Стихи
Проза
Разное
Песни
Форум
Отзывы
Конкурсы
Авторы
Литпортал

Голубой вьюн на зеленом поле. Часть 1.


Мемуары

«Я буду, как голубой вьюн на зеленом
поле, виться вверх к золотому солнцу».
«Песнь голубого вьюна» -
молитва друидов.
Часть первая.

Моя старшая дочь давно уже пыталась склонить меня к написанию мемуаров. При этом она говорила: чем сочинять всякую фигню, - под фигней она подразумевала публицистику на злобу дня, которой я в свое время сильно увлекалась, и сейчас считаю ее весьма необходимым жанром, - лучше бы написала мемуары, мол, мы ничего не знаем о своих предках, собери хотя бы те крохи прошлого, какие сможешь. Вообще-то моя дочь справедливо считает, что жизнь каждого человека уникальна, она проходит, и, не будучи закреплена на бумаге, навсегда теряется для потомков.
Я не думаю, что ценность нашего прошлого так уж невосполнима для наших детей и внуков и так необходима для их собственного укоренения в жизни. Никогда я также не была согласна с тем, что вообще у литературы, в том числе мемуарной, есть какая-то задача или цель. Нет, конечно. Думать так – это значит увязнуть в утопическом уповании соцреализма, который считал, что литература воспитывает, влияет… помогает… не хочется даже повторять эту бредятину. Единственное, что литература делает – это дает возможность писателю разобраться в своих собственных мыслях и чувствах, материализовать их в тексте и провести по этой дорожке вслед за собой вдумчивого читателя.
Что же касается собственно мемуаров, я полностью согласна с тем, что высказал в своем замечательном романе «Кесарево свечение», по моему мнению, самый честный писатель в мире Василий Аксенов: «Писательские мемуары – это еще большее вранье, чем роман. В романе автор хотя бы приглашает читателя врать вместе, в мемуаре под видом правды происходит насилие. Не врет, пожалуй, только фотография…». Добавлю от себя: фотография, не подвергнутая фотошопу. Конечно, мемуарист редко врет намеренно, чаще он подсознательно что-то обходит, что-то сглаживает, а нередко редактирует прошлое в более приемлемом для него варианте.
В своих воспоминаниях я не собираюсь врать намеренно, но если память подведет меня и придется что-то домысливать и реконструировать, - не обессудьте. Больше всего я уповаю на то, что мое путешествие в прошлое может оказаться просто интересным как мне, так и моим детям, внукам и правнукам, а вместе с ними – и читателю.
Учитывая фрагментарность и хаотичность человеческой памяти, я сразу говорю, что не собираюсь писать протокол с четкой последовательностью событий – это скучно, и правдоподобие совсем загубит мой первоначальный замысел, к которому меня привело естественное желание обозреть свою жизнь, насколько это возможно, и разобраться в этой сложной картине.
Об эпиграфе. Я всегда была стихийной теисткой, верила в существование какого-то высшего начала, которое лежит в основе жизни вселенной. Религиозный опыт в лоне социально признанных конфессий, а было две попытки, мне не удался.
Искать духовности среди новых религиозных направлений мне представлялось бессмысленным, потому что ими предлагается просто новый духовный продукт – без всякой попытки заглянуть в себя и разобраться в своей собственной жизни. От неофита требуется безоговорочно принимать якобы новые религиозные концепции, которые на поверку оказываются перелицованным плагиатом из христианского и восточных учений. Да еще при ярко выраженном культе личности новых пророков.
Однако кое-что в этом необозримом поле верований меня интересовало. Так мне попалась книга Дугласа Монро «Тайные учения друидов». Конечно, я вовсе не собиралась искать друидскую секту, но меня поразила их молитва, вынесенная мной в эпиграф этих мемуаров: «Я буду, как голубой вьюн на зеленом поле, виться вверх к золотому солнцу!».
Эта молитва покорила меня своей безыскусной искренностью, мыслью о том, что всякая жизнь – человека, животного, растения - полна стремления подниматься ввысь, не отрываясь от своего зеленого поля - от земли, несмотря ни на какие… Нет, не испытания, в концепции испытаний тоже есть какая-то фальшь, требовательная искусственность и дидактика, а - несмотря ни на какие превратности судьбы. Так будет точнее.
Вот так и я старалась жить всегда – помня о высоком и не теряя связи с земным - и неосознанно, и осознанно – в меру своих человеческих сил.



…Я родилась в поселке Экимчан Селемджинского района Амурской области в день, когда над японским городом Нагасаки взорвалась вторая американская атомная бомба. Еще не остыло пепелище от первой. Эти акции многие люди в мире считают, и справедливо, самым большим из американских грехов – хуже работорговли и линчевания негров. С этим трудно спорить. Да. Две атомные бомбы на этот компактный конгломерат островов. Тем более, в Хиросиме и Нагасаки не было никакой военной промышленности или военных объектов.
Известный писатель Кэндзабуро Оэ, хотя и пламенно боролся против американских военных баз в Японии, где-то в своей публицистике обронил: если бы у японцев не было этого неудержимого милитаристского самурайского духа, нечеловеческого фанатизма, который воплотился в камикадзе, летчиках-самоубийцах, то, может быть, не было бы этих двух атомных бомб.
Вы скажете: какое отношение лично ко мне имели эти две атомные бомбы? Имели. Когда я узнала, лет в одиннадцать, что мой день рождения совпадает с ядерной бомбардировкой Нагасаки, я еще не осознавала этого совпадения со всей ясностью, но чувства мои сохранили пугающее открытие на всю жизнь. Это и сейчас остается черной меткой на моей биографии.
…Конечно, я не помню поселка Экимчан. Хотя есть одно неясное воспоминание: я очень и очень маленькая, делаю первые шаги только потому, что мать держит меня за руки. Я вижу перед собой в дверном проеме из комнаты в кухню: слева стоит мой отец, а справа – какой-то мужчина, как потом оказалось, друг отца Воробьев, который присел на корточки и, улыбаясь, протянул ко мне руки. Слышу его неясный зовущий голос. Я отпустила мамины и руки и впервые пошла к нему сама, без поддержки.
Можно сказать, это тот самый случай, когда возникает вопрос: действительно ли я сама помню это или постепенно сложилось «ложное воспоминание» из многократных рассказов матери? Скорее второе. Но, тем не менее, я многое помню о квартире в Экимчане, могу даже нарисовать план, где что стояло: моя кроватка, печь в кухне, а справа от нее, около окна, над моей кроватью, висела авоська с огурцами. Будто бы я дотянулась как-то до этой авоськи, в прорванную почему-то дырку я доставала огурчики, надкусывала каждый из них и бросала в свою кровать. Было мне тогда месяцев десять – одиннадцать.
Еще одно неясное воспоминание того же времени, смешанное с рассказами матери. Сенька-якут. Был какой-то друг отца, который пришел к нам и принес мне подарок – это еще месяца за два до того, как я стала ходить. Я вижу себя в маленькой деревянной кроватке, стою на подушке, вцепившись в верхнюю планку, смотрю вниз, на свои ноги и вижу, что они обуты в какие-то красиво расшитые крошечные унты – это Сенька-якут мне их сшил своими руками, украсил яркими узорами. Я еще ничего не понимаю и не знаю, но вижу – красиво.

…И сейчас на карте есть, на северо-востоке Амурской области, поселок Стойба, в котором моя мать жила в семье спецпереселенца. Это моя вторая черная метка – почему я родилась в Экимчане. Вообще, моя бабка по матери Клавдия Алексеевна Панина происходила из бывшей Тамбовской губернии, год ее рождения – 1901. Самые-самые истоки я не знаю, однако кое-что осталось в памяти – из рассказов моей матери, когда она была уже в зрелом возрасте. Сейчас думаю: вот бы теперь я ее расспросила обо всем, да невозможно это.
Моя прабабка Дуня, Авдотья Михайловна Ильина, сама была из оскудевшего дворянства, хорошо описанного в свое время И.А.Буниным. Никакого богатства, великолепия. Один только огромный яблоневый сад да старый скромный дом где-то десять на пятнадцать метров. Для нынешних времен - и это сильно впечатляет. Бабка Дуня, как ее звали уже при мне, выходила замуж три раза. Последний муж, купец Ломакин, оставил ей сына Мишку, а самого его как-то, сгоревшего от водки и замерзшего, лошадь сама привезла в санях в буранный зимний день.
Ильина – это была девичья фамилия моей прабабки. В этом я полностью уверена, потому что в памяти сохранилось туманное воспоминание о походе в гости с матерью к моему двоюродному прадеду капитану Новосибирского речного пароходства Ивану Михайловичу Ильину, родному брату бабки Дуни. Жил тогда капитан в финском домике прямо на берегу Оби, напротив так называемой Перевалки – поселка лесоперевалочного комбината. Иван Михайлович был большим человеком в своем маленьком рабочем поселке, который назывался Затоном и относился тогда к Кировскому району Новосибирска. Он и сейчас цел, населен, конечно, уже не только рабочими и служащими Новосибирского судоремонтного завода. Сейчас левобережье Оби относится к Ленинскому району Новосибирска.
Мне хочется немного сказать о финском домике капитана Ивана Михайловича. Потому что он нисколько не был похож на финские домики трущобного типа в городе Бердске, где я живу до сего времени. Домики эти уже давно снесены и на их месте построены современные многоквартирные дома. Так вот, «финские домики» Бердска, которые стояли здесь на улицах Павлова и Панфилова, были страшненькими строениями, собранными из каких-то непонятных древесных материалов. Они выглядели сиротскими и жалкими с их не менее жалкими крошечными огородиками, защищенными от улицы хлипким штакетником, сквозь который легко просматривался скудный быт их хозяев.
Совсем не таким был финский домик капитана. Это было строение такого же размера, но аккуратное и красивое, с хорошей внешней и внутренней отделкой, которая подчеркивала его добротность и надежность. Там были комнатки четыре, каждая из которых имела не одну, а как минимум две двери в соседние помещения. Мне запомнилось, что стены были не беленые, к которым я привыкла у себя дома и в домах своих подружек, а, покрытые не то светло-бежевой краской, не то даже лаком, что создавало небывалый для послевоенных советских жилищ интерьер. Это было нечто фантастическое, как бы маленький дворец, в который я попала случайно, как Золушка…

