Моя бабушка Евдокия Писарева


Моя бабушка Евдокия Писарева
Но вначале – о моей прапрабаке по материнской линии. Звали её Кулабиха (Кулабова) и родилась она в 1830 году. Была красивой блондинкой с серыми глазами и замуж ее выдали в четырнадцать лет. Когда пришли сватать, то забилась она на печку и ревела, а свекровь попробовала утешить: «Чаво ревёшь-то? Всех замуж выдають». Мужа звали Федор, и родила она ему пятнадцать детей, а выжили только трое: Гришка, Федор и очень красивая дочка Аниска. Когда она пошла работать на железную дорогу, то познакомилась с моим будущим дедом Алексеем Болдыревым по прозвищу Писарёнок, и потому Писарёнок, что батька его служил писарем, да и сам он был грамотный. «Приду свататься», - сказал вскорости Аниске. И сосватал. Утром после свадьбы молодые проснулись, а через дыру собака в хату лезет, готовить еду, а соли нет, вот и отдала Анисья мужу свои деньги, что собрала на Троицу. Пошел тот в лавку, купил десять фунтов соли и хлеба.

Мама рассказывала:
«Были Писаревы все какие-то двойные: одни – белобрысые с голубыми глазами, а другие - черные, и глаза, как смоль. Все, бывало, так-то наши посмеивалися: ну, этот татарской крови!» И говорили так потому, что прабабка бабушки Евдокии была очень красивая, вот ее и взял к себе барин, а был из татар и родила она от него дочку, которая была тоже не только красивая, но и «сильная, здоровая*»:
«Бывало, как идти ей в поле, так и нацедить с себя литр молока, ребенок этим молоком весь день и питается. И до году ничего не ел, акромя этого молока.»

Писаревыми мои предки по маминой линии стали позже, а раньше фамилия их была Болдыревы и охраняли они южные границы России, за что получили звание дворян-однодворцев*. Но потом от службы ушли, осели на земле и позже прадед мамы служил писарем в волости, так что его дети, внуки и правнуки тоже были грамотными.
«В  праздничный день сходють к обедне, а потом - читать: дедушка - Библию, бабы - Акафист. Они-то к обедне не ходили, надо ж было готовить еду и скоту, и всем, поэтому так-то толкутся на кухне, сестра моя Дуняшка им Акафист читаить, а они подпевають: «Аллилуйя, аллилуйя... Го-осподи помилуй...» Так обедня на кухне и идёть.»

Жили Писаревы на другой, нежели Рясники, стороне Карачева в слободе Масловка, хозяйство у них было большое и трудились не покладая рук. Мама с сестрёнкой еще девчонками ходили к ним в гости, и она рассказывала:
«Как приду к ним и думаю: да как же и жить в такой каторге? И маленький, и большой все работають. Бабка-то ху-удая была, маленькая, а хозяйство какое вела! Гуси, свиньи, коровы, лошади, овцы, и всю скотинку эту накормить надо, напоить, в закутки загнать. Все ж в поле уйдуть, на неё хозяйство и оставють, так она только одного свекольнику сколько нош за день наломаить и наносить! Да еще и поесть всем, кто в поле, надо приготовить, печку вытопить, хлеба испечь, и вот, бедная, мотается-мотается весь день, а к ночи - бараны эти... Как пустются, паразиты, бегать, как начнуть носиться по двору! Станить их загонять да к нам:
- Дети, помогите!
А разве ж мы сладим с ними? Вот и ташшыть барана этого в сарай за рога.»

Родилась моя бабушка в начале 1880-х годов, и тогда же к Карачеву подвели железную дорогу, так она с подругами бегала смотреть первый паровоз:
«Как едить, как гудить!.. Да бросилися мы скореича от него со всех ног прочь, думали-то, что сейчас с рельсов соскочить да за ними бросится.»

Характер у неё был решительный. Когда познакомилась со свои будущим мужем, мои дедом Тихоном, и он приехал свататься, то отец вначале никак не хотел её выдавать за него, - «Не-е, не отдам мою Дуняшку за прачкиного* сына!», но на третий раз всё же согласился, и потому, что хорошо знал свою дочку, ведь она заявила ему:
«- Если, папаш, не отдадите меня за Тихона, то как поедить венчаться с другой, а я ухвачусь за задок повозки и буду гнаться. И не отстану.
Вот дедушка, видать, и подумал: ну что с ней, дурой делать, ведь так и отчебучить*, и когда опять приехали свататься, сказал:
- Ну ладно, так и быть...»

