Один


Один

Когда он очнулся, то увидел, что лежит поперек грядки.

Где я? Что я тут делаю? Почему я тут лежу и никто мне не помогает? Я один. Как так вышло, что я остался один? Сам не понимаю. Вот теперь лежу без движения, еле-еле прихожу в сознание, и рядом со мной ни души. А сколько женщин крутилось! Какая война шла вокруг меня! Значит, они меня любили. Значит, было, за что меня любить. Иначе как понять.

Я перегрелся на грядке. Сейчас очень жаркое солнце. Всё думал: вот-вот закончу с прополкой, пока не свалился. Хорошо, что всё же могу подняться и перейти в дом. Хорошо, что не хватил удар, как мать тогда. Все умерли. И отец, и мать, и вторая жена, и третья. И многие из тех женщин, что почему-то очень хотели стать моей женой. Погоди-погоди, ведь отец приходил недавно... И соседка его видела, а двух одинаковых снов не бывает, это уж видение. Зачем он приходил?

В первый раз ничего не сказал, потом сказал, чтобы я причастился. А что это такое? Соседка рассказала, но так ли это... Хорошо, что я в церковь сходил – всё-таки душу очистил. Но этот отец Алексей совсем не такой добрый, как соседка обрисовала. Как он на меня смотрел, как услышал о трех женах... Как на тунеядца. А я работал всю жизнь. Уж не перед смертью ли моей приходил отец? Да нет, я здоров, как бык. Просто перегрелся. А вот почему я один? Да, есть о чем подумать.

Он оперся на локоть, приподнялся, медленно встал и перешел в дом, улегся на диван.

Когда я женился в первый раз? Давно. Мне было двадцать три, Кате сравнялось двадцать, и мы с ней были девственниками. Были мы студентами и всем довольны. Она на четвертом курсе, а я после армии – на первом, в другом вузе. Мы были из одного города. Это сразу сблизило. Позже ее отца перевели в министерство, это много позже.
Мы встречались каждый день и почти не разговаривали. Однажды она вышла в капроновых чулках. Я сказал:
- У тебя есть простые чулки? Иди и надень их. Сейчас вечерами уже прохладно. У меня должна быть здоровая жена.
Она, ни слова не говоря, повернулась и ушла. Я боялся: вдруг обиделась. Она вернулась в теплых чулках. Значит, оценила мои серьезные намерения и заботу. Да, я сразу, через неделю знакомства, сказал ей:
- Ты будешь моей женой.

Она тогда была в душевой и что-то мыла под краном. Я стоял в ее комнате и почему-то так сказал. Она не ответила. Как запомнились детали. Странно. Как в кино, словно включили кинопроектор для просмотра. Для просмотра чего? Жизни? А кому это надо? Никому. Все умерли. А кто жив – те далеко, и я им не нужен. Им я принес только вред. Им не нужна даже память обо мне, наверное. Она им горечь приносит. Ну, что ж. Проживу и без них. Только сколько? Зачем отец приходил?

Мы с Катей молча шли в лес. Молча усаживались где-нибудь на берегу Москвы-реки. Я всегда следил, чтобы она села на сухое и теплое место. Никогда не сажал ее к себе на колени. Я вырезал из коры или из мягкого камня какие-нибудь фигурки – мой нож всегда был со мной. Я научил ее видеть природу, видеть и понимать цвет и свет. Она всегда шла сквозь природу, не глядя, не различая даже времен года.

Я ей показал, что все цвета зависят от света, как он окрашивает все зимой и как летом, как его отражают разные предметы и даже разные листья. Да, разные породы деревьев по-разному отражают свет и потому выглядят по-разному. А сумерки… Совсем нет света. Всё серо, монотонно – и как спокойно. Сумерки скрывают очертания и цвет, но не пугают, они облагораживают чувства, они исключают все резкое и дают покой. А ночью, при фонарях, как ярко высвечивается одно и приглушается другое, в тени. Зимой желтые фонари окрашивают снег в розовое, а ярко-белые фонари пронзают пространство и манят, зовут куда-то.