Отцом моей бабки Клавдии Алексеевны был Котов, вроде бы, купеческого звания. От него у моей прабабки осталось трое детей – у Клавдии Алексеевны было два брата, которых она, потом уже, рассказывая о них мне и моей матери, называла «дядя Федька» и «дядя Янька», то есть Федор Алексеевич и Яков Алексеевич Котовы. Я помню их с того времени, как приходилось с ними общаться – в самом начале 50-х годов прошлого века. Мне тогда было пять лет. А потом, после Татарска, мы снова ненадолго приехали в Затон, это была зима 1953/1954 годов, училась я уже во втором классе. Тогда мы несколько месяцев жили у бабки Клавдии – перед тем как отца назначили на работу в спецсвязь города Бердска. Но об этом – потом.
Как мои дед и бабка оказались в Новосибирске, если молодость они провели и поженились в деревне Алексеевке ныне Воронежской области, куда эту деревню потом перевели из Тамбовской? А я родилась в Амурской области? В сорок пятом году там же жили и мои бабка с дедом и бабкины братья Федор и Яков с семьями. Все очень просто. В 1929 году, когда Клавдии Алексеевне было как раз 29 лет, у Сталина в голове родился план «великого перелома», и пошел этом перелом ломать человеческие жизни миллионам людей.
Единственно, в чем Ленин был неоспоримо прав, так это в том, как он выразился в одной из своих работ, что Россия больше страдала не из-за капитализма, а из-за недостатка его развития. Как, впрочем, и сейчас. Что не помешало вождю мирового пролетариата с ожесточением истреблять эту недоразвитую буржуазию, а с ней - и «жертв капитализма», расстреливая всех налево и направо. А Сталина главная работа была в том, что он материализовал и развил ленинские идеи о перековке вражеских элементов, создав империю Гулага, которая всплошную покрыла одну шестую часть суши и которая сгноила десятки миллионов человек.
Мои предки еще отделались легким испугом. «Великий перелом» достиг деревни Алексеевки где-то году в 1930-м - 1931-м, когда моей матери было около семи лет. В деревню приехали из городов лихие двадцатипятитысячники, вроде Макара НагульнОва, и начались постоянные сельские сходы на предмет создания колхоза. Хотя и темные были русские крестьяне, но, не имея никакого образования, они сразу правильно разглядели душегубскую сущность коллективизации и стали сопротивляться. Это мы все хорошо знаем из литературы.
Так вот, не дед, а именно бабка Клавдия, раскричалась на собрании, что колхоз им ни к черту не нужен, при том, что скотины у них был минимум, и собственно, никакого хозяйства. Не хотела просто в этот общий скотный двор. Кто у них в семье представлял буржуазию – так это мой прадед не по бабке Клавдии, а по ее мужу Василию Алексеевичу. Это был Алексей Панин. Зажиточный крестьянин, которого НЭП поманил сказочными возможностями, он в эти сказки поверил и с раннего утра до ночи работал в своем хозяйстве, чтобы подкопить денег и купить мельницу.
Ничего больше не знаю определенно, кроме того, что он, уходя на работу, насыпал себе в карманы мелкую печеную картошку и таскал ее из кармана весь день, между делом, запивая квасом. Так вот, еще не зная о грядущем «великом переломе», он ежедневным терпением и трудом скопил достаточную сумму, купил мельницу году в тридцатом – а тут и саранча пролетарская налетела с раскулачиванием. И пополнила семья Котовых – Паниных многочисленные ряды спецпереселенцев, поехала в полном составе на самый Дальний Восток.
Но сначала, незадолго до отбытия, с моей матерью случилось такое событие. Я не могу найти нужного слова, так как «событие» явно тут не подходит. Этот кошмар всегда стоял перед глазами моей матери. По-моему, такое если и забывается обыденной памятью, но до конца жизни сидит в подсознании комком боли и страха.
Матери тогда было лет семь. Вот приехали в деревню эти самые двадцатипятитысячники с мандатами красного правительства, позволяющие им творить полное самоуправство и строить колхозы. Им надо было где-то жить. Они и не думали снимать квартиры, как это делается во всем цивилизованном мире людьми, не имеющими своего жилья. Дом моей семьи, хоть он был уже далеко не новый и содержался бог знает как, все же почему-то понравился новым властям, и они, не задумываясь долго, выгнали из него всю большую, многоэтажную уже, семью (бабки – дети – внуки).
Изгнанники вынуждены были идти в тесный домик прабабки моей матери - бабушки Василисы, которую моя мать вспоминала с благоговением – какая она была добрая и ласковая, не в пример скупым на доброе слово Котовым. Избушка стояла на окраине деревни, где отныне бездомная немалая семья могла поместиться только стоя. Но это ненадолго – предстоял долгий путь в ссылку на самый край земли. Я не представляю, какое это было время года, снег ли бушевал бураном, лил ли дождь или стояло издевательски равнодушное солнце, но для будущих спецпереселенцев это были последние дни, проведенные на своей родной земле, в своей родной деревне. Сослали их не только из-за бурных протестов бабки Клавдии против колхоза, но и как семью раскулаченного мельника. Вот тебе и НЭП: подвела долгожданная мельница.

Опыт насилия уже складывался у этих деятелей с мандатами – он был приобретен в ходе продразверстки, и этот опыт подсказывал им, что крестьяне как мелкобуржуазные элементы – это враги советской власти, и они ненавидят эту власть лютой утробной ненавистью. Сильнейший тамбовский бунт теперь уже известен – власть залила эту землю кровью не хуже, чем при Иване Грозном, который залил кровью мятежные города первой русской демократии, Новгород и Псков - так, что реки были красные от крови. Героем подавления тамбовщины был знаменитый маршал Тухачевский, которого скоро тоже пустили в расход.
Вот фрагмент приказа Тухачевского № 0116 от 12 июня 1921 года – это было ровно за два года до рождения моей матери:
«1. Леса, где прячутся бандиты, очистить ядовитыми газами, точно рассчитать, чтобы облако удушливых газов распространилось по всему лесу, уничтожая все, что в нем пряталось.
2. Инспектору артиллерии немедленно подать на места потребное количество баллонов с ядовитыми газами и нужных специалистов».
Характерен людоедский стиль приказа: Тухачевский называл бандитами простых крестьян и говорил об уничтожении «всего, что там пряталось» - как будто это не о людях шла речь, а о чем-то обезличенном; «подать…потребное количество баллонов…и нужных специалистов» - то есть, специалистов он ставит в один ряд с баллонами газа, как неодушевленные предметы.
У меня нет никаких данных о том, что эти репрессии коснулись лично моих родственников, но я никогда не поверю, что если из них никого и не расстреляли и не вытравили газом, что они не знали об этом геноциде, творившемся в их губернии. Скорее всего, у всех их земляков, и у них тоже, кровь стыла в жилах от вестей из этого очага смерти.
…Итак, опыт насилия. Конечно, «двадцатипятитысячники» - эти завоеватели собственного народа сильно побаивались, как бы не потерять голову в этой войне, хотя официально гражданская война уже давно окончилась. Так вот, опасаясь поджога, новоявленные хозяева легли спать в свою первую ночь на новом месте с заложницей. Ею была моя семилетняя мать.
Я хочу обратить внимание на то, что дети российских деревень 20-х и 30-х годов колоссально отличались от нынешних детей, которые в 7-летнем возрасте ложатся спать и встают со смартфоном, в нем они уже чего только не видели по интернету. У них другие эмоции или их нет вообще, у них широкие познания в любой области жизни, отсюда способность к рациональному мышлению. У тех же деревенских детей начала тридцатых годов прошлого века было почти туземное сознание, деревня была всей их вселенной, а мать и отец – почти богами.
Вот такого семилетнего ребенка отрывают от матери и отца и забирают к себе чужие люди, которые выгнали всех родных из этого дома и расположились там, как хозяева. Это была катастрофа, которая была ниже сознания – был только животный страх вынутого из норы детеныша. Мать моя рассказывала об этом с полным равнодушием: «Она (жена нового наместника власти) положила меня в свою постель, видимо, от доброты, могла бы и на ящике каком постелить, но она взяла меня к себе. Я не спала от страха всю ночь, а под утро забылась и описалась. Я совершенно не помню, ругалась она на меня или нет, как я потом оказалась в доме своей прабабки, вместе со всеми выселенными из нашего дома. Я ничего не помню, я была в беспамятстве».

… И поехала моя семейка на Дальний Восток в страшном поезде из вагонов для перевозки скота, в гуще таких же, как они, спецпереселенцев. Слава Богу, никто из моих родных не был расстрелян, не умер от тифа или от голода, доехали до Амурской области - измученные, но живые. Поселили их на так называемом «пятом километре» на востоке Амурской области, далековато от поселков, и вменили в обязанность постоянное поддержание в порядке проходящей по тайге дороги. Не могу точно сказать, сколько они там прожили. Надо было дорогу ровнять, засыпать колдобины. Какие-то начальники приезжали с проверками работы.
Мать помнила, как ее отец сделал ловушку на воробьев, которую маленькая «Люськя» (тамбовский выговор) ежедневно опустошала. Уж, не знаю, как она к этому делу приспособилась, но каждый день к приходу работников она готовила суп из воробьев. Для этого надо было как-то извлечь воробьев из ловушки, скрутить им головы, вычистить от внутренностей, ощипать, вымыть. Да еще растопить печку. Это делал ребенок семи-восьми лет.
Через некоторое время, может, года через два, семье разрешили поселиться в поселке Стойба – на самом северо-востоке Амурской области, он и сейчас есть на карте. Мою мать определили в школу, где над ней дети откровенно смеялись, потому что она была переростком, заметно старше своих одноклассников. Взрослым было велено устроиться на работу, которая, слава богу, нашлась. Клавдия Алексеевна стала санитаркой в больнице. Про деда ничего не знаю.
Вот примерно тогда произошла тяжелая сцена – бабка моя, видимо, из-за всех этих несчастий, потеряла контроль над собой и зверски избила сына Кольку, брата моей матери, он был на два года младше. Преступление его состояло в том, что он стащил как-то кусочка два сахара-рафинада и спрятал у себя в кармане штанов. Бабка моя стала штаны стирать и обнаружила эти уже сероватые кусочки, покрытые пылью. Не помня себя, она схватила лежавшее у печки дровяное полено и начала мальчишку лет восьми охаживать.
Полено было занозистое, запашистое от свежей смолы. Когда бабка моя пришла в себя, сняла с Кольки рубашку, вся спина его оказалась в крупных смолистых занозах. Тут она завыла, схватилась за голову, запричитала и побежала к своему непосредственному начальнику, тоже ссыльному хирургу, и тот долго вытаскивал занозы из Колькиной спины и мазал ранки йодом. Бабка моя в ногах валялась у врача, вымаливая, чтобы он никому об этом не рассказывал. Да он и так бы никому не рассказал, потому что за годы ссылки уже знал многое покрепче этого.