Жили мой дед Тихон и бабушка Евдокия в любви и согласии, родилось у них двое сыновей и две дочери, но когда муж уезжал в извоз*, она его частенько ревновала:
«Как отцу ехать, так и начнёть заводиться, и поругаются. Помню, раз так-то он собирается, а она как раз печку топила хлеба сажать, ну и выставила дежку с тестом, а я кручусь под ногами да пальцем в это тесто ткну да ткну, интересно ж мне очень, как дырочки получаются, а она вдруг как шлёпнить меня от этой дежки! Разревелася я!.. а отец:
- Ты что, зло на ребенке срывать?
Подскочил к ней да как дасть пошшочину! Ну, она прыг на печку и - в слезы! Раньше-то отец и пальцем ее не трогал, а теперь такое и случилося. Видить это дед, сам и печку дотопил, и хлеба посажал, а мамка всё-ё ляжить да плачить. Он и водички ей подал, и поесть... Ничего не бярёть! Вот и пролежала до самого вечера, а вечером хотела с печки слезть, да и ударилася в обморок. Положили ее на кровать, а она как начала с себя одежду срывать! Дед испугался и послал за Любой учительницей, рядом та жила. Прибежала она: что такое с Дуняшей? А эта Дуняша ляжить, глаза вылупила, что ни подадуть, отшвыриваить и всё молча, молча. Развела тогда эта Люба горчицы, поставила ей к пяткам, к икрам, дала еще каких-то капель... она ж ученый человек была, вот и заснула мамка, и кро-отким таким сном заснула. Ну, а когда отец вернулся с извозу, то ему всё и рассказали. Пал он перед иконой на колени и стал молиться... бо-ольшая икона Божьей матери в углу у нас висела и называлася «Умягчение злых сердец», еще свекровь её покупала и тоже, бывало, как взгорячится, так и падёть перед ней на колени, молится-молится, сердце и смягчится, и отойдёть. Вот теперь и отец... Помолился и дал обещание: каждый год, под Покров день ездить в Белые Берега в монастырь. И уже я помню, как поедем, бывало, по проулку, потом лесом, через дорогу железную, как приедем в монастырь, а там уже служба идёть, певчие поють и свечи горять. Посадють меня в уголок, засну я, а они отстоять службу и-и назад, домой.»

Была бабушка человеком умным, рассудительным, может поэтому слобожане* и видели в ней в какой-то мере ведьму (в русском понимании этого слова: ведающая, вещунья), что, кстати, перейдёт и к моей маме, ибо в Карачеве соседи окрестят её ведьмой. А тогда Писариху крестьяне приглашали выговаривать заломы:
«Когда рожь вызревала, пойдешь ее жать, глядь, а залом этот на ней и закручен... собрана рожь в пучок и завязана узлом хитрым. Может, кто так и подшучивал, но бабы всегда говорили: не-е, это ведьма закрутила! И на то, чтоб споринУ из ржи вынуть. Смелить, к примеру, мужик мешок ржи, ни перевернется, а его и съели, не будить у него спорины, а ведьма свою смелить, так… и кто его знаить сколько есть будить! И заломы эти бабы обжинали, но часто звали мамку:
- Писарих, приди, отворожи!
А она подойдёть к залому, возьмёть горсть земли да как ударить в него:
- Печать дарую от Бога! Печать дарую от Бога! Аминь.
Скажить так три раза, перекрестится… когда «Отче наш» прочтёть, когда поленится, а залом этот вроде как и обессилил.»

Прожили вместе бабушка и дед недолго, - в 1909 году началась на Ряснике эпидемия тифа... 

«И дело было весной. А весна была жа-аркая, много народу тогда помирало. Помер и отец нашей подружки Маши, побежали мы посмотреть на похороны, а на ней - платочек чёрный, ботиночки новые и платьице новое серенькое с черными обирочками на подоле и на рукавах. Мы так и ахнули: ка-акое красивое! Прибежали домой, стали мамке рассказывать, а она послушала нас, послушала, да как заплачить! Чувствовала, видать... Вечером играем мы с братцем и Динкой на дороге, ждем отца с извозу...а у него лошадь была с белой залысиной, и далеко-о её видать было! Вот и на этот раз показалась она в конце улицы. Встретили отца, а он подъехал к хате и сразу в дом пошел. Бывало-то, потормошить нас, посмеется, а тут даже коней отпрягать не стал и только сказал нам:
- Возьмите, дети там, на повозке…
Достали мы гостинцы, заходим в хату, а отец уже на кровати ляжить. Мы - к нему, а он и говорить мамке:
- Дуняша, уведи детей.
Ну, а потом и жар с ним приключился, да такой, что он весь красный сделался. А у нас в сенцах всегда сквозняк дул… одна-то дверь во двор вела, а другая - на улицу, и вот отец ка-ак всхватится да на этот сквозняк! Там же ветерок, ему видать на нём-то и лучше, а мать - за ним:
- Тиша, что ж ты делаешь!
Ну а он уже и не помнить... Через день вовсе ему худо стало, метался, бредил. Привезли батюшку, причастили, пособоровали… стала у него и память отходить. Мать позвала нас, плачить:
- Дети, молитеся.
Стали мы молиться, пала я на коленки и вот как сейчас помню! Гляжу на Божью Матерь и кажется: выходить она из кивота и смотрить на меня жа-алосливо так... но ничего не говорить. Как стало мне страшно! И тут мать позвала опять:
- Дети, идите... Отец благословить вас хочить.
Стояла она у изголовья и держала икону в руках. Подошли и мы, а папашка посмотрел-посмотрел на нас какими-то глазами мутными, а потом поднял руку да как толкнёть меня!.. Я упала, испугалася, заплакала, но тут все забегали, засуетилися, мамка обмерла, а я всё-ё никак не могла успокоиться и заливалася слезами: папашка-то так меня любил, а вот теперича и оттолкнул. Пошили и нам такие же серенькие платьица с черными обирочками, купили черные платочки, купили и по новым ботинкам, а в Чистый Четверг, под Пасху, отца хоронили. Было жарко. Гроб забили, и мы всё плакали:
- Зачем закрыли нашего папашку, зачем?
Но приехал батюшка, дьячок певчий, батюшка дал нам по красному яичку, мы и успокоилися. Дети… много ли им надо?»