Она слушала и не смотрела на меня. Она смотрела вдаль. У нее уже тогда было два взгляда. Один широкий, всеобъемлющий, глаза открыты широко, словно она весь мир вбирает в себя. Она призналась, что любит простор, поэтому любит ходить по Ленинским (Воробьевым) горам над Москвой-рекой. «Словно парю». Другой взгляд был такой: она смотрит на меня очень пристально, сосредоточенно, я в фокусе ее взгляда, на кончике острия. Но именно в этот момент она меня не видит, она ушла в себя и решает свою проблему.

Однажды я спросил:
- О чем ты думаешь?
- Ни о чем.
- Что главное в математике?
- Найти принцип устойчивости неустойчивого.
- Кошмар.
- Почему кошмар? Это основной и единственный принцип существования
Земли и Вселенной и жизни человека тоже.
- Приведи пример.
- Пример? Пожалуйста. Земля вращается вокруг своей оси и вокруг Солнца, Луна вращается вокруг Земли, но так, что только одной стороной к ней повернута, вся Солнечная система вращается также... и так далее. Если что-то остановится, то рухнет все. Вращение, как и любое движение, – самое неустойчивое явление. Вот ты запустил волчок, ты придал, то есть передал свою силу - движению, но у тебя мало силы, и эта сила обязательно иссякнет, волчок остановится и что? Рухнет. Почему же не иссякает сила, заданная всей мировой системе вращения? А знаешь, кто разгадал принцип вращения волчка, этой детской игрушки? Софья Ковалевская, первая русская женщина-математик.

Мне показалось, что я понял Катю.
- Ты хочешь быть, как она?
- Нет, что ты. Я никогда об этом не думаю. Ты спросил – я отвечаю. Мне просто интересно узнать то, что можно...
- Что - можно?
- Что может познать человек. Наш мир материален, им управляют материальные силы. Интересно, где граница их познания. Видишь ли, законы гравитации, то есть всемирного тяготения, никогда не будут поняты человечеством, иначе кто-нибудь обязательно захочет их испытать, а это конец света. Этого не будет допущено.
- Кем?
- Тем, кто дал первый толчок всему движению.
- А кто его дал?
- А ты как думаешь?
- Бог?
- Наверно.
Я очень удивился. Потом все же спросил:
- Ты веришь? Ты молишься?

Она долго молчала. Потом все же сказала:
- Об этом не надо говорить.
- Почему?
- Потому что об этом не говорят просто так, от нечего делать, сидя на
завалинке.
И больше на эту тему я не услышал ни слова. Мне только стало не по себе. Рядом со мной светловолосая девушка с прозрачными глазами, которая не знает, сколько ног у голубя, и знает то, о чем я и думать не смею, а и посмею, то не смогу. Это что такое? Но я осмелел и спросил:
- А ты не с обратной стороны Луны?

Она так развеселилась. Она смеялась так весело, что я сам поверил, что пошутил, хотя спрашивал серьезно. Она все же заподозрила, что я не совсем пошутил, и стала меня разубеждать. Она сказала, что в школе никогда не была уверена в себе. Например, она сидела за одной партой с девочкой, которая никогда не раскрывала свою тетрадь, полученную после проверки учительницей. Катя удивлялась, удивлялась, а потом спросила, почему она никогда не интересуется, какая же у нее на этот раз отметка. Та спокойно ответила:
- А я не знаю, почему ты всегда интересуешься этим. У тебя всегда «пять», у меня всегда «три». Мне хватает.

Так и было всегда. Но когда той девочке пришлось поступать в техникум и нужны были «четверки», она быстро выучила, что надо, и сдала на «4». В школе она не то силы берегла, не то ее не мучила жажда познания – не знаю. «А я, - говорила Катя, - каждое лето переживала, смогу учиться в следующем классе или нет. Я требовала, чтобы мне заранее купили учебники нового класса, и сразу схватывала их читать. Видя, что по литературе, истории, географии ничего страшного, я бралась за алгебру, геометрию. Это ладно. Но физика и химия меня пугали. Тут я говорила себе: соседские девочки учатся. Пусть на «3», но учатся. И я смогу, пусть и на «3». И так себя успокаивала. Я никогда не была зазнайкой, как ты, видно, подумал».

Нет, я подумал много страшнее. Я подумал, что она верующая, ходит в церковь, соблюдает что-то, и, может, с ангелами встречается. Но это только мои фантазии.

