион. Это был «Военный Крест с серебряной звёздочкой». В приказе о присвоении нашему легиону этой высокой воинской награды говорилось: «двадцать шестого апреля, в неудержимом порыве, русский батальон пошёл в атаку с полным пренебрежением к смерти и, при общем восхищении, остался на занятых линиях, несмотря на контратаки и безостановочную бомбардировку».
После этого боя слава о храбрости Русского Легиона моментально облетела всю Францию. Пресса воспроизвела на своих страницах приказ о нашем награждении, и французы, вновь, с уважением заговорили о русских.
Первое же боевое столкновение нашего батальона смыло позор «Брест-Литовского мирного договора», и русская диаспора во Франции, наконец-то, вздохнула свободнее, освободившись от того неловкого смущения, в котором она пребывала всё время со дня подписания этого позорного для России документа.
Тяжёлые бои с участием нашего Русского Легиона шли вплоть до седьмого мая.
Вместе с нами отбивали упорные атаки немцев все подразделения нашей знаменитой дивизии. И, лишь потеряв в этих боях семьдесят четыре офицера и четыре тысячи солдат, Марокканская дивизия была, наконец-то, сменена подоспевшими свежими частями и отведена на долгожданный отдых.
Отдых был нам нужен, как воздух. Требовалось пополнение, и полковник Готуа опять пустился в разъезды.
Он вновь принялся разъезжать по «рабочим ротам» и госпиталям, разъясняя солдатам простые, но, в то же время, поистине высокие, цели Русского Легиона и агитируя их к вступлению в наш добровольческий батальон.
К сожалению, ему больше не суждено было вернуться к нам в качестве нашего военного командира.
Готуа был полковником, в то время, как командир 8-го Зуавского полка, которому мы подчинялись, имел чин подполковника. Это противоречило французским военным правилам, и, поэтому, ему запретили возвращаться в легион.
За Готуа была оставлена идейно-возглавляющая роль нашего добровольческого батальона, а само командование Русским Легионом (по сути, одним из батальонов 8-го Зуавского полка) перешло к его помощнику капитану Лупанову.
Эти три недели майского отдыха оказались самыми светлыми и весёлыми в истории нашего батальона. Пока вся дивизия «мылась, чистилась и пополнялась», я, как и все мои друзья-офицеры, успел съездить в краткосрочный отпуск в Париж, получить пополнение и шумно повеселиться в нашей дружной компании в офицерском полевом собрании Русского Легиона на последней неделе «военных каникул».
В Париже я всё своё время посвятил любимой жене. Натали была уже на пятом месяце беременности, и я «носился» вокруг неё, как «встревоженная пчела вокруг своего улья». Мне было, одновременно, и тревожно, и радостно за неё; и её мать и сестра лишь ободряюще улыбались, глядя, как я заботливо и трепетно ухаживаю за своей молодой супругой.
Тем не менее, я, всё-таки, заставил себя покинуть на несколько часов наше семейное «гнёздышко» и навестить своего старого знакомого - Алексея Семёновича Савельева.
Встреча получилась очень тёплой и дружеской. За чашкой горячего чая и клубничным вареньем (неизвестно откуда к нему попавшим) Алексей Семёнович поведал мне много интересного об Октябрьском перевороте в России и последующей за ним полной ликвидации военной контрразведки.
При этом, он с искренней радостью сообщил мне, что наш с ним «хороший знакомый» генерал-майор Батюшин был признан невиновным и освобождён из-под стражи ещё до прихода к власти большевиков. Однако, «при всём - при этом», где он сейчас находится, и что с ним происходит - ему, к сожалению, было неизвестно.
Савельев рассказал мне, также, и о разворачивающейся ныне на просторах нашей далёкой родины огромной и кровавой междоусобице, в пучину которой погрузились, практически, все слои российского населения.
С его слов, отныне Российская Империя прекратила своё многовековое существование. Она, буквально, развалилась на разрозненные территориальные куски, контролируемые самыми различными вооружёнными формированиями: национальными, бандитствующими и так называемыми идейно-противоборствующими (главным образом, «красными» и «белыми», тоже, отнюдь, не однородными по своему составу).
В общем, ушёл я, тогда, от своего давнего знакомого в состоянии полного смятения своих чувств и мыслей. Рушились привычный порядок вещей и система человеческих ценностей, и не где-нибудь, а на моей родине, где ещё оставались мои родители и сестра... Как они там? Что с ними там? Я, пожалуй, впервые, за эти два долгих года моего пребывания во Франции, действительно, всерьёз, обеспокоился судьбой моих близких в России, тем более, что писем от них я не получал, аж, с октября одна тысяча девятьсот семнадцатого года.
Однако, времени на тяжёлые раздумья по поводу моей жены здесь и моих близких в Петрограде, уже, практически, не оставалось. Пора, было, возвращаться в легион. Незаметно пролетел последний день моего краткосрочного отпуска, и, вот, я уже - на пути к фронту.
В Русский Легион я прибыл одновременно с пополнением. Из «русской» базы в Лавале к нам прибыла сформированная из вновь поступивших добровольцев маршевая рота с тремя офицерами и ста восемью унтер-офицерами и нижними чинами.
Пополнение было встречено нами с восторгом. Мы снова становились полноценным батальоном, готовым к решению любых военных задач.
Настроение поднялось, и по вечерам, в офицерском полевом собрании, в дружеских беседах, мы стали вновь засиживаться до глубокой ночи.
Душой этого нашего собрания, несомненно, был поручик Орнаутов. Обладая приятным баритоном, он под свою, бережно сохраняемую его вестовым, семиструнную гитару всегда охотно пел наши мелодичные, навевающие то грусть, то радость, старинные русские романсы.
Слушая его, мы мысленно оказывались в нашей далёкой и любимой России с её бескрайними полями и лесами, морями и реками, деревнями и городами.
Возможно, поэтому, а, может быть, просто потому, что он был, действительно, прекрасным товарищем, Орнаутова любили все. Если он вдруг, по какой-либо причине, не приходил в собрание, уровень душевной теплоты в нашей компании, сразу же, заметно снижался.