И осталась бабушка в 28 лет вдовой с четырьмя детьми. Но спустя сколько-то лет всё же решилась снова выйти замуж, - одной с хозяйством и в поле управиться было невозможно, - но не получилось:
«Как-то раз прихожу я домой, а у нас гости: дедушка, бабушка и дядя незнакомый молодой, красивый, да и мамка меня встречаить наряженая, причесаная:
- Ты, Маня, пойди, умойся, надень платьице почишше.
А я и спрашиваю:
- А кто этот дядя?
- Он, - говорить, - отцом вашим будить.
Захожу в чулан, а там уже сидить Динка с братцем и оба рявуть. Входить и мамка к нам, входить и говорить:
- Ну, как дети, будете звать отцом этого дядю?
А мы как дали в три голоса:
- Не бу-удем! Наш папка помер!
И вот так-то поглядела я на мамку, а она стоить как чужая всеодно… ну совсем не наша! И думаю: куда ж наша-то девалася тёпленькая, ласковая, а эта прямо королевна какая-то! Но тут вошла бабушка и запричитала:
- Что ж вы делаете, антихристы! Как же матери вашей прожить с этих пор одной-то? - А мы еще громче! Тогда она уговаривать стала: - Ну подумайте головой! Земли у вас много, хозяин на ней нужен. Да и вас к делу приучать надо, а то будете по фабрикам мыкаться, а крестьянское ли это дело по подёнкам бегать? – Нет, мы и слушать не хотим: какому-то дядьке отдать нашу мамку? - Ну, что с ними делать? - бабушка-то... и к мамке: - Не обрашшай на них внимания, дочка, поревуть-поревуть, да обойдуца.
Вошел и дедушка:
- Успокойтеся, дети, ничего мы еще не решили.
Притихли мы чуток, мамка с дедушкой вышли из чулана, о чем-то поговорили, потом она вернулася и говорить:
- Ладно, дети... Ни за кого я не пойду.
Да обняла нас с Динкой, посадила братца на руки, вытерла нам слезы, носы, прижалися мы к ней... и опять стала она такая тепленькая, своя!»

Без хорошего работника хозяйство разваливалось, - на похороны мужа продали одну лошадь, после смерти маленького сына другую, потом - последнюю и бабушка пошла работать на пенькотрепальную фабрику. Уходила рано, дети оставались одни, выбегали на улицу играть, хата оставалась раскрытой, вот нищие и соседи крали из неё всё, что видели:
«Не у всех же совесть была? Оставалася у нас еще сбруя лошадиная и мамка спрятала ее на потолке, а раз прибегаем мы с улицы и слышим: кто-то по потолку ходить! Что делать? И сообразили, взяли да убрали лестницу. Смотрим, с потолка голова свисаить:
- Девки, поставьте лестницу назад.
- А что ты там, дядя, делаешь?
- Да я тут… кое-что выбирал.
- Положи, дядя, на место, а то мамка нас побьёть.
- Да я немного, я чуть-чуть...
А мы – своё, да и лестницу не ставим. Ну, он то просил нас, то умолял нас, а потом матом ругать начал, но мы продержали его там, пока мамка не пришла.
- Бесстыжие твои глаза! - начала его совестить. - На сиротское позарился!
Ну, поругала его, поругала, с тем-то он и ушел. А другие половчее были, вот и расташшыли всё, что оставалося, и даже подушки поразволокли, одну мамка как-то у соседки обнаружила, а та:
- Да я на огороде её нашла.
А, может, и на огороде, может, и мы туда её заташшыли.»

Пошла и мама работать на бахшу, хотя было ей всего восемь лет (в 1911-м).
И вот как-то хозяйка подозвала её к себе, угостила булочкой и сказала, что если она будет рассказывать ей о том, что замышляют те, кто с ней работают, то она за это будет давать ей такие же булочки. И мама делала это, пока подруги не узнали и решили её проучить, - голой попкой протащить по доскам моста, - но проходящие женщины спасли её, и когда в слезах она прибежала домой, то мать только и сказала:
«- Стоить тебе! Но не по мосту надо было таскать, а крапивой высечь.
Но на другой день, когда я всё же пошла с подругами на работу, догнала нас и говорить:
- Это кто хотел мою Маню по мосту проташшыть? Да я вас нонча ж к уряднику отведу!
Испугалися девки, начали оправдываться, - не я, мол, не я! – а мамка покричала на них, покричала, да на том-то дело кончилося.»