Она знала музыку и, глядя на Москву-реку, вспоминала «Рассвет на Москве-реке», кажется, Мусоргского и напевала мне. Но я не понял. Все-таки всему надо учиться. Она не пыталась меня учить, только рассказала, что в глубокой древности музыка считалась мостом к Небу.

- Сам подумай, - говорила она, - мелодия ничего не значит с информационной
точки зрения, но как влияет! Сразу, мгновенно! Даже и не мелодия, звук трубы, флейты, рожка… А уж подлинная музыка!

Она призналась, что утром, до пробуждения, на самом краешке исчезающего сна она слышит мелодию. Иногда это одна и та же мелодия, чаще разные, они помнятся ей весь день. К вечеру забывается, а утром снова. Я даже спросил:
- Ты уже ждешь ее утром?
Она сказала, что не ждет, забывает, но мелодия является.

Много позже я спросил, чем я ей понравился. Она призналась:
- У тебя голос такой низкий и мягкий.

В сентябре мы с ней спускались к Москве-реке и прошли ее всю, и открыли такие мосты и мостики, что я решил написать курсовую работу на эту тему. Весной мы брали лодку, я греб, а она восхищалась.

Я показал ей бегущее отражение трепетных ветвей деревьев в воде Москвы-реки. Мы подолгу стояли, склонясь над рекой, ветерок гнал воду, листья трепетали своими отражениями и бежали вместе с волной и не могли убежать, рвались к бегству и замирали на месте. Катя еще сказала:
- Как судьба. У каждого своя. Беги – не беги, а не убежишь.
Почему-то она грустно это сказала. У меня защемило. Я успокоил:
- Тебя это не касается. Твоя судьба в моих руках.
Она повторила:
- Вечный бег.

И задумалась. Я уже знал эту ее задумчивость. Опять что-то решает и никогда не говорит. Я понял: это она от своих идей не может убежать. И от меня не убежит.

Мы прошли все бульвары по кольцу и опять вышли к реке. Любимой песней Кати была «Утро красит нежным светом Стены древнего Кремля…» Она знала ее всю до конца и с особым чувством произносила слова о том, что Сталин подпевает песню нам. Сразу после этой песни она читала стихи Блока о Кремле:
Я люблю тебя, панна моя,
Беззаботная юность моя,
И прозрачная нежность Кремля
В это утро – как прелесть твоя.
У нее тогда часто болела переносица. На обратном пути я вел ее, сняв с нее очки и закрыв ей глаза своей рукой, согревая ее нос и переносицу, чтобы не заболела. Она говорила потом:
- Какая у тебя большая и тёплая рука.
Я спрашивал:
- Не озябла?

Мог ли я тогда подумать, что через…сколько лет?.. - Еще раз явишься – убью!

Она пришла ко мне на квартиру, которая раньше была нашей общей квартирой, я получил ее на свою маленькую семью, и у Кати был ключ от нее. Я тогда ждал одну женщину. Услышав стук двери, я настроился определенным образом и мгновенно разделся, но вошла Катя и в ужасе отпрянула при виде меня нагого.

И я крикнул. Почему? Почему я так крикнул? Долго я не мог признаться себе, что у меня было ощущение, будто Катя застала меня на месте преступления. Но мы были уже разведены. Почему у меня возникло такое впечатление? Я тогда не узнал своего голоса. То был рык дикого зверя. Катя очень испугалась и сразу убежала. Я никогда потом не спрашивал, зачем она тогда приходила. Наверно, за Сережиными книгами или играми.

Мы расставались под высокими стенами ее общежития МГУ - она уходила в свой недосягаемый для меня высокий терем... До Нового года – а мы встречались уже четыре месяца - я даже не целовал ее, а ведь приезжал к ней каждый вечер, к ее высокой ограде. Она училась на мехмате МГУ и жила с тремя девушками в самой высокой башне в комнате с окнами на все четыре стороны света. Меня, как и всех, пускали в гости только по воскресеньям. Я гордо входил с пропуском в руках. Когда я первый раз посмотрел в те окна, моя голова закружилась. Мне показалось, что я ощущаю вращение или покачивание башни. Катя подтвердила: да, так и есть, башня всегда немного покачивается, как и все высотное здание, это называется: устойчивая неустойчивость, но к этому привыкли. Ко всему можно привыкнуть. Я чуть не спросил: а надо ли? Но сробел.