…Как-то моя мать там, в Стойбе, училась. У нее от того времени осталось свидетельство об окончании семи классов, большинство оценок были «пос.», что значит «посредственно» - нынешняя тройка. Уже в пятидесятые годы, когда я готовилась в школу в районном центре Татарске Новосибирской области, мать мне рассказывала стихотворение на английском языке, оставшееся в памяти после школы:
Винтер дэй ар фар эвэй,
Велкам, велкам мери мэй».
Это было здорово.
После окончания семилетки мать моя работала даже, с таким хорошим на то время образованием, совсем еще девчонкой, даже сборщиком налогов в горфо (и кто ее только на работу взял!), какое-то время была печатницей в типографии. Уж какие там были райфо и типография - в райцентре Селемджинске, где она стала жить, сбежав от матери с тяжелым характером. Не знаю, но, значит, были.

Я немного еще вернусь к своему раннему детству. Как научилась ходить, я рассказала. И еще сохранились некоторые воспоминания, очень ясные. Мой отец, двадцать пять, что ли, лет, работал фельдъегерем спецсвязи. Не пугайтесь, но это было подразделением, естественно, НКВД, а потом – МГБ. Мой отец ходил с наганом на боку, сопровождал и доставлял секретную информацию, конечно, ясно какую. К лагерям и расстрелам не имел никакого отношения, иначе я не знаю, как бы я с этим жила и как бы об этом писала. В рассказах моих родителей часто мелькали географические названия: Сокур, Райчихинск, реки Амур, Зея, Селемджа. Упоминались часто и города Свободный, Благовещенск. Вот ирония судьбы – города с такими названиями располагались в самой гуще ГУЛАГА.
Мать рассказывала, что отца односельчане побаивались: шутка ли –форма с петлицами и при нагане. Основной его работой были поездки с группой сослуживцев по таежным золотым приискам – собирать золото для родного государства. Отец немало рассказывал о своих путешествиях по тайге, и его рассказы точь-в-точь совпадали с тем, что было показано намного позже в фильме Самвела Гаспарова «Хлеб, золото, наган».
После Экимчана мы стали жить в поселке Ивановском, на карте он немного юго-западнее. На Ивановском я уже очень хорошо помню наш «особняк», примерно из трех комнат. Мне было тогда, может, года три, когда я зашла в проходную комнату, приблизилась к круглому столу. Где-то там, выше моей головы, на столе стоял графин с водой, а рядом – маленький граненый стаканчик. Он мне очень понравился, я с усилием потянула на себя скатерть, и стаканчик оказался на самом краю. Поднявшись на цыпочки, я протянула руки, обеими руками взяла эту драгоценную посудинку, но слабо, он выскользнул их маленьких ладошек, дзынь – и разбился. Ковров, значит, не было. Я громко заплакала, мать прибежала и стала меня успокаивать и радоваться, что я весь полный графин на себя со скатертью не стянула. Она и не думала меня ругать или наказывать.
Еще несколько интересных воспоминаний. Первое. Огромный страшный бык. Я видела его через окно. Сначала он щипал какую-то там траву, а потом подошел к тому месту, где к углу нашего деревянного дома примыкал забор, и стал «чесать рога» о срез бревен. Он не смотрел на меня через окно, но мне было страшно: а вдруг посмотрит, а вдруг он сломает дом? Но он почесал рога и ушел. Видимо, палисадник какой - то был, но угол дома был доступен быку.
Почему про палисадник – потому что другое воспоминание связано тоже с ним. Было лето, я и сейчас ничего не понимаю в вегетации табака, а тогда я зашла в палисадник и увидела растения с крупными листьями, а над ними на стрелке возвышались зеленые коробочки. Я дотянулась до стеблей, сорвала штуки две таких головки, поместила их в рот, стала жевать и бросилась к маме с радостными криками: «Мак! Мак!». Значит, я уже знала мак? Мать была в огороде, она подбежала ко мне и стала энергично выковыривать изо рта густую зелень. Она тут же побежала к соседке-фельдшерице, та стала отпаивать меня молоком – от табачного отравления. Это и по рассказам, и по моей собственной памяти.
Однажды, уже в огороде, было интересное приключение. Видимо, в середине того же лета я подошла к деляне хорошо окученной картошки. Под ее листвой не было ни травинки. Но что это там, в картофельных кустах? Какие-то желтые пушистые комочки, которые резво бегали на тоненьких ножках и неистово пищали. Конечно, я пошла к ним туда, в темноту под кустами, которые были выше меня ростом и смыкались над моей головой. Мне стало страшно, и я заревела. Опять прибежала мать, хлопотавшая по хозяйству где-то поблизости, и вытащила меня оттуда. Так я познакомилась с цыплятами.
А еще я помню, тоже про Ивановское: летний день, вместе с матерью я стою на травке за воротами «особняка» и смотрю, как по дороге приближается всадник на коне – это мой папка. Он подъехал к нам с матерью, она подсадила меня немного, отец бережно взял меня в руки и пристроил на коня верхом, прямо перед собой. Конь медленно пошагал, и я с восторгом, мне года четыре, восседаю на коне и обозреваю окрестности с чувством принцессы. Мне кажется, именно тогда я оказалась в папином отделении спецсвязи и впервые увидела решетки на окнах служебного помещения. Наверное, тогда отец возвращался из командировки по тайге и взял меня с собой, чтобы сдать документы и потом идти домой на выходные.
Помню и странный случай моего первого разочарования в своей наблюдательности. В тот же «особняк» вдруг прибежала женщина, видимо соседка, и они с матерью кинулись через огород к калитке в переулок. Я – за ними. Там уже стояли несколько женщин и все говорили: «Змея, змея!». Я внимательно смотрела на дорожную пыль, по которой женщины колотили палками, добивая змею, но я не видела, никак не могла разглядеть ее и от этого чувствовала сильный дискомфорт, мне было стыдно, что я такая бестолковая: все видят змею, а я – нет.

Когда я стала чуть постарше, мне было уже года четыре – пятый, мы переехали на прииск Майский. Его я помню гораздо лучше Ивановского. На Майском мы жили в бараке - по-моему, не насыпном, а деревянном. Там жили около десятка семей, а справа и слева дома были такие веранды со скамейками. На этой самой веранде мы и сидели с подружкой-ровесницей.
Между нами на скамейке стояла открытая расписная жестяная баночка с драже, а моя подружка раскладывала сладкие шарики на две кучки, приговаривая: «Тебе – мине, тебе – мине…». За этим занятием и застала нас моя строгая мать. Она была крайне возмущена дележкой, забрала у нас баночку, ссыпала в нее обе эти, уже почти готовые кучки, и заявила, что конфеты она покупала своему ребенку, а не всему дому. Не была сильно щедрой моя мать, но я не имею права осуждать ее, поскольку не могу забыть это ужасное избиение ее брата Кольки из-за двух кусочков рафинада.
Интересно, что на прииске Майском произошли со мной два вроде бы незаметных случая, которые явно имели продолжение в моей жизни. Первый – это нашлась на той же скамейке, где мы делили конфеты, приблудная книжка – сборник английской поэзии под названием «Вересковый мед» 1949 года издания, перевод С.Я.Маршака. Останки этой книжки и сейчас лежат в мультифоре на моем книжном стеллаже.
Там были Роберт Бернс, Альфред Теннисон, Уильям Блейк, сонеты Шекспира, Байрон, Роберт Стивенсон, Эдвард Лир, еще кто-то, а также народные баллады и народные детские песенки – «Полдюжины булавок я вам преподношу…», «Песенка о шести пенсах», «Весной поросята ходили гулять…», « Много-много птичек запекли в пирог» и другие. Соседи были опрошены, потому что у матери моей был также и принцип «чужого нам не надо», но никто не признал книжку своей. Так и стала книжка нашей. В результате я с раннего детства знала эти стихи, мать не была такой запойной читательницей, как я сейчас, но то, что попадет в руки, тем более, такое чудо, как эта книжка, читала с удовольствием. Скоро я знала многие стихи наизусть.
Однажды, проходя по длинному коридору к своей комнате, я услышала жизнерадостное дребезжание патефона. Песенка меня покорила, я не могла удержаться и зашла в комнату соседей, благо, дверь была распахнута настежь, хотя и знала, что мама меня за это не похвалит. Это была знаменитая песенка Утесова «Все хорошо, прекрасная маркиза» - фейерверк юмора, веселья и легкого отношения к беде. Молодые соседи были очень рады сыграть эту песню еще и еще раз, я наслушалась до отвала и потом, опомнившись, убежала, пока мама не застала меня в братании с соседями. С того дня я начала мечтать о патефоне, но мне так и не пришлось дождаться своего патефона – мать не была расположена к таким покупкам. Первую свою радиолу я купила, только вступив в брак, году в 1965-м. И первые дни после покупки я буквально заигрывала пластинки.
На Майском впервые я получила урок коварства и предательства. Мы шли по улице с девочкой – ровесницей. Я не помню точно ее имени, но проскакивает в памяти, что звали ее Милка. Шли-шли, разговаривали кто знает о чем, и вдруг Милка останавливается, и я, не понимая, что со мной происходит, ощущаю на своем лице ее руки. В общем, она засунула мне в нос подсолнечную семечку. Это даже не было больно. Просто нелепо и сильно мешало это инородное тело в носу. Опять же, совершенно не помню, кто и как у меня эту семечку извлекал из носа – все темно.
Но и урок дружественности между незнакомыми людьми я получила тоже на прииске Майском. Помню хорошо, что день был теплый и приветливый, но была уже ранняя осень или конец лета, потому что на обочине дороги стояла черемуха, вся осыпанная сочными черными ягодами. Мама как-то уловила, что уж сильно заворожено я на эти ягоды смотрела. Поблизости оказался мальчик лет восьми – девяти. Моя мать и спросила его:
- Мальчик, а не мог бы ты сорвать для девочки черемухи? Мне не достать, высоковато, а ствол наклонный – может, ты попробуешь залезть повыше?
Ни слова не говоря, мальчик взобрался на черемуху и нарвал мне ягод даже с избытком, моя мать держала на весу обеими руками свою косынку вместо корзины, а юный рыцарь сбрасывал в нее черемушные кисти. Ну как такое можно забыть?
Сохранилось в памяти и такое происшествие. Прекрасно помню нашу комнату – точно в том бараке, где мы делили на скамейке конфеты, где я слушала песню про прекрасную маркизу, нет никаких сомнений, что это был тот самый реальный барак.
И вот уже поздно, зимний вечер, почти ночь, я, как всегда, засыпала плохо, раздается громкий стук в дверь и - оживленные какие-то междометия. Это было не страшно, но необычно. Мать открыла дверь, и в комнату ввалилась пьяноватая компания соседей. Они хохотали, говорили какие-то прибаутки, шутя пугали меня, грозясь вынуть из кровати и утащить. Честно, я не испугалась, я смотрела на их пестрые одежды, на вывернутые мехом наружу тулупчики и недоумевала: чего тут занятного?
Это были ряженые на рождество или, скорее, на старый новый год. Я же их всех узнала. Просто в нашей семье таких развлечений никогда не было. Видимо, благодаря материнскому влиянию, я уже тогда чувствовала отъединенность от коллективного быта и коллективных праздников. Признаюсь, это чувство сопровождает меня до сего дня. Я всегда страдала от этого, но, наверное, это было в генах.