И всё же в те годы жилось им не голодно, ведь в семье было двое работающих (в 11 лет мама тоже стала работать на пенькотрепальной фабрике), и им платили деньги, на которые можно было жить, но в 1914-м началась война*:
«Помню, прибежали мы на работу, а там уже суматоха: война, мол, война с немцем! И уже на другой день на лошадях едуть, пушки здоровенные вязуть, по мостовой гремять, по булыжникам, улицы сразу народом набилися, солдатами. Стала с каждым днем таить и наша фабрика, мужиков-то на войну забирали, поташшыли их и из деревень. Помню, вышли так-то за ворота, стоим, смотрим… а напротив судья мировой жил. И вот смотрим, значить, а по дороге идёть баба деревенская и в голос убивается:
- Милый ты мой сыно-очек! Голубчик ты мой ненаглядный! - А этот ненаглядный ташшытся по дороге и рубаха-то у него холщёвая дли-инная, и штаны-то ши-ирокие! А баба причитаить: - Туды-то идешь ты цельный, а оттудова возвярнесси размялю-южжанный*!
Топчить за сыном, а мировой судья вышел на крыльцо да к ней:
- Ну что ты страдаешь, по ком плачешь-то? Во, чучело огородное… в лаптях, лохматый. - Баба посмотрела-посмотрела на него, ничего не сказала, а он опять: - Вот я проводил сына! Красавец, умный, образованный!
А мамка слышить всё это да как вскинется:
- Твой красавец, значить. И тебе он жалок. А этот-то... что лохматый так и не жалок? – И как начала его песочить: - Что ж, не так она его рожала чтолича, как твоя? Не так он сиську сосал, как твой? - Она ж острая на язык была: - Да чтоб тебя за эти слова!..
И что ж она на него только ни обрушила! А он постоял, постоял молча, посмотрел- так-то на мамку да повернулся и ушел. А наш хозяин Владимир Иванович слышал все это да как начал хохотать:
- Дуняш, это ж мировой судья! Что ж ты так с мировым-то…
- Да черт с ним, что он мировой! Такие слова обидные и матери выпалить!
Никак мамка не успокоится, а Владимир Иванович все смеется:
- Ну, молодец! Ну, отутюжила мирового!»

Но беды России только начинались, - в 1917 году свергли царя, произошел большевистский переворот, фабрики экспроприировали, они закрылись, работать стало негде и начался почти голод:
«Всё люди сдирали и добавляли в хлеб, траву, кору разную. Помню, принесёшь кусок хлеба, а в нем ржи-то... режешь, а колючки так за ножом и волокуцца, так и тянуцца, так мамка так-то и скажить:
- Все кишки эти кылки нам расцарапають.
Да порежить его на сухарики, посушить, потом потолчёть, просеить, кылки отсеются, тогда и едим, что осталося.»
А вскоре началась и гражданская война, опять стали отбирать лошадей, коров, самых работоспособных мужиков угонять на фронты и работать на полях стало некому. А тут еще снова вспыхнула эпидемия тифа.
«Вот и повезли гробы, а то и просто завернуть покойника в попону* да на кладбишше, кто в силах - могилку выроить, а кто нет - в снег зароить, да и ладно. Заболели и мы. Ляжим, бредим, мечемся, каждый своё лопочить! Помню, одумалася я так-то да слышу:
- Не цепляйтеся за меня! Отстаньте! - А это мамка кричить на всю хату: - Не довезу я всех, отцепитеся от меня, отцепитеся!
Я ка-ак захохотала! И аж память отошла. Но потом стали соседки к нам заходить, в хате протопють, поесть принесуть, и начали понемногу поправляться. А чем кормиться-то? И хранилася у нас под полом редька, вот мы и давай эту редьку... Достанем кой-как, начистим, нарежем и грызем, как мыши. А после болезни этой были как не в своем уме, мамка как всеодно задеревенела, а Динка... Она ж еще меньше меня была, так и вовси дурочкой стала, соображала плохо и все только есть просила. И тут-то случилося самое страшное, Коля-то наш... А было ему тогда десять лет. Он же, когда выздоравливать стал и понемногу ходить, ушел к дяде на Масловку, а там его и накормили хлебом, да еще теплым, только что выпеченным, и случилося у него воспаление кишок. Лечить было некому, да мы никуда и не обрашшалися, сами после тифа еле-еле на ногах стояли, и стал наш Коля помирать. Помню, как закричить, как завизжить!.. Соскочила я к нему с печки, а он:
- Иди, иди на печку. Думаешь, легко помирать? О-ох, и трудно ж помирать!
Потом застонал, застонал, судороги началися и память отошла. Помер… Ну, надо обмывать, а сил и нетути. Надели мы на него рубашечку чистенькую, штанишки… Динка и я си-идим рядышком, а я еще и прилягу, головой к нему прижмуся. А когда приехал за ним дядя и привёз ведро кислой капусты с коврижкой хлеба, мы как накинулися на эту еду, как облапили! А дядя забрал нашего братца и увёз, мы даже и не попрошшалися с ним, никто и не заплакал. Ну, прошло с неделю, тепло стало, снег растаял, ручьи побежали. И была у нас еще картошка в поле с осени зарытая, мать всё-ё так-то скажить да скажить:
- Как-нибудь уж, дети, зиму перебьемся, зато весной посадим и осенью с картошечкой будем.
Но тут уж такое подошло, что если картошку эту не выташшым из земли, то нас самих туда... Ну, сосед и отрыл её нам, привёз. Стали мы с Динкой поправляться от этой картошки, стали с печки слезать, ходить понемногу, и только тут-то опомнилися: а Коля-то... Коля наш где?! Как же мы плакали, как убивалися! Да и мамка ночью раз ка-ак всхватилася:
- Ох... А где ж... А где ж Коля-то наш?
- Помер он, мам.
- Хм... Да я знаю, знаю.
Что ж, не знала, чтолича? Помню, сидить раз так-то у печки, копаить угли, да говорить:
- И что по нём убиваться-то? Неслух стал, самоволь.
А это, когда мы все еще лежали, а он выздоравливать стал, так она попросить его так-то:
- Коль, водицы... сходи за водицей-то.
А он и не идёть, сил нетути, вот она и неслухом его... А тут, видать, на неё как прозрение нашло и как начала метаться! Плакать-то уж и говорить нечего, как плакала, а то как начнеть биться!
- Господи! Помереть бы!
Но не помрешь, коль смерть не пришла.»