Для меня она была сказочной принцессой, ради меня спускавшейся с высоты своего замка и выходившей за высокую ограду. Если асфальт был мокрым от дождя, она шла осторожно, выбирая сухие места. Я любовался ею, ее легкой фигуркой, ее нежной походкой, осторожной поступью.

Он вспомнил всё так живо, что сразу спросил себя: куда же всё это делось? Где она? И тут же вспомнил: она теперь далеко. Она в Соединенных Штатах со своим сыном и его семьей. Каждое Рождество они присылают сто долларов. Их уже много накопилось, на черный день хватит вполне. Наверно, для них это пустяки, так, подачка. Она с моим сыном. Но он давно не мой сын. Он носит ее фамилию. И внуки носят ее фамилию. Как-то я, готовясь к экзамену по истории, наткнулся на ее фамилию в хрониках семнадцатого, восемнадцатого веков. Я спросил ее, не предки ли это ее. Она ответила, как всегда: «Да кто ж это знает». Да, революция всё смела, всех уровняла. Но если она дворянского рода, она должна ненавидеть Сталина.

- Ну что ты, - сказала она, - я ему очень обязана этим высотным зданием, я
очень люблю университет. Ведь Сталин лично следил за его строительством, за мебелью в наших комнатах, за питанием в столовой. При Советской власти некоторые мои предки, кажется, пострадали, но лично я получаю только самое хорошее. Какая библиотека! Сколько замечательных людей приезжает к нам в Актовый зал и в гостиные: ученые, писатели, артисты. А какой вид открыт из наших окон! Как будто я плыву на верхней палубе корабля или лечу на самолете. Мне кажется, лучше мне нигде не будет.

- Так ты вне политики?
- Совершенно.

Помню, как я сразу согласился с ней насчет питания. Я давно приметил, как в студенческой столовой МГУ можно питаться почти без денег. А что – в самом деле на каждом столе стоит огромная хлебница с черным и белым хлебом, огромная стеклянная ваза на высокой толстой ножке с мелко нарезанной капустой, смешанной с клюквой и морковкой и, кажется, даже с яблоками, – ешь, не хочу, бесплатно, как и чан с отваром шиповника у входа в столовую. Студенты не едят капусту: некогда жевать. А я Катю приучил: раз поставлена – значит, полезна. А всем просто лень. Прибежали, поглотали и побежали. А куда торопиться? Я рад около Кати посидеть хоть минутку лишнюю. И она стала есть капусту и пить шиповник. Хоть всю вазу съешь – сразу новую принесут. Стакан чая с сахаром стоил три копейки. Кстати, где моя колбаска. Как вспомню о еде, сразу голод подступает. О чем-то я думал? Да, о том, что от меня не осталось следа в жизни.

Его как током ударило. Боже мой! Как это всё случилось? Единственный мой живой ребенок – и не мой и далеко. Почему?!

Его жизнь всплывала все в новых подробностях, но как-то издалека, словно с обратной стороны Луны. Так издалека, что то и дело ему хотелось воскликнуть: нет, этого не было. Но память воспроизводила новые и новые детали.

Всплыло лицо однокурсницы Ирины. Невероятно красивое. Такое лицо можно только нарисовать. Удлиненный овал, нежная кожа, глаза большие черные, пронзительные, ввинчиваются в тебя под густыми черными волосами, тонкий нос, тонкие губы, лицо – как нарисованное. Но оно было живым. Один однокурсник, ставший потом писателем-классиком, тогда немного открывал рот в удивлении перед Ириной, словно перед оживающей куклой. Казалось, он хотел сказать: смотрите, она моргает, она сама ходит, она говорит! А для Алексея она ничего не значила, он ее не замечал. Это и сыграло роковую роль.

Но почему? Ведь сразу после регистрации с Катей, через неделю, в комнату общежития вошла Катина однокурсница и, увидев, что я один, подошла ко мне и прислонилась всем телом. Я в ужасе так ее пнул, что испугался - вдруг убил. Сила у меня всегда была лошадиная. Но она встала и как ни в чем не бывало вышла. Я тогда строго наказал Кате: эту мерзкую тварь не пускать, ни под каким предлогом. Катя очень удивилась. Я пояснил: «Она курит. От нее дымом тянет». А больше ничего не сказал – так было противно. Тогда я же не поддался.