Особое место в моих воспоминаниях занимает наш отъезд с Востока, как говорила мать всегда, имея в виду Дальний Восток. Мы уезжали именно с прииска Майского. Тут я не могу избежать опять исторической справки. Поскольку моя мать была дочерью спецпереселенца, на нее полностью распространялся тот режим, соблюдать который должны были все ссыльные.
Мать рассказывала, что после войны пошли разные послабления режима, и еще при жизни Сталина началось массовое освобождение бывших кулаков и прочих спецпереселенцев из мест ссылки, но разрешалось сначала уезжать и селиться только до Урала – в Восточной и Западной Сибири. Наши родственники быстренько засобирались, оформили документы и году в 1948 1949-м отбыли в Новосибирск. Ближе к Уралу был только Омск. Но мои мать с отцом сразу с родней не поехали – сказалась природная осмотрительность отца. Вместе с моими бабкой Клавдией Алексеевной, дедом Василием Алексеевичем Паниными, с семьями бабкиных братьев Федора Алексеевича и Якова Алексеевича, уезжала из ссылки и моя прабабка Авдотья Михайловна.
Отец, наверное, думал так: пусть родня едет вперед, осваивается, а там посмотрим. С нашими родственниками ничего плохого не случилось – они, держась друг за друга, быстренько построили времянки и зажили на новом месте – в поселке Затон, на левобережье Оби, в Новосибирске. Дома рядом с времянками были построены уже потом – может, году в 1953-м или даже позже.
13 августа 1954 года, более чем через год после смерти тирана, вышло постановление Совета Министров СССР № 1738/789сс «О снятии ограничений по спецпереселению бывших кулаков и других лиц», которым были ликвидированы все режимные спецкомендатуры и начался уже массовый исход репрессированных с Колымы, из других мест Дальнего Востока.
В ссыльных местах оставались уже последние жертвы режима – об этом говорят данные из Интернета: в 1947 году на учете в спецкомендатурах состояли 481 тысяча человек, в 1948 – уже 210 тысяч, а в 1949 оставалось только 28 тысяч спецпереселенцев. Так что упомянутое выше постановление СМ СССР вышло практически тогда, когда оно уже было выполнено.Вот тут мой отец как коммунист мог действовать уже без опаски.
Осенью 1949 года у нас начались еще не совсем понятные мне, но явно заметные хлопоты. Например, отец мой сколотил из струганных досок большой ящик длиной с метр, шириной и высотой чуть поменьше и покрасил его в синий цвет. Туда мать сложила все наши скромные пожитки и весь бедный скарб, в комнатушке стало голо и неуютно. Тут я поняла, что надвигаются какие-то большие перемены. Помню, как я сбегала с веранды и смотрела на пахнущий масляной краской огромный, с моей точки зрения, ящик.
Настал день, когда к бараку подъехала машина, отец с водителем погрузили багаж, мы с матерью сели в кабину, отец прыгнул через борт в кузов, и мы поехали. Сейчас ни у кого не спросишь, не узнаешь точно, не проследишь по карте этот путь, но хорошо помню, как мы ехали по пустынной дороге – никто не встретился нам. Где-то остановились, скорее всего, по естественным надобностям, и я увидела незабываемую картину. Далеко, куда ни кинешь взгляд, была темная тайга, а прямо перед нами раскинулось огромное поле ярко-оранжевых саранок, которые вроде бы называются скучно тигровыми лилиями. Это оранжевое покрывало чуть-чуть колыхалось от ветра прямо на уровне моих глаз и навеки запечатлелось в моей памяти.
Была, наверное, еще ранняя осень. После этого мы были в дороге еще очень долго: сначала - на машине до Норска, потом на пароходе плыли по Селемдже до Свободного, а в Свободном сели на поезд до Новосибирска, куда прибыли почти впритык к Новому 1950 году. Посмотрела по карте и в Википедии, была ли судоходна Селемджа? Да, причем, именно от Норска до устья, где она впадает в Амур. Как Норск расположен по отношению к прийску Майскому? Да, очень близко, вполне можно было доехать на машине. Все мои воспоминания подтверждаются.
В Норске мы останавливались у знакомых отца – дожидались парохода. Помню берег с высоким скалистым обрывом, он был виден с веранды, где мы были с девочкой Идой, я помню, что она была постарше меня. На ней был красивый свитер, серый, но, хотя я тогда не знала этого слова, элегантный и с узором на груди.
Помню я и путешествие на пароходе. Не все, но только одно на всю жизнь запечатлелось в памяти: молодая женщина, настоящая красавица с пышными волосами. Уж очень я ей понравилась, и она не отставала от меня – тискала меня, целовала в щеки, перевязывала поясок мне на платье, чтобы было красивее, с двойным бантиком. Даже побежала в буфет и купила мне чудесных мягких помадок. Я была непривычна к таким «телячьим нежностям», дома у нас такое было не очень принято. Это мне нравилось, но сильно смущало.

Как мы выгружались в Свободном и садились в поезд – не осталось в памяти. Но вот, опять же, один попутчик навечно запомнился, имя его и сейчас точно не помню, но фамилия – сто процентов гарантии: Тетерюк, кажется, Валерий Иванович. Смутно помнится, как в купе зашел продавец открыток самодельного качества. Валерий Иванович купил такую открытку, всю в розовом цвете, и подарил нам с надписью на обороте, вроде того, что «На память о знакомстве в поезде. Тетерюк Валерий Иванович». Эта открытка потом долго хранилась у меня среди фотографий, сделанных моим любимым дядей Петром – младшим сыном бабки Клавдии. Он сильно увлекался фотографией и запечатлел немало моментов встреч наших с родственниками. Но открытки Тетерюка среди них я больше не нахожу – куда-то пропала.
Почему-то когда мы подъезжали к Новосибирску, мы увидели из окна вагона весьма буйный фейерверк. Может, даже, это была как раз новогодняя ночь. Уже тогда на меня произвело впечатление здание вокзала Новосибирск –Главный, но на этом – все. Как ехали на левый берег в Затон – не знаю. Но не исключено, что мы не ехали, а шли от вокзала пешком прямо через замерзшую Обь – другого случая для такого перехода не припоминаю. Во времянке, не более пятнадцати квадратных метров, собралась вся немалая семейка – в честь нашего приезда. Тут были и прабабка моя, и бабка с дедом Василием Алексеевичем (фамилия моей матери до брака – Панина, и, вступив в брак с отцом, она эту фамилию сохранила). Были тут и материны дядья Федор и Яков с женами.
Встреча была волнующей для всех. Хоть и не вернулись домой в Воронежскую область, но вырвались из спецпоселения, пережив все мытарства. Надо добавить, что дед мой, смирнейший, немногословный человек, успел посидеть немного и в лагере. Видимо, допустил какое-то неосторожное слово во время работы на пятом километре в разговоре с начальством. Сколько он там был – честно, не знаю, месяцы или год – два, теперь ни у кого не спросишь.
Освободила его по амнистии якобы добрая-добрая Надежда Крупская, посланная на Восток подчистить лагеря, чтобы можно было наполнить их новыми зэка. Я не нашла в Интернете ничего по этим фактам, может, ее поездка на Восток – миф. Ясно одно: Н.К.Крупская умерла в 1939 году, накануне смерти кто-то преподнес ей торт, возможно в нем была смертельная начинка – как в конфетках для Максима Горького. Значит, если и был у деда Василия лагерь в биографии и последующее освобождение, то до 1939 года.
…Помню это застолье. Хотя и небогатый, стол ломился от немудрящих закусок, и в выпивке недостатка не было. Пережила я и дискомфорт от громкого хорового пения, без которого, по русской традиции тех лет, встречи родственников не обходились.
Собственно, у меня было два коротких периода жизни в Затоне: сначала недолгое гостевание в 50-м году – до того, как отец перевелся на работу в спецсвязь города Татарска – райцентра в Новосибирской области. А потом уже в 1953 году – тоже недолго, перед последним путешествием в город Бердск, в сорока километрах на юг от Новосибирска, где мы, наконец, осели на всю оставшуюся жизнь. Надо признать, что моих бабку и мать мир не брал, «Люськя» сразу после школы в Стойбе ушла из семьи и стала жить в общежитии и кормиться трудами праведными, скоро вышла замуж за молодого коммуниста Семена Макаровича Захарова – моего отца.
Всю жизнь мать язвительно напоминала отцу, что перед женитьбой он спрашивал у своего парторга, может ли он жениться на дочери спецпереселенца. Значит, ему разрешили. Говорить об этом Людмила Васильевна принималась частенько, по любому поводу. Она была сдержанная, не болтливая, но если уж что скажет – так и припечатает. Когда хотела досадить отцу, уже в зрелые годы, она обращалась ко мне в его присутствии со словами: «А твой отец – коммунист и пьянчужка…».
Кому, как не мне, было знать, что отец мой не был пьянчужкой, он напивался только в дни районных или городских партконференций – это было свято. Он приходил домой, нетвердо стоя на ногах, протягивал матери авоську с дефицитными продуктами: колбаса, балык из красной рыбы, какие-то консервы, немного красной икры, шоколад, еще что-то там - награда за верность партии, и с дурацкой улыбочкой говорил: «Люся, я пьяный».