И весной 1918 года бабушка Евдокия решилась ехать со своими дочками на Украину, - «Говорили, что там посытней.» - да и огород засаживать было нечем.
А поехали они к Ивану, солдату, которого когда-то «поставили им на житьё»:
«Д-оолго ехали, должно, дней пять. Сгонють на какой станции и сидим, потом опять к поезду прицепимся, поедем.»
И нашли они Ивана. И прожили у него дней пять, а потом он надумал жениться на моей маме, но она не хотела этого и тогда бабушка, чтобы уехать, сказала Ивану:
«- Как же свадьбу играть без соли играть? Давай-ка мы съездим, привезем хотя бы пуд, вот и сыграем.
А тогда за три пуда соли можно было корову выменять.
- И ладно, поезжайте, - обрадовался он. - Только Маню оставьте.
- Не-е, - мамка-то, - чаво ж она сидеть будить? Тоже поедить, поможить.
Поспорили они, поспорили, но, наконец, он согласился, отвез нас на вокзал, дал хлеба, ведро картошки, мы и поехали, куда глаза глядять.»

Но доехали только до станции Лозовой, - выгнали их из вагона и забрали в комендатуру, - но у них была «бумага за печатью от бедного комбеда*», что они едут на Украину «спасаться от голода», и их отпустили, а один мужчина даже посоветовали дальше не в товарняке ехать, а купить билет на пассажирский поезд, на что бабушка ответила:
«А кто ж его знаить, кого сажають в пассажирские поезда, разберешь тут разве? Тут хотя бы к чему прицепиться, лишь бы вёз!»
Но всё же взял он им билет до Юзовки, - «Только до неё наших денег и хватало» - и поехали они уже в пассажирском вагоне:
«Едем, а как раз рядом дядечка сидить:
- Куда ж вы путь держите? - спрашиваить.
- Да едем, куда глаза глядять, - мамка-то ему.
- Ну, глаза могут и далеко глядеть, за ними не угнаться. - И расспросил он нас: откуда мы, как жили, а потом и говорить: - Оставайтесь-ка у нас, в Константиновке. Заводы, правда, сейчас все разбиты, но, когда восстановятся, найдется и вам работа. А пока идите на хутора, там рабочими руками нуждаются. Заработаете хлеба на зиму, а жить потом у меня будете, хата большая, найдётся и вам уголок.»
И пошли они на хутора искать работу. Но есть-то хочется. И стали побираться:
«Динка, правда, ни-икак просить не могла! Как откажуть, а она - в слезы. Да ведь отказывали-то не просто, а обязательно скажуть: рабить, мол, надо, рабить... работать по-ихнему, ну а я… Приятного в этом, конечно, мало, но переморгать можно было, чаво ж не переморгать, не попросить, коль есть у кого? Кто откажить, кто обругаить, а кто скибку хлеба и дасть. Да хлеб-то какой белый, вкусный! Мы такого уже и не помнили.»
Но посоветовал им кто-то идти в дальние хутора, - «Там лучше платють». Прошли они километров 20, сели отдохнуть, девочки задремали и моей маме приснился сон:
«Напали на нас пчелы злые, лохматые, ну заели прямо! Проснулася, рассказала мамке, а она и говорить:
- Нехорош сон. Не случилось бы чаво. Надо итить скореича.
Да подхватилися и пошли. Прошли сколько-то и вдруг слышим - топот! Оглянулися, а за нами всадники скачуть! Догнали и спрашивають:
- Вы знаете, кто мы?
Мамка отвечаить:
- Да бог вас знаить кто вы!
Потопталися они возле нас, погоцали, погоцали*… я так-то глянула, а они обтрепанные все, босые, один даже в женский фартук вырядился, штаны-то, видать, прохудилися, вот он и прикрылся им. Ну, погомонили* возле нас, гомонили и-и поскакали дальше, а за ними еще и автомобиль поехал, лошади его повязли. Ну, приташшылися мы на хутор, глядь, а там уже трое мужиков на дереве висять!.. И оказалося, ехал обоз с солью, а эта банда, что нас нагоняла, и наскочила на него, и был это, как нам потом сказали, батько Махно* со своей шайкой. Ну, начало смеркаться, люди засуетилися, полезли по подвалам прятаться…
боялися, что обязательно бой будить. Но ночь прошла спокойно, только пьяные махновцы все по хутору таскалися, песни орали да отбирали у людей яйца, творог, кур… говорили, что Махно жениться будить. А он же, как потом рассказывали, на каждом хуторе женился. Как прискочить куда, так сразу и жениться. Пристал и ко мне один махновец: пойдем со мной да пойдём, наш батько, мол… так они его называли, разрешаить нам жен с собой брать. Бросилася мамка к нему:
- Да какая ж она тебе невеста-то? Ты же видишь, что девчонка ишшо, да к тому ж совсем дурочка.
А он – своё. Ну, я возьми, да и ляпни:
- Вот придуть наши, так будешь лететь отседова, что и про жену забудешь!
А он как вскочить, как выхватить саблю! Мамка - в ноги:
- Голубчик, пошшади! Я ж тебе говорила, что она дурочка!
А я сижу, глаза вылупила, как баран... Поматюкался он, поматюкался, но все ж саблю спрятал и говорить:
- Если б сказала такое нашему атаману, он бы всех вас порубал, а мне жалко. Но смотри, следующий раз поумнее будь, - и хлестнул плеткой по сапогу.
Во как, милая. Язык-то мой... чуть ни погубил нас!»