Помню, как-то я спросил Катю, как это ей удалось поступить в МГУ, да еще на мехмат, куда далеко не каждый мальчик может поступить. Она сказала:
- Не знаю.

Тогда я ловко поймал ее, спросив:
- Где твоя золотая медаль?
Она ответила:
- Дома.
Мне стало стыдно за себя. Школа прошла мимо меня. Я был очень тихим и спокойным. За это учителя снисходительно ставили мне тройки и переводили из класса в класс. Однажды только меня привлекли в милицию. За ограбление ларька, но все же удалось доказать, что я его не грабил и даже не пытался. Я просто прятался за ним от матери. В нашей комнате, в бараке, шла попойка: по случаю какого-то праздника мать наварила браги и собрала гостей. Она это очень любила, а отец не любил и отсиживался в нашем же бараке в комнате у художника-вдовца. Я в тот день вернулся поздно, издалека, не входя в нашу комнату, услышал развеселое пение:

Раньше мы работали на Ленина плешивого,
А теперь работаем на Сталина на вшивого!

Я сразу вышел, а мне вдогонку по коридору неслось:

А я топну ногой, да притопну ногой!
Надоела мне жена, я пошел к другой!
Эх, яблочко да на тарелочке!
Надоела мне жена – пойду к девочке!

Однако мать заметила меня, выбежала и стала требовать, чтобы я вернулся и пил с ними. Я вышел во двор и зашел за ларек так, чтобы меня не было видно ей. Потом я ушел к тому старому художнику, у которого отсиживался отец. Художник был совершенно одинокий и никогда не отказывался общаться со мной. Он научил меня рисовать. И не только. Он говорил, что настоящий художник умеет все – мыть и шить, строить и варить. У него я всему и научился. А ночью тогда за мной пришел милиционер – соседи видели меня около ларька, который только что ограбили. Утром выпустили. Нашли настоящих воров. Но за мной записали привод. Сообщили в школу: было же подозрение! Учителя очень удивились. Один сказал:
- Ну, если Иванов способен грабить ларьки или хотя бы прицеливаться, то я и за себя не ручаюсь.
А другой сказал:
- В тихом омуте кто водится?

Больше всех торжествовала мать:
- А, сбежал от матери! Сразу в милицию попал. Мало тебе! Мало! Пусть тебя
еще и посадят! Я не буду передачи носить! Пусть их твой старик тебе носит.
Она имела в виду художника.

А что мать... Она была просто веселой. Она не была гулящей. Это точно. Я сам слышал, как она кому-то говорила:
- Не хочу на плиту.
Дело в том, что одна женщина в нашем бараке не только пила, пела и плясала, но и дальше нечто совершала бесстрашно, так как муж работал в две смены – в разных местах. Однажды он вернулся с завода перед тем, как идти на другую работу, и обнаружил лишнего мужика в своей постели. Он молча взял жену за руку и, как она была в одной нижней рубашке, повел ее на кухню. Она шла и думала, что сейчас он ее начнет позорить перед всеми – а все и так знали, только он не знал. А он приподнял ее и посадил на раскаленную плиту. И ушел. Кто ее снял, кто вызвал «скорую» - не знаю. А на суде – судья был мужчина - ему дали год условно. Судья потом так ему и сказал:
- Постарайся в течение года никого больше на плиту не сажать.
Тот ответил:
- Понял.
А в бараке ему все говорили:
- Не тужи. Только год... А там опять твоя воля.
И приговаривали:
- Наконец-то на баб страх нашел, а то за войну все так распустились, привыкли к поговорке: война всё спишет.

Помнится, как однажды я рассказал Кате, что мать в детстве била меня ежедневно, притом два раза в день – утром и вечером. Утром, перед уходом на работу, - для науки, как она говорила, а вечером – за все дневные проступки.
- Не может быть, чтобы их не было! Я тебя выучу по одной половице ходить! Ты у меня шелковым станешь! Ты меня всю жизнь будешь благодарить.