Существенно дополнял Орнаутова в создании тёплой дружеской атмосферы в нашем собрании его близкий друг поручик Мореманов, коньком которого было умение копировать манеру поведения и речи любого из хотя бы раз увиденных им людей. При этом, делал он это так талантливо и весело, что мы до слёз смеялись даже над нашими собственными «копиями» в его исполнении.
Мореманов лишь недавно вернулся в расположение нашего Русского Легиона. Ещё перед апрельскими боями, учитывая его прекрасное владение французским языком, он был временно откомандирован в один из французских батальонов 8-го Зуавского полка (там нужно было срочно заполнить одну офицерскую вакансию).
Вероятно, это был, если и не единственный, то весьма редкий случай в военной истории России, когда русский офицер в русской военной форме с золотыми погонами на плечах командовал французской частью. Да, ещё, как командовал! Бросившись в атаку впереди своих «зуавов», Мореманов, не останавливаясь, довёл их, так, до германских окопов и прорвал, «с наскоку», сразу несколько линий вражеских укреплений, за что получил уже вторую «пальму» на свой «Военный Крест».
Нам надолго запомнился его весёлый рассказ о том, как приняли его к себе «зуавы», когда он впервые явился к ним со своим вестовым:
- Катался я, там, господа, как сыр в масле. Вся рота, наперебой, старалась мне услужить. Даже мою офицерскую койку стелили так, чтобы мне было, как можно, мягче спать. А ром и вино наливали мне, по очереди, из своих отдельных «бидончиков» и упорно величали меня, при этом, капитаном, так как три звёздочки на погонах у них носят не поручики (лейтенанты - по их табели о рангах), а именно капитаны... что, не скрою, мне очень льстило... ну, и, конечно, немного смешило.
Рассказывая об этом, Мореманов, само собой, не обошёлся без привычных пародий на своих теперь уже бывших сослуживцев, но, правда, делал он это явно любя и без излишней нарочитости.
Также, в один из таких весёлых вечеров, немало жизнерадостного смеха вызвало у нас появление в офицерском собрании прапорщика Рохлинского, три дня тому назад уехавшего в свой десятидневный отпуск.
- Как?! Ты уже?- недоумённо спросили мы у него.
В ответ Рохлинский лишь молча показал пустые карманы своих галифе и медленно развёл руками. В собрании тут же раздался оглушительный хохот, после которого рекой полилось вино, и мы, так никогда, и не узнали: казино ли Монте-Карло или девицы Фоли-Бержэр облегчили ему карманы за эти три дня его отсутствия, так как при всех наших последующих расспросах на эту тему Рохлинский лишь страшно конфузился и густо краснел.
Если Орнаутов у нас был душой компании, то её головой - этаким коллективным разумом - несомненно являлся штабс-капитан Разумовский.
Неразговорчивый и строгий, с полным отсутствием чувства страха, он, обычно, бесконечно долго играл на полуразбитом рояле, стоявшем в помещении нашего собрания, свою излюбленную «Молитву Девы», которую вся присутствовавшая, там, в тот момент, офицерская молодежь должна была слушать в благоговейном молчании.
Но, если уж, он начинал высказывать своё мнение по какому-либо насущному вопросу, то слушали его все, действительно, с огромным и неподдельным интересом, так как никто лучше него не мог «зреть в корень» любых происходящих событий и принимать единственно правильные решения в самых экстремальных ситуациях.
Как-то вечером, когда уже замолкли гитара Орнаутова и рояль Разумовского, в собрании разгорелся довольно серьёзный спор о будущем России. Я рассказал друзьям услышанные от Савельева подробности Октябрьского переворота и последующей за ним цепи событий, приведших к развалу страны и вооружённым столкновениям русских людей между собой, и искренне рассчитывал на общее, единое со мной, понимание сложившейся ситуации, но, как выяснилось, я сильно ошибался...
К моему большому сожалению, далеко не все из моих сослуживцев были готовы принять эту горькую правду о происходящем в России.
Резкость противоположных суждений, высказанных некоторыми офицерами Русского Легиона, показала мне всю зыбкость мирного сосуществования в отдельно взятом воинском подразделении вдали от нашей раздираемой противоречиями Родины.
Точку в этом ненужном для нашего дружного офицерского коллектива споре поставил, тогда, Разумовский и сделал это, как всегда, решительно и жёстко:
- Родина у нас - одна на всех, а, вот, честь или совесть - у каждого своя. Придёт время, и перед нами, возможно, тоже встанет необходимость выбора дальнейшего пути. Желаю, при этом, каждому из вас не ошибиться в своём выборе. Но, здесь и сейчас, я, как самый старший среди вас по возрасту, запрещаю вам спорить и даже говорить на эту тему до полного окончания войны с немцами.
Офицеры молча подчинились и дружно перевели разговор на другую тему. Больше, по крайней мере, при мне и Разумовском, офицерская молодёжь не вела каких-либо споров, основанных на идейных разногласиях.
В самые последние дни отдыха нашего легиона у нас произошло событие, оставившее неприятный осадок, как у меня, так и у всех моих друзей.
В один из вечеров мы обратили внимание на то, что поручик Орнаутов уже два дня, как не появляется в нашем офицерском собрании. Думали - просто хандрит. Но, на третий день, его вестовой доложил нам, что с поручиком творится что-то неладное: молча лежит на походной койке с бессмысленно устремлёнными вдаль глазами, ничего не ест и не хочет никого видеть.
Видимо, сердце некоторых людей, действительно, способно предчувствовать грядущее. И, если на него, вдруг, находит какая-то безысходность или необъяснимая тоска, то - жди беды!
Капитан Лупанов, навестив, по нашей просьбе, Орнаутова, приказал всем оставить его, пока, в полном покое и негромко добавил, при этом:
- На его челе – «печать смерти», господа!
Нам стало жутко от этих слов, и мы, сразу же, тихо разошлись по своим подразделениям.
В ту же ночь Марокканская дивизия была спешно поднята по тревоге.
Как нам сообщили из штаба: двадцать седьмого мая, бросив все свои лучшие силы в атаку, германцы, с ходу, прорвали линию обороны союзнической армии и форсированным маршем двинулись на Шато Тьери.
Под их мощным ударом, в одночасье, пал небольшой французский городок Суассон, и, в результате этого, здешняя дорога на Париж оказалась для немцев полностью открытой. Пройти до него германской армии оставалось менее семидесяти километров...