И нанялись они работать за десять пудов пшеницы за лето. Хозяин попался хороший, кормил их вволю хлебом, молоком, но проработали они у него только с неделю, - как-то к вечеру наскочила на хутор банда, завязался бой, у хозяина даже лошадь застрелили, но бабушка с детьми отсиделись на чердаке и на другой день пошли они в Константиновку к тому доброму дяде, который обещал их приютить, а он и говорит:
«- Заработать-то пшеницы там вы, конечно, заработаете, а вот вывезти её оттуда вам не удастся, банды отнимут. Нанимайтесь-ка лучше поближе, чтобы заработанное можно было на себе перенести.»
И нанялись они на хутор полоть свеклу за три километра от Константиновки. Но было очень жарко, как раз засуха начиналась, а бабушка очень плохо переносила жару, так что работала в поле только мама и заработала за лето пять мешков пшеницы. Осенью взяли они пуда три, поехали домой и опять повстречались с махновцам:
«А дело было так. Ехали мы на поезде, ехали и вдруг взрыв... как бомба всеодно разорвалася. Остановился поезд, началась стрельба, а через какое-то время приходить начальник поезда и говорить:
- Мы будем стоять здесь долго, пути разобраны. До следующей станции пять верст. Кто не хочет попасть под махновские пули, может уйти пешком.
И просить записку снести начальнику станции… помню еще, станция та называлася Панутино. А уже вечерело, но некоторые всё ж собралися идти к этому Панутино, да и мамка всхватилася:
- Девки, пойдемте!
А я - против:
- Никуда я ночью не пойду!
Динка – тоже... Ну, поругалася она, покричала, да и осталися мы. Всю ночь стреляли, но к поезду махновцы так и не подобралися, а на утро... А на утро привезли на дрезине тех, кто пошел к станции. Всех порубал проклятый Махно!
Когда дорогу справили, поехали мы дальше, но проехали станции три, а на четвертой нас и ссадили с поезда. А ночь как раз. Что делать? Вот и легли прямо на землю, подложили свои сумки под головы, да и заснули, как поросята. Ну, утром проснулися... крепко ж есть хоцца! Только одно в голове и крутится, что б такое проглотить? Ну, мамка с Динкой и пошли опять по домам, но на этот раз мамка не просто просила, а гадала, и столько нагадала! Даже сала принесла, яиц. Поели мы хорошо, а к ночи прицепилися к товарняку и на пятый день добралися до Орла, а там уже и до Карачева»