Моя мать не собиралась ни с кем делить власть в своей семье, особенно, со своей матерью, поэтому мой отец благоразумно взял перевод в город Татарск. Это был небольшой райцентр в Новосибирской области – тогда часах в десяти от областного центра на поезде. В просторечьи, в разговорах местных жителей, городок назывался проще и ближе к сердцу – Татарка. Там мы жили года четыре.
Эта самая Татарка и сегодня не дает мне покоя. Иногда, как приснится в очередной раз, так и хочется поехать и посмотреть своими глазами – что там есть сегодня, сравнить с воспоминаниями. Сейчас, наверное, поезд идет туда от Новосибирска уже не 10 часов, а гораздо меньше. У меня есть две знакомые женщины, одна даже старше меня, другая чуть моложе - они постоянно ездят то в Тайланд, то в Китай, то в Хорватию, то на Кубу – и ничего им не делается. Я же – домашний человек, путешествия меня пугают. Поэтому я обошлась Интернетом.
Вот что я нашла об этом городке. Основан он был в 1911 году объединением двух поселков: Старая Татарка и Станционный. На сегодня там населения, по разным данным, от 23 до 26 тысяч человек. Точно про 1955 годя информации не нашла, но в 1939 году там было 21.4 тысяч человек населения, а в 1959 году – 30.8 тысяч, то есть, после 1959 года население заметно убыло. Сейчас в городе 42 организации. Есть старый заводик «Агропроммаш», который ремонтирует автомобили, тракторы и комбайны, а вот «Татарсктехмаш», который работал с металлоломом, обанкротился. «Агропроммаш» же пережил тяжелые испытания, но выжил. В 2002 году он был на грани разорения, но нашлись смельчаки, выкупили и реорганизовали его. Все-таки без него в Татарске невозможно обойтись, ведь на полях района выращивается рожь, овес, ячмень, гречиха, подсолнечник, кукуруза даже, рыжик на масло, кормовые травы для скота – постоянно нужна исправная сельхозтехника.
В Татарском районе есть и животноводство: свиньи, овцы, птица. Есть племзавод, птицеферма «Гусевод». Не так давно появились в Татарске фирма «Новое окно», столярный цех «Кедр», есть даже ремонтный завод вычислительной и прочей цифровой техники. Медленно, кустарно идет развитие местной экономики, но помаленьку время подгоняет. Конечно, и за Интернет полностью ручаться нельзя, может, сведения уже устарели и не обновляются. Но об общем положении дел он дает какое-то представление.

Сначала нас поселили в небольшом деревянном доме на две квартиры с отдельными входами на улице Старотатарской. Кроме нас там уже жила семья Коношенко – фамилию помню отлично. У них, кажется, были какие-то дети, но их, как и жену соседа я совершенно не запомнила.
Квартирка наша состояла из одной комнаты площадью около шестнадцати квадратных метров. Кровать, стол, печка с плитой, которая очень хорошо топилась. Углем мы были обеспечены, экономить его не было необходимости, мать прогревала комнату до полной жары, несмотря на суровую зиму. Помню, что когда мы впервые туда зашли, окна были покрыты толстым слоем намерзшего льда и углы крепко промерзли, они голубели от инея, но скоро это все растаяло и просохло, и мы не знали там, что такое холод. Спала я на весьма оригинальной кровати: это были обыкновенные козлы для пилки дров, и на них была натянута какая-то парусина, что ли. Получилась очень уютная такая люлька.
Мне было уже около пяти с половиной лет, и я хорошо запомнила, как мама моя пекла в духовке свой замечательный круглый хлеб. Когда он был уже готов, она торжественно извлекала его, помещала на стол, отрезала мне сбоку небольшую горбушечку, сверху клала кусочек сливочного масла – такого, с волшебным вкусом, сейчас не бывает, масло сразу таяло на горячем – аромат был божественный. Когда плита остывала, но хранила еще много тепла, мать стелила на нее свернутое старое одеяло, и мы с ней бок о бок садились на этот тепленький импровизированный диванчик. Обычно мама читала мне все тот же «Вересковый мед», который я могла слушать часами – никогда не надоедало.
Но занимались мы и весьма серьезным делом: под маминым руководством задолго до школы я научилась читать и писать. Никогда не забуду, как я раза три выводила печатными буквами в тетрадке – сначала «Коша пьет молоко», была устыжена пропуском нужной буквы, затем писала с излишним старанием: «Кошака пьет молоко» - вот досада, опять не так! И, наконец, с третьего раза правильно: «Кошка пьет молоко». Так что года через полтора, когда я поступила в первый класс, я читала и считала неплохо. За что и получила первую в жизни оценку по чтению – тройку, потому что читать надо было по слогам, а не бегло.
На Старотатарской мы прожили не более года. Затем переехали на улицу Краснофлотскую. Там квартирка тоже была с соседями, их дверь – в общих с нами сенцах. Тоже деревянный домик, но наша комната была уже несколько побольше, чем на Старотатарской. Знаю, что этот домик принадлежал ЛТУ – линейно-техническому отделу местной почты, при которой существовала и папкина спецсвязь. С этим домом у меня связано много воспоминаний, мало того, всю жизнь мне снятся время от времени сны, связанные с Татаркой и с этой квартирой.
Вот там мне было уже совсем интересно. На просторной территории ЛТУ были конюшни. Лошадей в них почему-то не было, но оставались «ясли», полные сена. Кроме того, в большом «производственном» дворе торчала прицепная сенокосилка с высоким металлическим сиденьем, которое так и манило к себе: «Посиди тут и поболтай ногами!». Я так и делала. Там у меня появилось много друзей: Вовка-калмык и его брат Толька-калмык, который матюгался по-взрослому и считал это да доблесть. Надо сказать, в нашей семье матов не было, как и разной жеребятины. Мать иногда позволяла себе сомнительные шуточки, а отец мог выпалить довольно безобидную фразу, если попадал молотком по пальцу вместо гвоздя. Жили калмыки в одном из каких-то приконюшенных помещений. Когда я заходила к ним, видела страшно тесный их закуток, посреди которого висела люлька с младенцем, укрытым лоскутным одеяльцем.

Там впервые у меня возникла мечта. Я представляла себе, что здесь, во дворе, совсем рядом с домом, у меня появился совсем маленький домишко, на мой рост, то есть, метра два с крышей. Там стояли бы мои кровать и стол, пара стульев, что еще нужно для жизни, я тогда не задумывалась. Я так и видела занавески на единственном окне – из белого ситца в мелкий красный цветочек с зеленым листиком. Кстати, похожие на этот воображаемый домик теремочки стоят сейчас на площадках чуть ли не каждого детского сада. Не знаю, зачем мне был этот домик нужен? Ведь и в реальной маленькой квартирке мне жилось вполне неплохо. Но домик жил в моем воображении, и я в нем мысленно уединялась, просто уходя в другое измерение.
Тогда я подружилась с пацанами и играла с ними в нехорошие игры. В жаркий летний день мы брали какую-нибудь потрепанную книжку, как-то прикрепляли к ней толстую нитку и клали книжку на дорогу с толстым слоем пыли –так, чтобы нитка не была видна в пыли. Залегали в кустах палисадника соседки тети Шуры, хозяйки коровы, от которой все соседи брали молоко, и ждали прохожего. Прохожие тогда были наивные, какая-нибудь женщина наклонялась, чтобы подобрать книжку, тут кто-то из нас дергал за нитку и поднимался огромный столб пыли, тетка с ругательствами удалялась. Однажды мы такое проделали с дядькой, он был поумнее, бросился к палисаднику, а нас - и след простыл, попрятались в конюшне.
Была у меня и подружка - Нинка Канунникова. Ее семья жила через несколько домов от нас. У них был выгороженный из остального огорода огуречник, там вместе с огурцами росли и помидоры. Мы рвали, наверное, в середине июля, зеленые помидоры, тащили их в рот и морщились от их травяного вкуса.
Самой близкой моей подругой была, пожалуй, Галька Глухая. Это была не фамилия, а прозвище, она оглохла года в три, когда уже неплохо разговаривала - осложнение от какой-то инфекции. После болезни прошло года три, Галька уже забыла, как что произносится, страшно коверкала речь, но все, кто близко знал ее, хорошо понимали, что она хочет сказать. Мы с ней ходили по окрестным улочкам и искали разноцветные осколки от битой посуды, это была наша драгоценная коллекция: на осколках попадались красивые фрагменты цветочков, орнаментов.
Когда я это вспоминаю, у меня сжимается сердце: в какой нищете мы жили! Дома какой-то примитивный стол, купленные на барахолке кровати, скромный старый кухонный столик. Печка сначала была русская, она занимала полкомнаты. Отец быстро разломал ее, сложил из кирпича печку с отличной, всегда теплой «групкой» (или «грубкой»?). К ней мы с матерью прислонялись спинами, сидя на нашем любимом ящике, в котором привезли багаж с Востока и который теперь был застелен старым байковым одеялом. Сидя на этом ящике и грея спины, мы читали про Робинзона Крузо, а также поэмы Некрасова «Мороз Красный нос» и «Русские женщины». Я по сей день благодарна матери, несмотря на ее тяжеловатый характер, за то, что, замученная необходимостью считать каждую копейку, она приохотила меня к чтению на всю жизнь.
В Татарске она пыталась устроиться на работу, но в типографии места не нашлось – все было занято, да и для другой работы у нее не было образования. Сидела дома. Была у нее кое-какая подработка: вышивка ришелье. Вот, теперь я вспомнила, что у нас была одна драгоценная вещь – швейная машина, причем, Подольского завода, с ножным приводом и кабинетная – после работы она пряталась в лакированный, из хорошей фанеры, футляр и превращалась в милейший столик. Эту машинку подарила матери баба Клава, когда «Люськя» вышла замуж. Эту машинку я помню еще с поселка Ивановского – это была самая большая наша ценность.
На этой машинке мать вышивала, как тогда говорили о ришелье – «выбивала» - всем знакомым и незнакомым, за плату, всякие салфетки, подшторники, наволочки. В вышивке ришелье мать достигла большого искусства. Потом, когда мне приходилось у кого-то видеть детские простынки или «накидушки», «подзоры» выполненные кем-то другим, я видела, что они гораздо хуже работ моей матери. У нее стежок ложился к стежку идеально, вырезала ткань для «брид» - плетеной художественной сеточки так, что комар носу не подточит. Безупречно и прочно. Умела она также виртуозно вязать крючком кружевные подзоры и салфетки из белых хлопчатобумажных ниток.
Всегда в народе жила нелюбовь к фининспекторам, и моя мать была грешна в этом. На случай нежданной проверки из райфо, что, вообще-то теоретически могло быть, она прятала неоконченную вышивку –куда бы вы думали? В гитару! Вот и вспомнилась гитара! На ней частенько играла мать и подпевала: «Степь да степь кругом», «На мурманской дорожке стояли три сосны»; и по-украински: «И шумить, и гуде, дрибный дождик идэ», и еще «Бежал бродяга с Сахалина». Невозможно забыть, как изредка мы с матерью довольно громко дуэтом пели «Ой, при лужку, при луне, при счастливой доле, при знакомом табуне конь гулял по воле». И у нас довольно-таки неплохо получалось. Если отец был дома, то, слушая нас, он посмеивался, мол, пусть порезвятся.