И, вновь, на спасение Французско-Германского фронта, да, и, по сути, самой французской столицы бросается наша знаменитая Марокканская дивизия.
Высадившись из грузовиков, мы сразу же занимаем позиции в верхней части шоссе Суассон-Париж, то есть напротив главного острия немецкой атаки.
Остальные подразделения дивизии располагаются по левую и правую сторону от нас на протяжении десятикилометровой оборонительной линии.
Проходит всего несколько часов, и на нас обрушивается вся мощь опьянённой своими последними успехами и подавляющим численным превосходством германской армии.
И тотчас французские части Марокканской дивизии устремляются в панике назад. Не выдерживая столь мощного натиска противника, начинает отходить и наш 8-й Зуавский полк.
Кажется, что уже всё потеряно...
Но, в эту критическую минуту, командир «зуавов» бросает в контратаку свою последнюю надежду - наш Русский Легион.
Получив от капитана Лупанова команду о наступлении, мы единой цепью выходим из леса, куда незаметно переместились, перед этим, через небольшую лощину, и с громким криком: «Ура!» стремительно бросаемся на опешивших от неожиданности немцев, уже уверовавших, к этому моменту, в свою полную победу.
На моих глазах всегда спокойный и интеллигентный доктор Клейменов, охваченный общим энтузиазмом и забывший обо всём на свете, в том числе и о своём врачебном долге, подхватывает, на бегу, чью-то упавшую винтовку и, в расстёгнутом кителе военврача, с диким криком на устах, первым врывается в только что занятый неприятелем окоп.
Больше его уже никто живым не увидит...
Но я не долго думаю о его исчезновении из моего поля зрения, так как на меня самого уже несётся здоровенный немец, с винтовкой наперевес, на конце которой угрожающе поблёскивает острый штык, и в моём распоряжении остаётся не более двух секунд для совершения каких-либо рефлексивно-спасительных действий.
Я нервно стреляю из револьвера в его сторону. Промах... Второй выстрел - и немец замертво падает у моих ног!
Бросаю взор вокруг себя и вижу, что бой уже повсеместно перерастает в ожесточённую рукопашную схватку.
В этот же момент, с левой стороны от меня, раздаётся чей-то истошный крик: «Поручик Орнаутов убит!», и я, тотчас, бегу туда, на крик, сквозь дерущуюся, кричащую на разных языках, окончательно смешавшуюся толпу русских и немецких солдат.
Кто-то сильно бьёт меня прикладом по голове! Удар скользящий, и каска выдерживает, но я, при этом, всё-таки, падаю куда-то в сторону и утыкаюсь своим лицом в сапоги неподвижно лежащего на земле солдата.
Инстинкт самосохранения заставляет меня резко откатиться от него, и в тот же миг, по тому месту, где я только что лежал, бьёт очередью немецкий пулемёт. Пять или шесть пуль, буквально, впиваются в землю возле меня, вздымая невысокие «фонтанчики» земляной пыли в месте своего погружения.
Боковым зрением я всё же успеваю заметить пулемётчика: он - в пятнадцати метрах от меня, за бруствером окопной линии, ещё полчаса назад принадлежавшей французской армии.
Не долго думая, отработанным до автоматизма движением правой руки, бросаю в его сторону свой «гостинец» - припасённую, на всякий случай, ручную гранату.
Раздаётся взрыв, и немецкий пулемёт замолкает навсегда, а я, быстро поднявшись, бегу дальше, вдоль бруствера ближайшего ко мне окопа.
Пробежав, таким образом, примерно около тридцати метров, я случайно натыкаюсь на вестового Орнаутова.
Вестовой лежит в луже собственной крови, насквозь «прошитый» пулемётной очередью. Тут же, в двух метрах от него, находится и сам поручик: вражеская пуля угодила ему прямо в голову. В подобных случаях, обычно говорят, что такое попадание не оставляет ни единого шанса на выживание. «Печать смерти» в очередной раз подтвердила свой роковой прогноз...
Убедившись в смерти друга, я вновь переключаюсь на идущий бой.
Рукопашная схватка, тем временем, идёт уже во вражеских окопах. Прыгаю в ближайший и тут же стреляю в немецкого фельдфебеля, сидящего верхом на лежащем легионере и душащего последнего своими огромными ручищами.
Фельдфебель заваливается на бок, а его еле дышащий соперник, кашляя и кряхтя, с трудом выбирается из-под него и неописуемым по выразительности взглядом благодарит меня за спасённую ему жизнь...
Ещё пять минут боя, и окопы - наши.
Неприятель, хотя бы и временно, но отброшен назад, и, тем самым, нами деблокирован попавший в окружение соседний батальон «зуавов»!
Однако, вырвавшись далеко вперёд, наш легион, в конечном счёте, сам попадает в окружение, из-за которого приходится оставлять только что занятые нами окопы и с боем пробиваться назад к своим исходным позициям.
И, здесь, нельзя обойти молчанием настоящий подвиг подпрапорщика Дьяконова, однофамильца нашего бывшего командира полка полковника Дьяконова.
Получив пулевые ранения в грудь и левую руку, он понял, что не может быть вынесен с поля боя при прорыве из окружения, и, собрав вокруг себя группу таких же тяжелораненых легионеров, организованным огнём прикрыл отступление нашего батальона.
Дальнейшая судьба подпрапорщика и оставшихся с ним солдат - неизвестна. Судя по всему, те из них, кто не погиб в своём последнем бою, были расстреляны немцами после него.
Тяжёлые испытания выпали и на долю пулемётчиков штабс-капитана Разумовского.
Их постоянно перебрасывали с одного места на другое: то придавали к «зуавам», то - к «марокканцам»... словом - в самое пекло боя - туда, где уже не было сил сдерживать натиск немцев.
И везде их появление придавало новую энергию обороняющимся, укрепляя их боевой дух и вселяя надежду на успех в этом сражении.
«Русские с нами!»- передавалось по цепи залёгших французских подразделений, и взоры издёрганных и уставших солдат всех частей Марокканской дивизии с надеждой устремлялись на наших пулемётчиков в защитных гимнастёрках, одним рывком, как игрушку, бравших тяжёлые пулемёты «Гочкиса» себе на плечо.