Ездила бабушка с детьми на Украину еще не раз:
«А как-то увязалася с нами сестра моя двоюродная Дуняшка, и собралися возле мамки три девки… как квакуха с цыплятами. Ну, подходить товарняк военный, а она:
- Девки, цепляйтеся!
Всцарапалися мы кое-как, закрылися двери, тронулся поезд. Осмотрелися… а вагон-то солдат полный! Вот и полезли к нам. Как начали шшыпать, как начали! Мы кричать, мы реветь! Ни-ичего не помогаить! Так спасибо командир один... как выхватил наган да как гаркнить:
- Если еще кто-нибудь их тронет!.. Застрелю!
А сам побледнел, трясётся весь! Солдаты чуть и поутихли, а поезд, как назло мчить себе да мчить! Ну, наконец, остановился. Только дверь отворилася, ка-ак мы сыпанули оттудова кубарем! А куда деваться ночью-то? Но тут опять командир тот выпрыгнул из вагона да к мамке:
- Куда ж ты их везешь, есть у тебя толк-то? Ну, ладно. Пошли в вокзал.
По-отоптали мы за ним... а в вокзале народу разного!.. в покат лежать, ступить некуда. Но все ж приткнул нас в уголочек, где посветлее, там-то и отсиделися до утра.»

Ездили и по соль до станции Бахмут и чтобы ее не отобрали, то два куска холстины прошивали длинными полосками, соль насыпали в эти «карманы», подвязывали под грудь, вокруг рук, ног и ехали с «этой поклажей суток пять.»
А раз соседка им и предложила:
«-Хотите со мной поехать? Я за три дня управляюся.
Ну мы, конечно, подозревали, что она как-то нечестно это обделываить, но все ж поехали. Доехали до станции Змеевка... тут-то, за Орлом сразу, а она и говорить:
- Дальше не поедем, здеся ждать будем.
А приехали с вечера. Ну, ночь кой-как пересидели, а как только зорька занялася, вотон, идёть поезд, остановился. И сейчас же наскочил на него отряд этот, который отбирал... Кто такие?.. А кто ж их знаить, бандиты, наверное. Разве ж хорошие люди стануть грабить? Но большинство в моряцких формах, с винтовками. И вот, значить, вскочили они в вагон, да как начали сумки у баб и мужиков хватать! Плач поднялся, крики, выстрелы! Дети ревуть, бягуть куда зря, одну бабу ка-ак шматанули, так она со своими узлами и вылетела из вагона, растянулася на них, ляжить... Жива ли осталася? Ну, а соседка наша: пойдемте, мол, пора! Видать, самый момент настал. Забежали мы с другой стороны, а она хвать себе мешок из тех, что отряды отобрали! В суматохе-то кому ж до неё дело? Хватай, видать, кто можить! А мамка наша и с места не стронется… как же хватать-то после того, что видела? Да и говорить:
- Дети, поехали назад. Не хочу. Пускай хватають те, кто можить, а нам соль такая и в глотку не полезить.
А тут как раз товарняк приостановился в нашу сторону. Попрыгали в него, да и поехали назад ни с чем. Ну а соседка приехала следом и говорить:
- Так вам и надо, дуракам! Они ж все равно отбирають, промотряды эти...
Говоришь, не промотряды, а продотряды? Тем, что советская власть велела по деревням, говоришь? Ну, значить, и по деревням, и по вагонам*.

Ну, а потом – годы раскулачивания*, коллективизации*. Вступила в колхоз и бабушка.
«Тогда ж приказывали всё туда сносить, у кого что имелося... скотину, птицу, семена. Правда, у мамки ничего этого не было, а соседка Кырза свела корову свою и вот всё-ё ночами ляжить да плачить по ней... как, мол, коровка-то моя там, как она? А раз и слышить: корова её под окнами ревёть! «Ох, да что ж это... почудилося мне чтолича? Как же могла она увайтить оттудова?». Двор-то раскулаченных Буниных, куда их посогнали, крепкий был. Крестится, молится, да выглянула так-то, а корова её и вправду под окнами стоить! «Ну, - думаить, - видать, как я по ней скорбела, так и пришла». Обрадовалася, выскочила на улицу, загнала свою коровку в закутку, закрыла. И оказалося, что пожар на Бунинском дворе случился, а ворота видать кто-то открыл, скот и разбежался по своим дворам. Ну, а потом колхоз этот опять собрали и пришлося Кырзе снова вести туда свою корову.»
А Буниных бабушка знала хорошо, ведь её подруга Дуня хотя и была тоже из бедных, но вышла за этого крепкого мужика и ко времени раскулачивания у неё было уже шестеро детей, но хотя и жили они зажиточно, зимней обувки, одёжки у детей почти не было:
«Да где ж их, шестерых, обуть-одеть в крестьянстве-то? Если копейка какая у мужика и заводилася, то прежде старался он купить что по хозяйству, лошадку получше, коровенку, поросеночка, вот и сидели зимой дети больше дома на печке. А когда начали их выселять, во что детей одевать-то? У Вальки, что к нам сейчас ходить, хоть ботинки какие-то были, бросилася их искать, но один нашла, а другой как всеодно провалился куда-то! А ведь в поспешах гонють-то, скорей, мол, скорей! Так в одном ботинке её и посадили в сани, побросали и остальных на воз, кой-как попонками прикрыли и по-овезли... и крестницу мамкину среди них, Райку. И вот вязуть их от дома, а Райка и кричить:
- Мамочка! - крёстных матерей мамками звали, - Мамочка, не отдавай меня!
А что сделаешь, моя милая, тут же милиция стоить. Ничего не сделаешь... и увезли их, а мамка как начала плакать, как начала кричать! Да кинулася по соседям, пришла к Маше Андрихиной:
- Мань, ну за что ж их? Дунька-то из бедных! Мало ли, что за крепкого мужика вышла!
К другим пошла:
- Ну, что ж мы их отдали! Голыми ж дети поехали, давайте вместе подпишемся.
И подписалися человек семь. Теперя - к председателю. А председателем тогда Пыпана назначили… заику, лентяя несусветного! Ни-ичего у этого Пыпана сроду не было, ни коровки, ни поросеночка... Был ли грамотный? Да какой там… трем свиньям месива не разделить. Но правда, смирный был, не пил, не дрался, но и не делал ничего, огород у него, как дорога был и лопухами зарастал. Вот тогда-то с бабами мамка и пошла к нему:
- Подпиши бумагу.
- Не-е, не подпишу.
А она как взгорячилася:
- Да я тебя, змея-заику, задушу, если не подпишешь! Какие ж они кулаки? Что все три брата скинулися и молотилку купили?
Другие бабы подступилися:
- Беднячку, и в Сибирь? Детей поморозить?
Насели на него, насели, за стол загнали… Заикался, заикался этот Пыпан, но все ж подписал, а мамка с этой бумажкой да туда, на пересыльный пункт: вот, мол, это по ошибке их... Так Дуньку с детьми все ж отпустили, а дом их уже под сельсовет подгребли. И пришлося нам к себе их взять, в хатёнку нашу. Зиму прожили с нами, а весной снова стали соображать, как жить дальше.»