Очень много воспоминаний о Татарке. Помню, пронеслись слухи о новом фильме «Тарзан», почему-то меня это не впечатлило. Я имела тогда самое туманное представление о кино, и никаких мечтаний оно у меня не вызывало. Не знаю, где и когда, может, и в Татарке, однажды мать все же повела меня в кино. Это был фильм «Паденье Берлина». Мне больше всего запомнились кадры, где Сталин с тяпочкой работал в саду – «великий и простой». Никаких чувств это у меня не вызвало, кроме неосознанного недоумения: как ходить по саду с тяпкой в такой одежде? На вожде был парадный китель, наверное, с орденами, хотя слов таких я, конечно, тогда не знала.
В Татарке же я впервые познакомилась с кукольным театром. Были, наверное, какие-то гастролеры из Новосибирска, они показывали спектакль «Чук и Гек». Как сейчас вижу эту кукольную квартиру, очень похожую на теремок моей мечты, в которой разговаривали два кукольных братца. Мне было все понятно и близко, как будто я была одновременно и в зале, и с ними, на сцене кукольного театра.
Вот это, собственно и все культурные события, доступные мне тогда. Тем сильнее я удивляюсь, что мы с подружками играли в заброшенной конюшне в театр. Мы приносили какие-то одежды, рядились в них и произносили какие-то искусственные фразы. Что мы могли знать о театре? Телевизоров, ясно, тогда не было и в помине, кроме как на страницах «Пионерской правды». Это что – архетипическая память?
У меня было свое кино. Вот сейчас у читателя возникнет сакраментальное сочувствие: слаще морковки ничего в детстве не пробовала. Пусть так. Но в моей жизни это незабываемо: мое кино в полусумраке раннего летнего утра. Это было звуковое кино. На рассвете мимо нашего дома пастух гнал на лужок стадо коров. Окна были закрыты на ставни, что мать всегда делала на ночь. Ставни были щелястые, и сквозь них, как в камере-обскуре, по стене двигались тени, одна за другой. Коровы мычали и довольно громко топали копытами. Пастух иногда покрикивал на них вальяжным звонким голосом. Я просыпалась рано и каждое утро ждала этого кино с замиранием сердца.
Наверное, главным источником культуры тогда было радио. В те времена было обычным присутствие в доме репродуктора - «тарелки», который (репродуктор) никогда не выключался. Да, сейчас уже другие «тарелки» расположились на улицах возле частных домов – антенны спутникового телевидения. А тогда - простая черная «тарелка» из толстой бумаги-резонатора, прикрепленная к деревянной планке в углу комнаты, была единственным доступным СМИ, не считая, конечно, газет. Я почему-то не помню, чтобы в Татарке у нас валялись газеты «Правда», но «Пионерскую правду» мне мать выписывала – это точно. И в этой газете, которую я просматривала и почитывала, была уже тогда такая интересная рубрика – «Наш телевизор», это было последнее слово технического прогресса. Там, на экране нарисованного телевизора, были разные картинки из жизни советских детей.
Уже тогда, в шесть – семь лет, я не отличалась любовью к крепкому и длительному сну. Просыпалась рано, провожая на пастбище стадо коров, а засыпала поздно. И вот, однажды поздно вечером, я это ощущала уже как ночь, я стала прислушиваться к радиопередаче. Там происходило что-то для меня чрезвычайно интересное. Я заметно вовлеклась в слушание радиоспектакля и на всю жизнь запомнила заключительные слова диктора: «Вы слушали радиопостановку по произведению Константина Паустовского «Повесть о лесах». Я вполне разобралась в том, что слышала: речь шла о композиторе Чайковском, за которого я, в ходе спектакля, всем сердцем переживала. Это было мое не первое уже, после «Верескового меда», некрасовских поэм, Робинзона Крузо, знакомство с миром литературы и искусства.
Еще одна детская радость у меня была в жизни. Это когда папка приезжал из командировки. Он ездил в короткие командировки, на три дня, по сопровождению спецпочты в казахский Павлодар или в Усть-Тарку Татарского же района. Уж не знаю, какие там были объекты – получатели спецпочты, может, скорее всего, просто воинские части. Это была большая радость – папка приезжает из командировки.
Он возвращался домой рано утром – так поезд приходил по расписанию – и привозил из Павлодара то сочные спелые арбузы, то яблоки, то еще не помню что, но немало всяких вкусностей. Однажды он привез что-то жидкое, янтарного цвета , в графине с притертой пробкой, и поставил это на стол. Я, по недостатку жизненного опыта, не разобралась, что это может быть, подошла к графину, вытащила пробку и прямо из горлышка сделала добрый глоток. У-у.у, это оказалось совсем не вкусно, пришлось глотать рыжиковое растительное масло.
Но самое замечательное – это когда папка хорошо умоется, они с матерью все привезенное разложат по местам, он ложился в кровать отсыпаться, но сначала брал меня к себе под мышку и начинал со мной баловаться. Например, щекотать мне бока, качать меня на вытянутых ногах, но главное – всегда начинал мне рассказывать что-то из своего детства. Например, как они играли и шкодили с Сенькой Якуниным, когда были в моем возрасте - в деревне Крутишка Алтайского края.
Как-то повыдергали у соседки в огороде морковку, еще только жидкие хвостики, а потом она подкараулила, когда мальчишки забегут играть в свежий, пахнущий сырым деревом, сруб, стоявший на ее усадьбе, перекрыла своим мощным телом вход и начала гонять их вдоль стен с крапивным веником в руках. После этого мой папка лежал три дня с нервной горячкой. Я таких слов тогда не знала, но беспамятство, бред, жар – это не могло быть просто какой-то простудой..
И еще. Однажды отец видел своими глазами, как во время грозы - он бегал по мокрой траве у пруда - ударила молния и попала прямо в теленка, который пасся там беззаботно. Такое запоминается на всю жизнь. И я запомнила этот рассказ также навсегда. В такие моменты мать поглядывала на нас снисходительно и говорила: «Ну, пошла Крутишка…» Много отец рассказывал и о тайге – как они «на Востоке» возили золото, попадали в наводнения, переплывали разливы воды на оморочах – такие лодки с острым дном, вроде каноэ? Много было в этих рассказах медведей, зайцев…Один раз возникла даже кабарга.