И наши «спецы по пулемётам» ни разу не подвели своих боевых товарищей: «зуавов» и «марокканцев»; недаром же, на спортивных состязаниях дивизии, они завоевали все первые призы.
Вот, и здесь, их меткие пулемётные очереди, буквально, косили атакующие ряды немецкой пехоты.
Однако, за своё умение метко стрелять, русские пулемётчики заплатили слишком дорого.
Их огневые точки беспощадно подавлялись вражеской артиллерией, и к концу боя от пулемётной роты Разумовского осталось не более одного взвода.
Нельзя, также, не отметить, как никогда ярко проявившуюся доблесть наших раненых офицеров, которые, чтобы не бросать своих солдат в такой исключительно сложной для них обстановке одних среди французов, оставались, несмотря на свои тяжёлые ранения, в боевом строю до самой последней возможности, и лишь, после второго, а то, и третьего ранения, уже в бессознательном состоянии, выносились с поля боя своими подчинёнными.
В частности, мой друг - штабс-капитан Разумовский - и вовсе, был вынесен своими солдатами лишь после его четвёртого ранения.
Потери Русского Легиона оказались огромны: погибших, раненых и пропавших без вести было двести девяносто человек, то есть более половины нашего личного состава.
В число легкораненых офицеров попали поручик Мореманов (пуля, навылет, пробила ему левое предплечье) и прапорщик Рохлинский (осколок срезал ему два пальца на кисти правой руки). Да, и у меня самого, если честно, ещё несколько дней после этого боя сильно болела голова: удар прикладом по каске явно не прошёл для меня даром.
Но, об отправке нас в госпиталь, конечно, не могло быть и речи. Туда были эвакуированы лишь все раненые солдаты и тяжелораненые офицеры, в том числе, и Разумовский.
Боевые потери нашего легиона, действительно, были очень велики, но ставки на исход этого сражения оказались ещё более высокими. Цена нашей пролитой крови - остановка немцев на подступах к Парижу и предотвращение падения французской столицы.
Благодаря выигранному нами времени, успели подойти свежие французские резервы, которые «наглухо» перекрыли дорогу германской армии. Далее вновь последовали затяжные оборонительные бои, продолжавшиеся весь июнь, после которых полностью обескровленную Марокканскую дивизию, наконец-то, вывели на долгожданный отдых в Компьенские леса.
Конечно, были и награды: Разумовский был награждён «Орденом Почётного Легиона», остальные офицеры, в том числе, и я - ещё одним «Военным Крестом» более высокой степени. Большое количество «Военных Крестов» низших степеней было, вновь, вручено и нашим рядовым легионерам.
Была и слава: французская пресса, восхищаясь нашим мужеством, особенно подчёркивала огромное число боевых наград, полученных русскими военными.
Тогда же все французские газеты впервые назвали Русский Легион «Легионом Чести». Название прижилось, и с тех пор вся Франция именовала нас не иначе, как «Русским Легионом Чести».
Пятнадцатого июля немцы предприняли новую попытку прорыва со стороны Реймса, но французская армия, которая, готовясь к своему наступлению, накапливала, в это время, силы в лесах Виллэр-Котэрэ, сумела дать им мощный отпор, в результате чего масштабная атака германской армии захлебнулась уже на второй день после своего начала.
А восемнадцатого июля, ровно в четыре часа утра, уже французская армия, в том числе и Марокканская дивизия с нашим Русским Легионом, вышла из леса и, оттеснив неприятеля, в десятидневных боях дошла до главной дороги Шато-Тьери.
В этих боях, впервые, вместе с нами принимали участие танки: маленькие «Рэно» и громадные «Шнейдеры», и, также впервые, наш легион, усиленный станковыми пулемётами, находился не в авангарде наступающих войск, а на одном из их «более спокойных» флангов, отчего потерял убитыми и ранеными всего лишь семнадцать человек.
Август одна тысяча девятьсот восемнадцатого года мы встретили на отдыхе в Рэтэй.
Русский Легион, в котором, к тому времени, оставалось в строю около ста легионеров, наконец-то, получил приличное пополнение и прошёл давно ожидаемое переформирование.
После получения достоверных сведений о расстреле немцами захваченных ими в плен наших солдат, как лиц, ведущих нелегальную войну с Германией, французское командование в категоричной форме издало приказ о переодевании нашего батальона в форму французских колониальных войск.
Однако, в качестве некого компромисса каждому из нас было разрешено носить на левом рукаве повязку, аналогичную трёхцветному флагу Российской Империи, на которой, правда, стоял специальный штемпель французского правительства, и стальную каску, на которой, вместо французского герба, были (на латинице) крупно выведены две чёрные буквы «LR», означающие первые буквы названия нашего подразделения «Русский Легион».
Те же буквы, вместо цифрового наименования полка, были вышиты и на петлицах нашей новой военной формы.
В качестве отдельного батальона наш Русский Легион вошёл во вновь сформированную 1-ю Отдельную бригаду Марокканской дивизии и покинул славный 8-й Зуавский полк, вместе с которым мы так много выстрадали за эти неполных восемь месяцев совместных боевых действий.
«Зуавы» прощались с нами по военному красиво: с оркестром, знамённой ротой и полным составом офицеров. Мало того: когда мы, также по военному обычаю, стали проходить мимо них своим последним церемониальным маршем, они, неожиданно для нас, преклонили перед нами боевое знамя 8-го Зуавского полка.
Было очень трогательно видеть, в этот момент, на лицах большинства «зуавов» глубокое и искреннее сожаление по поводу нашего расставания.
После того, как наш легион стал отдельным батальоном, то есть самостоятельной частью, французское военное руководство решило поручить командование нами французскому штаб-офицеру, воспитанному на доктрине французской военной школы и способному, в связи с этим, быстрее согласовывать действия Русского Легиона с общими задачами знаменитой ударной дивизии.
Нам оставалось только подчиниться...
К счастью для нас, командовать нашим батальоном поручили боевому штаб-офицеру из Иностранного Легиона майору Трамюзэ, отличному командиру и очень хорошему человеку, а его помощником назначили не менее храброго и толкового гвардии капитана Мартынова, недавно прибывшего к нам с новым пополнением.
