.
1965
ПЕРВАЯ МОЛИТВА МАГДАЛИНЕ
На ясных листьях сентября
росинки молока.
Строения из серебра
сиреневы слегка.
Ты помни обо мне, о нем,
товарище чудес.
Я вижу вина за окном.
Я вовсе не воскрес.
Я тень меня. Увы, не тот.
Не привлекай кликуш.
Не объявляй обильный тост.
Мария! Не ликуй.
Я тень. Я только дух себя.
Я отблеск отчих лиц.
Твоя наземная судьба —
для юношей земли.
Тебе заздравье в их сердцах.
Не надо. Не молись.
И что тебе в такой сентябрь
сомнения мои!
Твой страх постыден в день суда.
Оставим судьям страх.
А я? Что я?! Не сострадай,
несчастная, сестра.
Их жизнь — похлебка, труд и кнут,
их зрелища манят.
Они двуногий свой уют
распяли — не меня.
Сестра! Не плачь и не взыщи.
Не сострадай, моя.
Глумятся надо мной — молчи,
внимательно молясь.
Но ты мои не променяй
сомнения и сны.
Ты сказку, сказку про меня,
ты сказку сочини.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ПИГМАЛИОНА
Теперь — тебе: там, в мастерской, маски,
тайник и гипс, и в светлячках воздух...
Ты Галатею целовал, мальчик,
ты, девочка, произнесла вот что:
«У нас любовь, а у него маски,
мы живы жизнью, он лишь труд терпит,
другую девушку — он мэтр, мастер, —
ему нетрудно, он еще слепит!»
Так лепетала ты, а ты слышал,
ты пил со мной и ел мои сласти,
я обучал тебя всему свыше, —
мой мальчик, обучи ее страсти!
Мой ученик, теперь твоя тема,
точнее тело. Под ее тогой
я знаю каждый капилляр тела,
ведь я — творец, а ты — лишь ты.
Только
в твоей толпе. Теперь — твоя веха.
И молотками весь мой труд, трепет,
и — молотками мой итог века!
«Ему нетрудно, он еще слепит!»
Теперь — толпе. Я не скажу «стойте».
Душа моя проста, как знак смерти.
Да, мне нетрудно, я слеплю столько...
Скульптуры — что там! — будет миф мести.
Теперь убейте. Это так просто.
Я только тих, я только в труд — слепо.
И если бог меня лепил в прошлом —
Ему нетрудно, Он еще слепит!
ИСПОВЕДЬ ДЕДАЛА
В конце концов признанья — тоже поза.Придет Овидий, и в «Метаморфозах»
прославит имя тусклое мое.
Я — лишь Дедал, достойный лишь Аида;
я лишь родоначальник Дедалидов,
ваятелей Афин и всех времен.
В каком-то мире, эллинов ли, мифов,
какой-то царь — и Минос, и не Минос,
какой-то остров — Крит или не Крит.
Овидий — что! — Румыния, романтик,
я вовсе не ваятель, — математик.
Я Миносу построил лабиринт.
Все — после: критских лавров ароматы,
Тезей и паутинка Ариадны,
Тезея — Диониса маята,
Плутарха историческая лира
о быко-человеке Лабиринта,
чудовище по кличке Минотавр.
Все — после. Миф имеет ипостаси.
Я не художник. Я — изобретатель.
Лишь инструменты я изобретал:
топор, бурав, и прочие,
а кроме —
пришел на скалы, где стоял Акрополь
и где — я знал! — стоял художник Тал.
Там он стоял. В сторонке и отдельно
в темнеющей от вечера одежде,
ладони рук, приветствуя, сомкнул.
Я поприветствовал и, обнимая,
и, постоянно руки отнимая,
отпрянул я! И со скалы столкнул.
Сын брата моего и мой племянник,
для девушек — химера и приманка,
для юношей — хулитель и кумир,
мечтатель-мальчик, с мышцами атлета,
вождь вакханалий, с мыслями аскета,
которого учил я и кормил,
которого ни слава не манила,
ни доблести. И не было мерила
в его судьбе — сама собой судьба.
Животное и труженик. Неверно:
«раб творчества» или «избранник неба»,
все проще — труд избранника-раба.
Как я убил? Известно как. Извольте:
на скалах водоросли и известка,
он поскользнулся и упал, увы!
Кто и когда вот так не оступался...
Я счастлив был. Но как я ошибался!
Я не его — я сам себя убил.
Они меня ни в чем не обвиняли,
и добросовестные изваянья
мои — кирками! под ступени плит!
Был суд. И казнь. Я клялся или плакал.
Был справедлив статут Ареопага.
Я струсил смерти. Я сбежал на Крит.