Частенько мы с матерью, а иногда и с отцом, ходили на базар. Это были как раз 1951 – 1954 годы. Конечно, маленький городок. Но рынок был очень оживленный, многолюдный. В то время в стране производство потребительских товаров и даже продуктов питания, считай, полностью отсутствовало, и люди все покупали на базаре: муку, жиры, молочные продукты, яйцо, мясо. Было много и промтоваров – отлично помню, что продавались мебель, игрушки.
Зимой торговые прилавки полнились грудами мороженого молока. Люди, имеющие коров, разливали молоко в круглые миски на 1 литр и ставили их на мороз. Получался такой круг, сверху украшенный большими надолбами из сливок. Судя по этим замороженным сливкам, молоко было жирное. Продавался варенец в пол-литровых стеклянных банках, поверхность его была очень густая и коричневая от томленых пенок. Никакого сравнения с тем, что сейчас продается в супермаркетах под названием варенца и ряженки. Был отдельный мясной павильон, где на прилавках были навалены красиво порубленные куски говядины, свинины, баранины, куриные, гусиные тушки.
Не следует понимать, что народ ел все это «от пуза». Павильон-то был небольшой, рассчитанный на ограниченный круг относительно состоятельных людей – местного начальства. Мы мясо покупали редко. Курицу вареную, запашистый бульон с ярко-желтыми крупными островами жира в тарелке – помню, а другого комкового мяса – не помню. Пельмени мать сама делала, блины чудесные пекла. Сыр иногда брали – редко. Как-то в гости приехала материна двоюродная сестра, дочь дяди Федора с сынком помладше меня - Юлька, так называла ее мать, и была она женой офицера. Тогда и был куплен сыр.
Летом продавали на лотках мороженое, причем, пустые вафельные стаканчики стояли стопкой – один в другом, продавщица каждому очередному покупателю накладывала ложкой полный стаканчик и ставила его на весы. Вот так мороженое продавалось. И вкус у него был отменный, не потому, что это было давно, а потому что продукты тогда еще не были выхолощены массовым производством, ГОСТами и имели сочный натуральный вкус, не изгаженный ароматическими добавками. Уж если мороженое было сливочное, то оно таким и было – сделанным из сливок.
Что я помню больше всего, всем своим существом - это густая толпа народа, мощный, в глазах моих, поток, особенно он ощущался у ворот: множество людей входило налегке, множество выходило - уже с полными сумками. На самом виду, недалеко от входа, стояла лошадь, запряженная в сани (зима!), а на санях навалена гора деревянных расписных игрушек – ярко раскрашенные крупные бабочки на палочках, чтобы водить их по земле или по полу, а они хлопали крыльями. И сейчас такие игрушки в детских супермаркетах продаются, но уже пластиковые. Игрушечная лошадь, запряженная в сани – примерно такие, как у торговца, но красиво расписанные яркими цветами. Деревянные же машины, имитирующие основной тогда транспорт – полуторку (это значит, грузоподъемность – полторы тонны). Сравните с сегодняшними гигантскими трейлерами.
В толпе сновали гадатели – с обезьянками на руках летом и с белыми крысками зимой: умные животные вытаскивали людям бумажки с различными предсказаниями о любви, о жизни, о работе. О богатстве, которое нечаянно нагрянет.
Совсем недавно я узнала, что такое бирюльки, а до этого фраза о них была для меня идиомой и все. Так вот, в Татарке мы не раз покупали на рынке эти бирюльки, но не задумывались об их названии. Это такая деревянная, выточенная на токарном станке баночка с крышкой, может быть, около семи сантиметров в диаметре и высотой сантиметров восемь, наполненная крошечными предметами деревенской посуды – тарелками, сковородками, крУжками, чугунками; помню хорошо, что там были и миниатюрные «макитры», такие горшки, в которых «заводили тесто». К набору прилагалась крошечная «кочерга». Все эти мелочи горкой высыпались на стол, вокруг которого садились мы и по очереди пытались «кочергой» вытянуть из кучки предмет так, чтобы остальные не задеть и не пошевелить.
…Кое-что у меня сохранилось в памяти и о походах за город. Город-то был маленький, но все равно и там было такое понятие – пойти за город. Это было связано с исконным советским обычаем – давать рабочим и служащим кусочки земли для посадки картошки обязательно далековато от их дома. Я еще вернусь к этому, когда буду рассказывать о жизни в Бердске. Так вот, в Татарке этот участочек, может, сотки две, был где-то километрах в двух от нашего жилья.
Сомневаюсь, что он был заранее вспахан – я не помню этого черного пространства, разделенного колышками с фамилиями владельцев деляны, как это было позже. Просто поле, трава, березы. Скорее всего, отец вскапывал делянку вручную. Реки поблизости не было. Реки в Татарке вообще не было, вот почему я не научилась плавать в раннем возрасте, так это и осталось на всю жизнь. Когда мы уже не торопясь шли домой «с картошки», мне вдруг взбрело залезть на березу. Я не раздумывала, возможно это или нет, или что девочке это не к лицу, я просто взобралась по стволу вверх, ставя ноги на крупные ветки возле ствола, и так поднялась метра, возможно, на три. Вся моя душа ликовала, я смотрела вниз с торжеством – я сделала что-то из ряда вон выходящее, я никогда не взбиралась на деревья, и вот, я сделала это! Радость распирала меня, а мать с отцом улыбались, глядя на меня снизу, и явно не имели ничего против. Сама же я с березы и слезла, внимательно глядя, куда ставить ноги. Уже с последней ветки, около земли, я спрыгнула в руки отца.

В Татарске осенью 1952 года я пошла в первый класс начальной базовой школы при педучилище. Туманное воспоминание о первой августовской перекличке накануне первого учебного года. Хорошо помню то, что меня записали в один из двух первых классов – к учительнице Екатерине Владимировне. Она была немолодая, образ ее отличался какой-то серостью, невзрачностью. И я углядела, что в другом первом классе царствовала молодая яркая красавица Мария Сергеевна, разодетая по тем временам в «пух энд прах», потому что оказалась офицерской женой.
Это был первый ощутимый мой конфликт с действительностью. Я сказала маме, что не хочу учиться у Екатерины Владимировны, а пусть она меня перезапишет к Марии Сергеевне. Почему-то мать пошла у меня на поводу, и мое желание исполнилось. Она пошла к директору школы Ольге Кронидовне – женщине полной, благородных, вальяжных манер. Директриса была одета в темно-вишневое бархатное платье, милостиво отнеслась к нам с матерью, доброжелательно опустила двойной подбородок к ослепительному белому воротничку, просияла улыбкой и – согласилась без проблем. Все эти имена и фамилии я не придумала, я хорошо помню их.
Помню, что на уроках у нас часто появлялся сын Марии Сергеевны Аркашка, лет пяти, наверное, некуда было его девать. Мария Сергеевна оказалась очень властная, бесцеремонная, она била по рукам непокорных мальчишек тяжелой учительской метровой линейкой. Мне это было уже тогда не по нутру, но я не возникала, наверное, я прощала это Марии Сергеевне за ее красоту и яркость одежд – платья она меняла каждый день, и вес они были сногсшибательные.
На переменах мы оказывались в школьном коридоре вместе с молодежью из педучилища, которых один пацанчик из моих одноклассников называл, видимо искажая слово «студенты», туземцами. Я сидела за одной партой с Толькой Мухамеджановым, для краткости его все звали Мухамчановым, ему было все равно. Это был добрый и спокойный, приветливый мальчик. Запомнила я и нашего красавчика – Леньку Зимина, в коричневой вельветовой курточке с замками, явно из семьи каких-то начальников. Оказалось, отец его был собственным корреспондентом областной газеты в Татарском районе. Потом, через сколько-то лет, я этого Зимина и встретила на страницах «Советской Сибири».Вот ведь какие тогда были штаты у областной газеты – собкор по району.
Однажды на перемене ко мне пристал какой-то назойливый мальчишка. Он хватал меня за руку и требовательно спрашивал: «Скажи, ты за луну или за солнце?», я искренне задумалась и ответила ему: «За солнце!». Он дико заржал и торжествующе заорал: «За солнце – за пузатого японца! А за луну – за советскую страну!». Так я не выдержала первый тест на любовь к Родине, что в будущем получило широкое развитие.
Однако первые уроки коллективизма я все же в Татарке получила. Я была домашней девочкой, несмотря на мои подозрительные игры с пацанами нашего двора. Я и тогда уже была расположена к узкому кругу друзей. На переменах, видимо, «туземцы» педучилища организовывали нас в игры. Я помню, что я испытывала не дискомфорт, что было бы свойственно такой дикарке, как я, а испытывала радость, что, вот, я вместе со всеми! Этому способствовали коллективные хороводы с песнями, которые были у нас в не очень просторном холле.
И особенно мне полюбилась игра такая. Два ряда ребятишек, сцепившись руками на плечах друг друга, сначала расходились вдоль противоположных стен, а потом сходились вместе - с песней. «А мы просо сеяли, сеяли, ой, дид-ладо, сеяли, сеяли» и отходили назад». Потом другой ряд шел к нам с текстом: «А мы просо вытопчем, вытопчем, ой, дид-ладо, вытопчем, вытопчем!». Потом шли взаимные, по сюжету, запугивания и обещания выкупа, что заканчиваясь традиционным: « А нам надо девицу, девицу (с ударением на первом слоге), ой, дид-ладо, девицу, девицу». Далее вопрос: «А каку ж вам девицу-девицу?» и ответ, что, мол, нам надо Машеньку-Машеньку или Светочку-Светочку. Вот такие милые языческие игрища. Это было здорово, я и сейчас с любовью об этом вспоминаю.
Общения мне в жизни сильно не хватало: у матери было мало друзей, и жила она довольно замкнуто. Но какие-то друзья у нее все-таки были, например, Дуся Бабченко – жена человека, который работал в спецсвязи вместе с моим отцом. У них не было детей. Мы с матерью ходили изредка к ним в гости – в маленькую чистенькую комнатку с белоснежными занавесками на окнах, салфеточками на комоде, с широким кружевным подзором ниже покрывала на пышно убранной кровати.

Тогда произошло и знаковое событие для всей страны – 5 марта 1953 года умер «отец народов», точнее, геноцида народов – Сталин. Я училась в первом классе. Нам сказали изготовить траурные банты и назавтра в школу прийти с ними. Моя мать, большая мастерица в шитье и вышивке, соорудила мне траурную розочку – такой не было ни у кого. Цветок из собранной в круг ярко-красной атласной ленты, а в центре – сердечко цветка: тугой шарик из черного шелка.
Вскоре после этого запомнилась мне вроде бы мелочь, но почему-то важная. Отец пришел с работы, нашел календарь колхозника – это было довольно толстенькое издание, размером с сегодняшние глянцевые журналы. Там были на каждый месяц памятные даты, в основном с портретами государственных деятелей и днями их рождения – всяких ворошиловых, ждановых. А на полях – какие-то советы колхозникам, что ли. И вот, отец нашел портрет Лаврентия Берии, взял мою ручку и чернильницу, расчертил на портрете решетку и внизу написал: враг народа.
За что я благодарна моему детству – это за то, что в траурные дни после смерти Сталина дома вокруг меня не было никаких воплей и слез, причитаний типа «на кого ты нас покинул» и «как бы не было хуже». Проклятий не было, но не было и верноподданических истерик. Хотя намного позже, уже, словив на лету некоторые материны реплики, особенно после знаменитого ХХ съезда партии (об этом отдельно и подробнее – позже) я могла догадываться, как моя мать могла отнестись к смерти Сталина. Дочь спецпереселенцев, приехавшая в семи - восьмилетнем возрасте на 5-й километр, окончившая семь классов школы в далекой от ее родины Стойбе Амурской области, вряд ли могла боготворить тирана.
Сразу скажу, что в годы «Оттепели» моя мать, на время отступившая от своей заповеди страха и молчания, называла Ленина «картавый и плюгавый». Почему-то она не клюнула на разоблачение только одного Сталина в культе личности, а аттестовала должным образом и его предшественника Ленина. Впрочем, с таким же презрением она отзывалась и о «Николашке» и всех Романовых. Она уже тогда понимала, со своим образованием семь классов, что революция разразилась из-за полной недееспособности и ущербности царской семьи, которая не хотела преобразований страны из нищей и дремучей в цивилизованную. И за это ей спасибо, не знаю, как бы сложился мой характер под влиянием доброго и верного коммуниста, который рассказывал дома нередко основные тезисы компропаганды типа того, что «Горький сначала был хорошим писателем, а потом свихнулся» и много чего такого о вредителях и врагах народа. Я пошла в своем мировосприятии, совершенно интуитивно, еще ничего не зная определенно, вслед за матерью.