В штаб нашего батальона, кроме них, вошли, также, ещё четыре французских лейтенанта: один связист и три переводчика.
Вместе с легионом остались и военврач Шелепов, оставшийся в одиночестве после гибели доктора Клейменова, и протоиерей Богословский.
В таком слегка обновлённом составе Русский Легион Чести, как недавно стали называть нас французы, вступил в свои последние сентябрьские бои.
Я, Мореманов и Рохлинский, по прежнему, держались вместе, так как после тяжёлых ранений капитана Лупанова и штабс-капитана Разумовского и прихода, в связи с этим, в легион новых офицеров: вышеуказанного Мартынова, двух братьев Суриных, являвшихся командирами двух строевых рот, прибывших к нам в период переформирования, и пятерых вышеупомянутых французов, включая нашего нового командира майора Трамюзэ, мы – «аборигены» Русского Легиона - оказались, как бы, немного в стороне.
Нет, ничего плохого мы, конечно, о вновь прибывших не думали. Просто, нам всем нужно было какое-то время, чтобы «притереться» друг к другу и проверить нашу новую «боевую спайку» на прочность.
И такой шанс был нам предоставлен уже в начале сентября.
Начавшая наступление на Лан 1-я армия французского генерала Манжэна, которой, опять, была придана наша ударная Марокканская дивизия, неожиданно наткнулась на ожесточённое сопротивление немцев в районе реки Эн и массива Сэн Гобэн.
Шедшая впереди всех 32-я американская дивизия, также, как и мы, входившая в эту 1-ю армию, встретив со стороны противника мощный отпор, сразу же остановилась и, замявшись, поддалась назад, после чего тут же была заменена на Марокканскую дивизию.
И, вот, в пять часов утра второго сентября стрелковые роты нашего Русского Легиона первыми выскакивают из своих окопов и под ураганным огнём германской артиллерии, в едином порыве, устремляются вперёд.
Наш батальонный батюшка - протоиерей Богословский - несмотря на уговоры солдат, тоже выходит вместе со всеми из окопов и идёт, под огнём, по совершенно открытой местности.
Без каски, с развевающимися по ветру седыми волосами, высоко подняв крест в правой руке, он, на ходу, благословляет им всех идущих в атаку воинов.
Мы, идя первыми, проскакиваем далеко вперёд, но я, повинуясь какому-то внутреннему чувству, невольно оборачиваюсь и вижу, как то место, где остановился батюшка, торопливым шагом пересекают идущие за нами «зуавы».
Невероятно, но они – рядовые французы, являющиеся по вероисповеданию католиками - пробегая мимо православного священника, тоже, в едином порыве, снимают с себя каски и торопливо крестятся на свой манер. Ближайшие же от него, и вовсе, подбегают к нему и наспех целуют у него в руке наш православный крест.
А первые лучи восходящего, в этот момент, солнца окончательно придают всей этой трогательной картине, поистине, библейский вид...
К сожалению, уже в полдень до нас дошла ужасная весть: «Батюшка убит!».
Как выяснилось позже, он, сначала, был тяжело ранен осколком разорвавшегося рядом с ним немецкого снаряда, а, затем, находясь уже на санитарных носилках, был добит точной пулемётной очередью одного из круживших в небе германских аэропланов, посыпавших свинцовым огнём сверху все наши атакующие войска.
Впоследствии, личным приказом Главнокомандующего французской армии священник Богословский был посмертно награждён «Орденом Почётного Легиона» и «Военным Крестом с пальмовой ветвью».
В тот же день снаряд немецкой тяжёлой артиллерии попал в командный пункт нашего легиона и убил, там, сразу несколько человек: майора Трамюзэ, одного из французских лейтенантов и трёх русских легионеров-связистов.
Три остальных французских лейтенанта, также присутствовавших, в тот момент, на командном пункте, были тяжело ранены и отправлены в госпиталь.
Тем временем, мы, под командованием гвардии капитана Мартынова, ворвались в укреплённый опорный пункт немцев Тэрни-Сорни и в жестокой рукопашной схватке сначала захватили его, а затем, в течение трёх последующих суток, удерживали данный пункт, несмотря на яростные контратаки лучших немецких частей.
Неся, в очередной раз, огромные потери, Русский Легион с какой-то бешеной энергией отчаяния защитил-таки, в неоднократных штыковых схватках, взятые им ранее позиции и, тем самым, спас всю Марокканскую дивизию от грозившей ей с нашего фланга смертельной опасности.
После гибели Трамюзэ наш легион экстренно возглавил майор Дюран, один из самых доблестных офицеров 8-го Зуавского полка, откомандированный к нам, в первую очередь, из-за того, что он хорошо знал нас ещё по нашей прежней совместной службе.
Времени на отдых не было, и уже тринадцатого сентября измотанная в тяжёлых боях Марокканская дивизия получила новый приказ: атаковать укреплённую линию Гинденбурга - последний серьёзный оплот германской армии на Западном фронте.
Выполняя данный приказ, ранним утром четырнадцатого сентября мы молниеносным ударом врываемся в первую укреплённую (узловую) линию «Росиньоль», забрасываем её ручными гранатами и, не задерживаясь, следующим же броском, овладеваем, в очередной штыковой схватке, второй укреплённой линией «Авансэ».
Едва очистив от противника захваченные линии, наш Русский Легион, в едином порыве, опередив даже предварительную артподготовку французской артиллерии, устремляется в сторону последней указанной нам цели - третьей укреплённой линии «Шато (Замок) де ля Мотт» - и врывается в неё в результате своей молниеносно проведённой «штыковой атаки».
Могучее русское: «Ура!», вырвавшееся, одновременно, из четырёхсот «русских глоток», настолько ошеломляет немцев, что они, практически, не оказывая никакого сопротивления, сразу же начинают массово сдаваться в плен.
В тот же миг наш командир даёт в воздух означенное количество красных сигнальных ракет, чтобы предупредить французскую артиллерию о том, что стрелять по данным позициям не надо, поскольку мы их уже заняли.
Но такая быстрота нашего продвижения кажется французским артиллеристам настолько невероятной, что от них, в ответ, взвивается в воздух ракета условного цвета, означающая вопрос: «Где вы? Повторите сигнал!», и командиру приходится повторить свой сигнал, чтобы избежать «накрытия» нас огнём собственной артиллерии.