Катя взглянула на меня с таким состраданием. Она погладила меня по руке. Ее рука была маленькая, теплая и легкая. Я ей сказал:
- Ты меня не жалей. Мать была права. После войны развелось так много банд
и шаек. Мать меня строгостью хотела удержать. Может быть, потому я вырос таким тихим и спокойным. А может, просто в отца. Он здоровенный, выше меня, очень сильный и очень тихий. Немного курит, совсем не пьет. И совсем не говорит. Они с матерью полный контраст. Один раз только отец сказал много слов. Это когда я поступил в институт. Он был против. Он требовал, чтобы я шел на завод, где он проработал всю жизнь, и для меня он видел там место. Он сказал, что учитель – это дело женское. Грех мужику возиться с детьми, у баб хлеб отбивать. До поступления мать хихикала:
-
- Да он не поступит, что ты расстраиваешься. Кто его возьмет с его тройками!
А когда меня зачислили, она заголосила. Она сказала, что не станет мне помогать, пусть я поживу на стипендию, раз я такой дурак и весь в отца дурак, и в отца моего отца, который в деревне еще когда…И пошла, и пошла. Отец сразу встал и ушел.

Катя спросила, как же я живу. Как? Как все. Ночью вагоны разгружаем. У нас своя студенческая бригада сложилась. Да мне много не надо. В обед пачку пельменей. Утром и вечером – по бутылке кефира с батоном. На это вполне хватает.

Тогда, видно, из жалости ко мне Катя вдруг сказала, что мама ею тоже в детстве не была довольна.
- Отличницей? – воскликнул я.
- Видишь ли, - сказала Катя, - я в детстве очень много читала. Даже не очень
много, а всегда. Дома не было столько книг, меня мама записала в три библиотеки, в городскую, заводскую и строительную. Выдавали по две книги в руки. Одну я прочитывала по дороге домой. Когда я шла из библиотеки с новыми книгами, то читала одну из них, шла медленно, улицы были пустыми, народа на улицах не было совсем: все были на работе. Но иногда находился нечаянный прохожий и говорил мне:
- Девочка! Не врежься в столб!
Я отвечала:
- Я вижу!
И дальше шла так же. Дома я делала выписки в специальные блокнотики. Мама боялась, как бы я не сошла с ума. Кто-то ей сказал, что так можно зачитаться. Меня стали всеми силами отрывать от чтения. Но это была настоящая страсть. Я дожидалась, пока все уснут, зажигала настольную лампу под одеялом и читала. Меня разоблачили и лампу спрятали. Мама испугалась за зрение. И в самом деле, мне скоро прописали очки. Папа повез к профессору. Он сказал, что по современной теории ребенку не следует носить очки, от этого зрение ухудшится. Надо, чтобы глаза сами напрягались, очки же мне выпишут в зрелом возрасте, когда я перестану расти. Может быть, поэтому близорукость выросла.

Чтобы отвлечь от книг, меня отдали в музыкальную школу. Я быстро учила наизусть музыкальные пьесы и ставила вместо нот книгу. Играю пьесы наизусть или гаммы, а левой рукой перелистываю страницы. И это разоблачили.

На лето меня отправляли в пионерский лагерь на две смены. Для других это было счастьем. Для меня – наказанием. Но там оказалась библиотека. Однажды всем лагерем мы пошли в поход. Целый день шли. К вечеру куда-то пришли. Кто-то побежал за сучьями для костра, кто-то готовил ужин. Я вошла в какую-то будку, чтобы присесть. Я очень устала. В будке на столе лежала книга без корешка, без начала и без конца. Я припала к ней, как к живительному источнику. Я ощущала восторг от вида шрифта. Я упивалась напечатанным текстом. Тут я впервые поняла, что не могу без букв. Я читала и читала, хотя совсем не было видно уже. Из будки я вышла в полной темноте и испугалась: где все? Осторожно пошла по опушке леса. Кто-то позвал меня и спросил, где я была, меня искали, звали на ужин. Я ничего не слышала. Воспитательница сказала утром обо мне: «Свинья везде найдет свою грязь». Я чувствовала себя ненормальной и несчастной. Дома мама спрашивала:
- Ты что-нибудь в жизни видишь, кроме книг?

А зачем еще что-то видеть? Табель с моими пятерками мама бросала на стол со словами: «Какая мука!» Мама пыталась научить меня шить, вышивать, купила мне пяльцы и нитки, но у меня ничего не получалось. Папа сказал:
- Не тронь ее. Придет время – всему научится сама.
Мама сказала:
- Когда? В старое время она бы ушла в монастырь и там, в своей келье, не видя людей (они ей не нужны), читала бы и решала, а монастырь бы ее кормил, защищал, опекал, а сегодня? Монастырей сейчас нет. Без нас с тобой что она будет делать? Она людей не видит, для нее существуют только идеи, образы, проблемы. Ты этого еще не понял? У других уже давно мальчики на уме, а у нее?