Когда в середине 30-х годов наша семья переехала жить под Смоленск, - папу перевели на строительство воинской части, - приехала к маме и бабушка, - а подобные стройки тогда очень хорошо снабжали продуктами, товарами, так что жить там было намного лучше, чем в том же Ряснике:
«Бывало, как управимся по дому, возьмёть мамка удочки и - на озеро, рыбу ловить. А с ней туда еще старый врач ходил, так, бывало, сидять в лодке часами, рыбу удють, а она ему рассказывать… Большой охотник он был слушать ее рассказы! И такая молодая она стала от той жизни, такая веселая!»
Но прожила моя бабушка хорошей жизнью недолго, - заболела раком и умерла.
Покоится где-то под Энгельгардовской*.

*Дворяне-однодво́рцы - сословие, социальный слой, возникший при расширении южных границ Русского государства и состоявший из военизированных землевладельцев, живших на окраинах государства и нёсших охрану пограничья.
*Слобода́ (Слобожа) — вид поселения или района города в истории России, Беларуси и Украины: на момент его основания жители имели освобождение («свободу») от местных феодалов (бояр) и находились на службе у государства.
*Слобожане – жители слободы.
*Прачка - Мать моего деда Тихона стирала бельё для гостиницы.
*ОтчебУчить – сделать что-либо неожиданное.
*Извоз – Промысел. Перевозке на лошадях грузов или седоков.
*Первая империалистическая война 1914 года. война
*РазмелЮжжить – разбить, измельчить, изранить.
*Прачка - Мать моего деда Тихона стирала бельё для гостиницы.
*ПопОна – покрывало. Накидывали на круп лошади для её защитыот переохлаждения или насекомых.
*Комбед - Комитет бедноты - орган Советской власти в сельской местности в годы «военного коммунизма», созданный декретами ВЦИКа от 11 июня и Совнаркома от 6 августа 1918 года.
*ПогомонИли – покричали, пошумели.
*ПогОцали – прыгать, скакать.
*Нестор Махно - один из предводителей казацких банд, сражавшихся против белых и красных.
*1918-й год. Военный коммунизм. Начинается голод. Власть вводит продразверстку и продотря́ды, - вооружённые группы, состоявшие из рабочих, солдат и матросов, которые должны отбирать излишки хлеба у крестьян. Люди пытаются прокормиться мелкой торговлей, садятся на товарные поезда, едут в деревню, у крестьян покупают или выменивали хлеб, а их называют «мешочниками», они преследуются советской властью как «спекулянты», на них устраиваются облавы.
*Раскулачивание (известно также как раскрестьянивание) — политика массового преследования крестьян по признаку имущественного положения, проводившаяся большевиками в период с 1930 по 1954-й год.
*Раскулачивание (раскрестьянивание) – (с 1928 года плакат: «Уничтожим кулака как класс») политическая репрессия, применявшаяся местными органами исполнительной власти
*Энгельгардовская – деревня в Починковском районе Смоленской области.







Рейтинг работы: 0
Количество рецензий: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 14
© 11.09.2019 Сафонова-Пирус
Свидетельство о публикации: izba-2019-2628911

Рубрика произведения: Проза -> Мемуары










1