В пылу боя я, сам не ожидая того, вместе с группой наших солдат ворвался в здание расположенного в данном укреплённом пункте штаба гвардейского германского полка.
Попадавшиеся нам, там, немецкие офицеры, как правило, сразу поднимали руки вверх и почти не оказывали никакого сопротивления, благодаря чему мы стремительно, без потерь, захватили все помещения этого здания.
Проскочив, таким же образом, по одному из коридоров штаба в его самый дальний угол и уже повернув, было, обратно, я вдруг обратил внимание на почему-то запертую дверь одного из штабных кабинетов. Мне это показалось весьма странным, и я, выбив её одним ударом ноги, не задумываясь, вошёл туда, держа наготове свой не раз проверенный в деле револьвер.
В кабинете, у небольшого окна с металлической решёткой, расположенной с его наружной стороны, спиной ко мне, неподвижно стоял какой-то немецкий офицер, который задумчиво смотрел через оконное стекло куда-то в даль и, казалось, не обращал на меня абсолютно никакого внимания.
Наставив на него свой револьвер, я слегка расслабился, решив, что этот человек, как и прочие германские офицеры, собирается сдаваться в плен, и аккуратно кашлянул, призывая его, тем самым, обернуться ко мне лицом.
Немец не спеша повернулся, и я с некоторым опозданием увидел в его правой руке, на уровне живота, направленный прямо на меня пистолет системы «парабеллум».
В тот же миг мы оба замерли от неожиданности!
Передо мной в немецкой военной форме стоял мой «старый знакомый» - бывший капитан русской армии и старший адъютант штаба 1-й Особой пехотной бригады – один из лучших агентов германской разведки Регин Михаель Петерович...
Наше взаимное замешательство длилось, однако, не более трёх секунд.
Регин нажал на спусковой крючок, и пуля, выпущенная из его «парабеллума», сбила с меня мою форменную фуражку (каску я неосмотрительно отдал своему вестовому десятью минутами раньше, ещё до того, как наткнулся на немецкий штаб).
Мой револьвер тоже не заставил себя долго ждать. Первым же своим выстрелом я поразил бывшего старшего адъютанта прямо в сердце, и Регин, не издав ни единого звука, неуклюже свалился на пол возле окна, в которое, только что, так долго и неотрывно смотрел...
Судьба, совершив свой невероятный зигзаг, свела нас именно там, где мы менее всего ожидали нашей встречи, и именно тогда, когда мы оказались в абсолютно равных условиях: лицом к лицу и с оружием в руках. Чем не дуэль, на которую я сам, в своё время, его вызвал? Ну, а дальше... дальше, видимо, сам Бог решил: кому из нас пришёл черёд умереть!
Самое удивительное, что я не испытал, при этом, никаких чувств к своему поверженному врагу: ни ненависти, ни злорадства, ни даже простого чувства удовлетворения от свершившейся справедливости.
Наш «незримый» прошлогодний поединок между собой, когда шла «игра человеческих нервов», сопряжённая со смертельным риском для каждого из «игроков», давно ушёл в моём сознании на второй, если не на третий, план.
Слишком много крови я увидел за этот год, проведённый в Русском Легионе, чтобы предаваться воспоминаниям годичной давности и уж, тем более, тешить себя осознанием свершившегося акта мести в отношении изменника Родины.
Я просто убил очередного врага в очередном бою, и всё! Как говорится: ничего личного...
Русский Легион Чести полностью выполнил свою задачу: мы с таким успехом атаковали германские позиции, что достигли конечного рубежа на полтора часа раньше намеченного срока, пройдя три ряда грозных железобетонных укреплений, которые в течение полутора лет были непроходимой преградой для союзнической армии.
При этом, нами было захвачено семьсот пленных и весь штаб гвардейского германского полка. Наши же потери, при этой атаке, составили всего девять человек убитых и двадцать пять раненых.
Начальник Марокканской дивизии так написал об этом легендарном бое: «Батальон особо отобранных людей, непримиримая ненависть которых к врагу, в соединении с полным презрением к смерти, воодушевляла все их действия, и сама жертвенность, с которой Русский Легион выполнил свой маневр, смелость и отвага, с которыми он его осуществил под ураганным огнём противника, поразительная энергия и выносливость, проявленные им в этом бою - требуют представления Русского Легиона к заслуженной им награде».
Представление возымело действие, и наш Русский Легион Чести получил на своё знамя «Военный Крест с двумя пальмовыми ветвями», а также - право ношения всеми чинами батальона на своём левом плече знаменитого «фуражэра» - своего рода, аксельбанта - знака особого отличия во Французских вооружённых силах. Многие полки французской армии, и за четыре года войны, не заслужили таких знаков.
Свою порцию наград получили и сами легионеры. Наверное, не было среди нас человека, который за время, проведённое в Русском Легионе, остался бы без Ордена, Креста или Медали.
Георгиевский кавалер Родька Малиновский, наш лучший пулемётчик и отчаянный храбрец, вновь отличился больше других: он, в одиночку, вёл прицельный пулемётный огонь по сразу нескольким группам противника, оказывавшим наиболее яростное сопротивление, под сильнейшим обстрелом германской артиллерии, превратившей его боевую позицию в место, нашпигованное железными осколками.
За этот бой Малиновский получил свой второй французский «Военный Крест» («Круа де Гер»).
После взятия «Шато де ля Мотт», нас, как и всю Марокканскую дивизию, отвели на очередной отдых в тыл. И там, в тишине и покое мирной Франции, первой же вестью от моей милой Натали стала новость о рождении нашего первенца - дочки Машеньки - Марии или Мари (на французский манер).
Я был на седьмом небе от счастья. Дожить до этого момента я даже и не мечтал. Конечно, тут же подкралась робкая мысль: «А, вдруг, повезёт – и я останусь в живых до самого конца войны... вдруг – воочию увижу свою жену и свою дочурку...».
И мне сразу же безумно захотелось выжить!
В следующий раз, на фронт, Марокканская дивизия была выдвинута лишь в самый последний месяц Мировой войны - в ноябре одна тысяча девятьсот восемнадцатого года.
Отвели нам, там, так называемый сектор Ленокур.