И как волна Эгейская играла!
Все после — Минос, крылья, смерть Икара…
Не помню или помню кое-как.
Но идолопоклонники Эллады
про Тала позабыли, а крылатость
мою
провозгласили на века.
Смешные! Дети-люди! Стоит запись
в истории оставить всем на зависть,
толпа в священном трепете — Талант! —
И вот уже и коридоры Крита,
и вот мои мифические крылья,
«да не судим убийца — он крылат!»
Орфеев арфы и свирелей ноты,
орлы небес и комары болота,
хохочет Хронос — судороги скул!
Кому оставить жизнь — какой-то розе
или фигуре Фидия из бронзы?
Не дрогнув сердцем, говорю — цветку.
Он, роза, жив. Отцвел и умирает.
А Фидий — форма времени, он — мрамор,
он — только имя, тлен — его талант.
Ни искупленья нет ему, ни чувства,
а то, что называется «искусство», —
в конце концов, лишь мертвые тела.
Кто архитектор, автор Пирамиды?
Где гении чудес Семирамиды?
О Вавилонской башни блеск и крах!
Где библии бесчисленных отечеств,
переселенье душ библиотеки
Александрийской?
Все, простите, прах.
Искусством правят пращуры и бесы.
Художник — только искорка из бездны.
Огни судьбы — агонии огни.
Остановись над пропастью печали,
не оглянись, тебя предупреждали!
О прорицатель, о не оглянись.
Не оглянись, художник. Эвридика
блеснет летучей мышью-невидимкой,
и снова — тьма. Ни славы, ни суда.
Ни имени. И все твои творенья
испепелит опять столпотворенье.
Творец — самоубийца навсегда.
Все, что вдохнуло раз, — творенье Геи.
Я — лишь Дедал. И никакой не гений.
И никакого нимба надо мной.
Я только древний раб труда и скорби,
искусство — икс, не найденный искомый,
и бьются насмерть гений и законы...
И никому бессмертья не дано.
ФОНТАН СЛЕЗ
Бахчисарай! Твой храбрый хан
в одно мгновенье обесценил
монеты римлян и армян
и инструменты Авиценны,
он прибивал славян к столбу
гвоздями белыми Дамаска.
Отнюдь не мнительный Стамбул
молился узкоглазой маске.
Бахчисарай! Твой хан Гирей
коварно и кроваво правил.
Менял внимательно гарем
и слезы на металлы плавил.
Все — мало. Только власть любил.
Всех юношей страны для страху
убить задумал
и убил;
оставив евнухов и стражу.
Под ритуальный лай муллы
взлетали сабли ястребами,
мигала кровь, как солнце мглы;
младенцев сабли истребляли.
Прошло еще двенадцать зим.
Двенадцать лун ушло в преданье.
Хан постарел. Татарский Крым
жирел оружьем и плодами.
Мурзы облюбовали быт.
Чиновники чины ловили.
Рабы работали; рабы
обычай и бичи любили.
Прошло еще немало зла...
Хан правил пир в стеклянных залах,
и к хану женщина пришла;
она пришла
и так сказала:
— Тебя никто не мог любить.
А я одна тебя любила.
А нужно было бы убить.
Прости меня, что не убила.
Повелевал ты, но —Аллах! —
легко повелевать слезами.
Я много лет таила страх;
Я умираю, — и сказала.
Она была бела, как бред,
как струйка бедная. Не знали
ни имени ее, ни лет;
ее в гареме не назвали.
Сам хан лекарствами поил.
Мурзы мигали: не возможно!
старик наложницу любил,
которую не знал на ложе.
Она в субботу умерла.
Приплыл ясак. Носили яства.
Неслось на яликах «ура!»
Задумчив был Гирей и ясен.
Он слуг судил — не осудил.
(Молчали эшафоты Крыма.)
Наложниц не освободил,
но и не пользовался ими.
Он совершил обряды сам,
сам в саван завернул, шатаясь,
надгробный камень сам тесал;
тесал, а евнухи шептались.
Он положил под камень клад,
и не было богаче клада,
он вырезал на камне глаз,
и слезы падали из глаза.
Аллах, — сказал он, — больше звезд
в моей судьбе уже не светит.
Да буду я фонтаном слез!
— Да будешь! — так Аллах ответил.
. . . . . . .
Когда узнал Бахчисарай,
татары мысли развивали,
к утру утих собачий лай,
все — очаги разогревали.
Торговец стриг своих овец.
У тиглей хлопотал кузнец.
Жемчуголов ловил свой перл.
Рабы свою баржу смолили.
Лишь муэдзин молитву пел
и поздравлял татар с молитвой.
.