Политизация в школе какая-то минимальная, но неизбежная, была. Например, мы пели на уроках «Русский с китайцем братья навек, крепнет единство народов и рас», в букваре были стихи о красном дне календаря – седьмом ноября: «Весь народ, и млад и стар, празднует свободу, и летит мой красный шар прямо к небосводу». Чего-то мы там собирали посылки солдатам в армию. Каждый приносил бабкой связанные толстые мужские носки или кусок мыла, или конфеты, или носовые платки – поддерживали наши вооруженные силы. В своих воспоминаниях «Крутой маршрут» Евгения Гинзбург подробно рассказывает, как сильно пичкали детей идеологией в Магадане, в детских садах, где она работала вольнонаемной воспитательницей после освобождения из лагеря.
В пионеры меня принимали, видимо, во втором классе - после смерти Сталина, зимой, в самом начале февраля 1954 года. Потому что той же зимой я уже ходила пионеркой в школу Затона, о чем будет рассказано позже. У нас в начальной школе при педучилище была, видимо, пионерская комната, она же была актовым залом. Там мы занимались в кружкАх – что-то клеили, вырезали из бумаги или картона, раскрашивали.
В этой комнате мы построились в ряд – не весь класс, а человек десять, как бы те, кто достоин. Не всех сразу принимали в пионеры. Я, значит, была достойна. Скорее всего, за счет хорошей успеваемости и интровертного уже тогда характера. Никто же не знал, что я не выдержала тест « за луну или за солнце?». Вдруг я услышала нечеловечески громкие и резкие звуки, которые раздирали и душу, и барабанную перепонку. Это был горн. Затем под барабанный бой - истерический выкрик старшей пионервожатой: «Знамя – внести!». И опять это ду-ду-ду-ду и трын-дын дын.
Я просто испугалась. Гром барабана хотя бы придавал всему происходящему какой-то ритм. Простите пожалуйста, я не сочиняю, мне почему-то по ассоциации вспомнился эпизод из «Робинзона Крузо», где дикари-людоеды кружились в неистовом танце вокруг костра, а Робинзон с пятницей за ними тайно наблюдали. После еще каких-то церемониальных моментов мы начали повторять торжественное обещание юного пионера: я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь… что-то там… к борьбе за дело Ленина – Сталина будьте готовы! «Всегда готовы!», - отвечали мы не очень дружно.
А потом нам повязали на шею красные галстуки. У меня галстук был сатиновый с обработкой оверлогом. Я от этого сильно страдала, потому что мама моя не захотела раскошелиться на шелковый галстук, такой, как у некоторых других. Не скажу, что эта нелепая процедура породила в моей душе какие-то чувства – радость, гордость. Или какой-то комплекс из-за клятвы. Ничего, кроме недоумения. Это событие было чужеродным в моем внутреннем мире. А что касается хорошего поведения или учебы – и так ясно, что я не имела таких желаний, как, например, шарить по чужим карманам. Враньем я и так не увлекалась.
Хотя насчет вранья кое-что было, что навек отучило меня от лжи. У нас в Татарке грязь на улицах была притчей во языцех, потому что в почве было много глины, и каждый дождь делал городок непроходимым. Очень мало было деревянных тротуаров – их намостили, наверное, в самом центре, я тогда мало что понимала, но тротуар приводил к каким-то домам более впечатляющего вида, чем все остальные. Например, над ними развевались красные флаги. Наверное, это были райком партии, райисполком и, вроде, типография, куда мать брала меня с собой, когда ходила устраиваться туда на работу, но безуспешно.
Как сильно меня уводят от повествования эти цепочки ассоциаций!.. Я же о вранье начала, а оказалась опять в Селемджинске. Так вот, после дождя в Татарке всегда была непролазная грязь. И однажды, это я хорошо помню, я пошла из школы домой осенью, в сумерках, после второй смены. То место, где я поскользнулась и упала в грязь, никогда не забуду. Какой-то возле школы у тропинки был склон, прямо, как выйдешь из ворот, ну, я и шлепнулась в лужу с жидкой грязью.
Я была в ужасе. Все мои рейтузы, полы осеннего пальтишка, руки, портфель были в жидкой липкой грязи. А сапоги эти чертовы я и сейчас вижу – на них живого места от грязи не осталось. Я пришла домой убитая, и мать начала меня допрашивать. Вот именно допрашивать. Властно, нелицеприятно. Это было психическим насилием. Ну, упал ребенок семи лет, или восьми, – посочувствуй ему, пожалей – и дело с концом. Но она начала жестко наступать на меня – как, мол, это я угораздилась.
Моя мать вообще и позже, когда я была уже сама матерью двух девочек, нередко сетовала на судьбу, что вот я родилась какая-то не такая, как надо - растяпа, неловкая, нерасторопная – вся в отца. И мне тогда, видимо, осенью, в начале второго класса, надо было как-то оправдаться за то, что я такая растяпа. И я сказала, что меня толкнул мальчишка. Я не знала, что будут последствия. А они были, и не шуточные. Моя мать пришла в школу и все это рассказала красавице Марии Сергеевне. Та была явно не большого ума человек, офицерская жена.
Она построила всех мальчишек, причем, кажется, не только из нашего класса, но и из третьего, четвертого, кто оказался под рукой, в линейку, во дворе школы, и устроила процедуру опознания. Она взяла меня за руку и медленно продвигалась вдоль строя. Она останавливалась возле каждого мальчишки и требовательно смотрела на меня: он? К оправданию своему, я не стала углублять ложь и на кого-то показывать. Я никого «не узнала». Хоть это, слава богу, сообразила. Процедура опознания ничего не дала. Дальше я не помню ничего. Но я запомнила навсегда, что врать нельзя, потому что ложь имеет неотвратимые и тяжелые последствия.

Я уже упоминала тут о сложных отношениях между моими матерью и бабкой. Обе они были максималистками – все или ничего, не имели никакого понятия о принципах мирного сосуществования в семье. Психологов тогда и в помине не было, да и сейчас от них толк небольшой, именно в России, где отношения между людьми строятся по принципу «что хочу, то и ворочу». Но у той и другой было стремление помириться, начать все заново, без ссор и скандалов. В общем, где-то в начале зимы 53/54 годов возникла между ними переписка, полная новых надежд. «Люся, приезжай, писала бабка моя Клавдия, - будем жить вместе. Построитесь в Затоне или купите какой домик…».
Вскоре между отцом и матерью пошли совещания – ехать, не ехать. Диктатором мой отец даже и близко не был, хотя и коммунист. Наоборот, он предоставлял все решать матери. Хотя и бурчал себе под нос: мол, съедетесь вместе, и опять начнется… Наверное, после нового года и стали мы собираться в дорогу. Опять поместили все добро в тот же дальневосточный синий ящик и поездом поехали из Татарки навстречу новым проблемам. Как потом подтвердилось, что Бог ни делает, все к лучшему.
Последние штрихи о жизни в Татарке. Там у нас была замечательная небольшая черная собачка Жучка, хвостик закорючкой. Она не была злой, но уж очень была озорная, хитрая и веселая. Умела служить за кусочек сахару. Вообще, очень была большой поклонницей этого лакомства. Как только скроется из виду, убежит в соседние дворы, а нам, скажем, надо спать ложиться, дверь запирать. Зовешь ее, зовешь – не откликается. Стоит крикнуть: Жучка, на сахару – появляется, как из-под земли.
Однажды так звали ее, звали, не могли дозваться, даже на сахар не польстилась. Это было летом. Пришли с улицы в полном огорчении. И тут она вылезает из поддувала печки – вся в золе! Представляете, как на черной шерсти это все выглядело? Как напудренный парик под седину! Летом печка не топилась, зола вся была вычищена, но все равно слой ее на стенках поддувала оставался хороший – вот она всю эту золу своими боками на себя обтерла. Уж очень ей понравился этот закуточек, вот она там и устроилась, а мы не обратили внимания на то, что поддувало открыто!
Но не это главное. Начали мы собираться в отъезд и задумались: а куда Жучку девать? Мы же полюбили ее, привыкли к ней. И, слава Богу, не те мы люди, чтобы любимое животное выбрасывать на улицу. Нашел мой отец человека, который согласился взять собачку к себе. Пришел он к нам ее забирать, еще дня за три до отъезда. Отец посадил Жучку в почтовый мешок. Если кто не знает – это такой светло-коричневый многослойный мешок из очень плотной толстой бумаги, разорвать ее даже в один слой нелегко.
И вот новый хозяин понес ее домой. Что вы думаете, минут через пять видим – Жучка бежит домой, отфыркиваясь от бумажной пыли. Боролась за свободу изо всех сил, скулила благим матом, пустила в ход острые когти и прорезала ими этот прочнейший мешок. Мы с мамой плакали. Отец накинул на Жучку веревку, обвязал вокруг шеи и сам отвел ее к новому хозяину, как ни жаль было расставаться, а другого выхода не было. Вот на такой печальной ноте мы расставались с этим маленьким городком.
10 апреля 2020 года.

(Продолжение следует).







Количество рецензий: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 4
© 22.11.2020 Лора Экимчан
Свидетельство о публикации: izba-2020-2951151

Рубрика произведения: Проза -> Мемуары


















1