И снова у нас начались привычные разведрейды, поиски с целью захвата «языков» и прочие подготовительные мероприятия к последнему решающему наступлению.
Но... уже поползли слухи о возможном перемирии и стали потихоньку разгораться ранее казавшиеся несбыточными надежды...
И, вот, поздним вечером десятого ноября, когда наш батальон готовился предпринять атаку в направлении Розебуа, в немецких окопах внезапно раздались непонятные громкие крики, а в небе, яркими фейерверками, вспыхнули разноцветные сигнальные ракеты.
«В чём дело?»- этот вопрос моментально охватил всех легионеров, приготовившихся к броску из своих окопов.
«Что случилось?»- недоумённо переглянулся я с Моремановым и Рохлинским.
И тут, как никогда вовремя, в легион поступило свежее распоряжение из штаба дивизии: «Отменить все полученные ранее боевые приказы и ждать новых инструкций! Стрелять только в ответ на стрельбу противника!».
Началось томительное ожидание. Нервы у всех - на пределе... И, вот, в пять часов сорок пять минут утра уже наступившего одиннадцатого ноября, наконец, пришла долгожданная радиограмма из штаба Главнокомандующего французской армии: «Прекратить военные действия в одиннадцать часов утра! Стоп! Противник принял условия маршала Фоша! Конец!».
Победа!
В тот же миг дружно полетели вверх каски и фуражки ликующих легионеров, взлетели разноцветной россыпью сигнальные ракеты и загремело многократное русское: «Ура!».
Трудно описать волнение и радость, охватившие, в этот момент, русских и французских солдат Марокканской дивизии.
Ещё труднее отразить все те противоречивые чувства, которые захватили, тогда, наши сердца - сердца русских офицеров легиона.
Радость? Да, наверное. Радость от того, что остались живы и дождались этого победного для нас часа.
Обида? Конечно. Жгучая обида за нашу Великую Родину, принёсшую столько жертв на алтарь этой Победы и оставшуюся в стороне в этот светлый для всей Европы день.
Тревога? Безусловно. Тревога за раздираемую междоусобицей Россию и за нас с нашими близкими, оказавшимися на переломе исторических эпох.
Вот, пожалуй, какие чувства обуревали меня и моих друзей в тот радостный миг всеобщего ликования...
Однако, роспуск нашего добровольческого батальона произошёл ещё не скоро. В составе Марокканской дивизии Русский Легион Чести прошёл через всю Лотарингию, Эльзас и Сарр, и даже успел войти на территорию Германии.
Дойдя, там, до Рейна, мы, ненадолго, остановились во Фридрихсгафене и лишь потом направились в назначенный нам, для поддержания оккупационного порядка, город Морш.
Перед торжественным входом в этот небольшой немецкий городок мы, по общему согласию, дружно переоделись в русскую военную форму, бережно сохранённую в офицерских чемоданчиках и солдатских вещмешках, и под русским трёхцветным флагом прошли церемониальным маршем по его центральным улицам.
В полной тишине замершего в тревожном ожидании города «неприлично» громко звенела наша лихая строевая песня:

Как ныне сбирается вещий Олег
Отмстить неразумным хазарам.
Их сёла и нивы за буйный набег
Обрёк он мечам и пожарам.
Так, громче, музыка, играй победу!
Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит...
Так, за Царя, за Русь, за нашу Веру,
Мы грянем громкое: «Ура! Ура! Ура!»
Скажи мне, кудесник, любимец богов,
Что сбудется в жизни со мною?
И скоро ль на радость соседей - врагов
Могильной засыплюсь землёю?
Так, громче, музыка, играй победу!
Мы победили, и враг бежит, бежит, бежит...
Так, за Царя, за Русь, за нашу Веру,
Мы грянем громкое: «Ура! Ура! Ура!»

Это было, поистине, настоящее чудо: на берегах Рейна развевался национальный бело-сине-красный флаг Российской Империи!
Слово, данное нашим Государём (а, в его лице – значит, всей Россией) своим союзникам, было сдержано, пускай даже в лице такого небольшого воинского подразделения, как наш Русский Легион Чести!
И для нас, в тот момент, наивысшим счастьем было видеть удивлённые и негодующие лица немецких жителей, внезапно осознавших, что их город покорён войсками Российской Империи - той самой Великой империи, которую они уже несколько месяцев (после унизительного для всех русских людей Брест-Литовского мира) считали побеждённой и уничтоженной навсегда...

ЭПИЛОГ

Воспоминания о событиях полувековой давности, к которым я, волею Божьей, оказался, тогда, причастен, вконец взволновали меня, и слёзы, сами собой, покатились из моих уже плохо видящих глаз.
За их пеленой я уже слабо различал возвышающийся передо мной памятник павшим солдатам и офицерам Русского Экспедиционного Корпуса - Храм Воскресения Христова, воздвигнутый на деньги нашей эмиграции в Сен-Илер ле Гран (в трёх с половиной километрах от города Мурмелон) рядом с единственным русским воинским кладбищем во Франции (в других местах этой страны русских военнослужащих хоронили, обычно, на специальных военных участках местных кладбищ или в отдельных могилах), к которому мне, несмотря на свой семидесятисемилетний возраст, всё-таки, удалось приехать (видимо, уже, в последний раз) из своей маленькой, но уютной квартиры на окраине Парижа.
Прохладный ветерок и ещё робкое солнышко ранней весны одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года быстро осушили следы деятельности слёзных желез на моем лице, и я, немного успокоившись, в который раз стал мысленно перебирать в своей памяти имена дорогих моему сердцу людей.
В пятидесятых годах двадцатого века мне случайно попала в руки небольшая книжка (автора, к сожалению, уже не помню) под названием «Исповедь раскаявшейся авантюристки», в главной героине которой я с изумлением узнал давно забытую мной Софи Моррель.
Было интересно прочитать её собственный взгляд на те далёкие события. Как это ни странно, она не открыла мне ничего нового, кроме одного: Софи призналась автору этой книги, что перед арестом влюбилась в одного из русских офицеров по имени Николай, и что именно эта любовь помешала ей вовремя почувствовать близость своего разоблачения и своевременно «исчезнуть» из русской бригады.