В восьмом классе Катя надела очки. Однажды она услышала, как соседка по парте говорит кому-то в школьном коридоре:
- Сижу с калекой. У нас всего две калеки: одна на костылях, а Катя в очках.
Одна учительница как увидела Катю в очках, так и запричитала: маленькая старушка! Поэтому она себя не ценила высоко, но об этом не сказала.
- В старших классах я мучила учителей. Учительница по литературе плакала от меня. Дома папа меня воспитывал:
- Я тебя кормлю и одеваю, у тебя нет никаких забот, а у твоей учительницы
семья, дети, летом огород, ей некогда читать столько, сколько ты читаешь. Она не может уследить за всей литературой. Ты же ее позоришь.
Я перестала спорить с ней.

Историю преподавал фронтовик. С ним я не спорила. Я только задавала вопросы. Он отвечал, но неправильно, с моей точки зрения, и я задавала новые вопросы. К тому времени женских школ уже не было, мальчики в нашем классе были в восторге. Они громко шептали: «Спрашивай! Спрашивай!» Об этих дуэлях историк не доносил моему папе, и они долго продолжались, пока однажды учитель попросил:
- Дай мне опросить учащихся, у них совсем нет оценок.
Класс завопил:
- Нет. Нам очень интересно, мы так лучше всё понимаем!
На перемене учитель сказал:
- В университете с первого курса выбери тему и паши ее, дипломная будет
частью диссертации.
Он не сомневался насчет университета.

Я спросил:
- Так и вышло?
- Почти. Совет учителя мне помог, он меня подбодрил, и я первого же сентября пришла к одному профессору и сказала, что хочу у него заниматься, сказала, какой проблемой. Он серьезно выслушал и дал мне задачу. Сказал: «Решите – приходите. Может быть, к Новому году успеете». Я пришла через неделю, извинилась, что раньше не смогла – много заданий было по другим предметам. Он не поверил, что я решила, даже не открыл тетрадь. Положил ее в портфель и ушел. Подумал, наверно, - выскочка. Через неделю я опять пришла к нему. Он читал что-то. Увидел меня, снял очки для чтения и долго на меня смотрел. Потом отвернулся и долго думал. Потом предложил сесть и начал говорить.
- О чем?
- О том, что науке надо отдать жизнь, что наука забирает всего человека, а я женщина, и мне придется воспитывать ребенка, ухаживать за мужем, поддерживать старых родителей. В общем, чтобы я придерживалась того, что дают в большой аудитории, для всех, и не лезла никуда. А я молчала. Потом спросила, верно ли я решила задачу. Он удивился:
- Вы не поняли? Зачем тогда я все это вам рассказал? Вот ваше решение. Оно
более чем остроумно. Я приготовил вам еще одну задачку... Если вас не напугало то, что я сейчас сказал.

Я взяла и ушла. Пришла через две недели. Он сразу махнул мне рукой на кресло. И начали работать. На третьем курсе он посоветовал обратиться еще к одному специалисту по другой проблеме. Так я пришла еще к одному доктору.
- Так ты на двух кафедрах?..
- Вроде так...
- А диссертация?
- Там видно будет... В школе до восьмого класса все были уверены, что я прирожденный филолог, пока не пришел престарелый учитель математики и объявил моей маме, что я прирожденный математик. Мама сказала: «Еще одно наказание». Математиком считался мой младший брат. Но я? И как видишь, учитель оказался прав. У нас были хорошие учителя. Настоящие.