Самое интересное, что даже здесь она ни словом не обмолвилась о Регине. Возможно, Софи так и не узнала о его гибели в конце войны и поэтому решила, на всякий случай, умолчать о нём, а, возможно, не сказав о нём - она, тем самым, не рассказала ещё о многом «интересном» в её богатой на приключения биографии.
Чрезвычайно уважаемый мной Алексей Семёнович Савельев до самой своей смерти в одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году продолжал жить и работать в Париже, многократно помогая мне в решении самых различных жизненных вопросов.
Генерал-майор Батюшин Николай Степанович, после его быстрого и несправедливого ареста (произведённого по указанию Временного Правительства) и такого же скорого и заслуженного освобождения - в регулярной армии не служил вплоть до Октябрьского переворота, после которого участвовал в Гражданской войне на стороне Белой армии генерала Деникина. Затем последовали его эмиграция в Сербию, преподавательская работа в Белграде и переезд в Бельгию, где он и умер в доме для престарелых в одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году.
Успевший получить ещё на французской земле чин генерал-лейтенанта Николай Александрович Лохвицкий также принял участие (правда, недолгое) в Гражданской войне на стороне Белой армии адмирала Колчака, потом – эмигрировал и прожил остаток своей жизни во Франции. После своей смерти был похоронен на кладбище Сент-Женевьев де Буа.
В рядах Белых армий Деникина, Миллера, Юденича и Колчака, помимо моего друга поручика Мореманова, также погибли и такие наши знаменитые легионеры, как полковник Готуа и братья Сурины (штабс-капитаны Сурин Борис и Сурин Павел).
Достиг больших высот на службе у красных наш незаменимый пулемётчик Родька Малиновский – Родион Яковлевич Малиновский – ставший одним из самых талантливых полководцев Великой Отечественной войны, маршалом и Министром обороны Советского Союза
Заслуживает особого воспоминания и наш славный полковой медведь «Мишка». После роспуска Русского Легиона Чести он был помещён в зоопарк «Жардэн Д.Акклиматасьон» в Париже. Привыкший к свободе «Мишка» очень скучал по легионерам и никак не мог привыкнуть к клетке. Говорят, что он даже жалобно ревел, если, вдруг, слышал неподалёку русскую речь; и так продолжалось до самой его смерти.
Что касается меня самого, то я, после эвакуации остатков Русской Армии Врангеля из Крыма, к великой радости моей жены Натали и дочери Машеньки, наконец-то, вернулся в Париж.
С помощью сестры моей супруги и её мужа мне довольно быстро удалось устроиться работать инструктором в небольшом частном стрелковом тире, и мы тут же переехали в свою новую (съёмную) квартиру.
А, вскоре, у нас родилась ещё одна дочка - Оленька, и мать моей жены перебралась от своей старшей дочери к нам. Она взяла весь дневной уход за нашими детьми на себя, и Натали смогла вновь поступить на работу в военный госпиталь.
Жизнь стала потихоньку налаживаться...
В одна тысяча девятьсот двадцать пятом году умерла мать Натали, а в следующем - из-за различных болезней, один за другим - в России умерли мои родители. И в том же году моя родная сестра удачно вышла, там, замуж за молодого командира Красной армии, тем самым, навсегда связав свою жизнь с новым Советским государством.
Страшное несчастье постигло меня в одна тысяча девятьсот тридцать седьмом году... Внезапно умерла моя жена - моя любимая Натали - жаловавшаяся, в последнее время, на усилившиеся боли в сердце. И моя жизнь, надолго, потеряла для меня всякий смысл. Лишь присутствие рядом моих дочерей спасло, тогда, меня от тяжёлого нервного расстройства, а, возможно - и смерти.
Кстати, их дальнейшая жизнь также, как и у моей сестры, волею судьбы, оказалась связанной с Советской Россией. Там же, впоследствии, родились мои внуки и правнуки. У них - всё хорошо, и мне, к моей огромной радости, не приходилось за них сильно переживать.
Очередные большие испытания, как для меня, так и для всех французских граждан, принёс одна тысяча девятьсот сороковой год – год оккупации Франции фашистской Германией. Мне удалось вступить в ряды французского Сопротивления и бороться с немцами до полного освобождения страны от германских захватчиков. За активное участие в операциях местных боевых отрядов я был награждён сразу несколькими французскими наградами, благодаря которым у меня, сейчас, есть неплохой пенсион и вполне обеспеченная старость.
Я – больше, так, и не женился, навсегда оставшись верен своей Натали.
Так получилось, что в годы фашистской оккупации у меня во Франции сложился свой, достаточно большой, круг друзей по Сопротивлению, среди которых, кстати, было немало и русских людей, занесённых сюда со всех концов Европы несколькими волнами эмиграции.
Поэтому, одиноким, здесь, я себя никогда не чувствовал.
Словом, всё было бы хорошо, если бы не проходящая печаль по Натали и изнуряющая ностальгия по России и родному Санкт-Петербургу.
Я знаю: мне уже немного осталось жить на этой грешной земле.
Пора - туда, где ждёт меня моя Натали, мои родители и мои друзья-легионеры, до конца исполнившие свой долг перед Родиной.
Мы честно прожили свою жизнь, и нам - не за что себя винить.
Ну, а, теперь, судя по происходящим в мире событиям, видимо, пришло время уже наших внуков и правнуков доказывать свою состоятельность в деле служения Отечеству и русскому народу.
И дай, Бог, им сил нести это нелёгкое бремя с такой же отвагой и славой, с какой жили и умирали офицеры и солдаты Русского Легиона Чести!

Продолжение данной истории (про участие штабс-капитана Правосудова в Гражданской войне) можно прочитать во второй части романа-дилогии "ЗОЛОТЫЕ ПОГОНЫ ИМПЕРИИ" (Часть 2. Белый жребий) на сайтах ЛИТРЕС:САМИЗДАТ и РИДЕРО.






Рейтинг работы: 30
Количество отзывов: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 69
Добавили в избранное: 1
© 20.04.2021г. Валерий Климов
Свидетельство о публикации: izba-2021-3071092

Рубрика произведения: Проза -> Роман



Добавить отзыв

0 / 500

Представьтесь: (*)  
Введите число: (*)  









1