Катя чуть не рассказала тогда ему, почему мать была недовольна ею: она опасалась, что Катя не выйдет замуж. Недавно она так и заявила дочери:
- На следующие каникулы без мужа не возвращайся. На порог не пущу! - добавила она жестко.
- Где же я его возьму?
- Где все. Надо только от книги оторваться. Не может быть, чтобы на тебя никто не смотрел, наверняка смотрит. Надо это увидеть. Чем ты хуже других? Очки? Ерунда. Это теперь входит в моду. Оправа сейчас у тебя хорошая. Да иногда можно и снимать. Иногда можно и дать глазам отдых – не всё читать. Сними очки, так посиди, подумай. Пусть тебя увидят и без очков. Не хочу и думать, что вернешься с дипломом и одна и будешь вечером с нами гулять по улицам. Все идут парами, а мы втроем, будешь идти и за меня держаться! Этого не будет. У тебя хорошая фигура, хорошее лицо, хороший характер. Чем ты хуже других? Почему ты должна стать неудачницей? У тебя должен быть свой муж и дети. Но прежде ребенка заведи мужа.

Алексей прекрасно понимал, что в педагогический институт его приняли только потому, что он мужик. Там же все девочки. Плюс рабочее происхождение, член партии и прошел армию. Один преподаватель в приемной комиссии, держа в руках его анкету, сказал:
- За такую анкету надо сразу давать медаль.
Правда, Алексей подстраховался и написал в анкете: художник. Он вспомнил, как в армии их выстроили и скомандовали: кто умеет водить машину, - шаг вперед. Он вышел. Вышло еще несколько человек. Потом прозвучала новая команда: кто умеет рисовать, - шаг вперед. Он шагнул еще раз. На этот раз он был один. Так он два года провел в художниках, а последние полтора возил полковника. Он взял его к себе за смирный нрав, как он сказал, и за то, что не ругался.

В институте он сразу пришел в комсомольский комитет, - и сказал, что может рисовать стенгазету. Да, вспоминал Алексей, на меня там только что не молились. Дело в том, что сосед, художник-наставник, дал потрясающие советы по художественному оформлению газеты: когда-то кое-кому такие новшества стоили свободы и жизни. Но теперь да еще в студенческой среде это сойдет. И стало возможным по-разному располагать шрифты, сооружать стенгазету по несколько метров вдоль всего коридора, приклеивать к ней в виде гармошки маленькие сборники стихов наших студенток, монтировать бумагу с разными предметами: приклеивать бумажный нос, тряпичную руку – в соответствии с текстом, напечатанным в газете. Зашуршало слово «формализм», но все заглушило слово «капустник». Однажды за моей спиной прозвучало:
- О! Мужик да еще талантливый. Значит, и такое бывает!

То была Ирина. Я оглянулся, встретил ее пронзительный взгляд, и мне захотелось перекреститься, но я не умел. Что ей от меня надо? Мне не пришло в голову, что нужен я сам. Она смотрела так притягательно. Мог ли я тогда подумать, что через тридцать лет она выбросится в окно.

Да, я с моим ростом и ручищами выглядел странно на фоне девушек. На лекциях я садился на самую заднюю скамью и скоро начинал дремать. На экзаменах педагоги не спрашивали меня, чтобы не провалить, а беседовали. Помню, один так и спросил:
- Вы избрали исторический факультет, чтобы в школе не проверять тетради?
Я засмеялся. Все же из приличия ответил:
- Нет. Я люблю историческую науку.

И что-то еще из высказываний моего наставника-художника. Он-то и вложил в меня мысль о высшем образовании. А усвоив что-то, я становился упрямым, как бык.

Однажды Катя не вышла, а выбежала – радостная, улыбающаяся. К ней в тот день приезжал ее дядя, брат матери.
- Смотрю: дверь открывается и входит генерал. Я не успела испугаться, как
поняла: дядя. У него мамино лицо. Странно. У него совершенно мужское лицо, а у мамы совершенно женское, но такое сходство! Я спросила: «Как вы прошли? У нас такая строгость!» Он ответил: «Через главный вход. Назвал твою фамилию, факультет, и меня провели». Он был в парадном мундире и, кажется, с кортиком что ли. Я от радости не разглядела, как следует. Он проездом в Москве и так горд, что племянница в МГУ. Было время обеда, я только что вернулась с лекций, и он повел меня в профессорскую столовую. Потом я показала ему наш факультет. Педагоги жали ему руку и благодарили.

Помню, как я удивился: за что благодарили. Она сказала: «За меня». Я ничего не понял. Спросил:
- Твой дядя – генерал? Я в армии не дослужился до генерала – я полковника
возил, до генерала не дошел. А за что благодарили твоего дядю? Ты так хорошо учишься?
- Да так, ничего себе.
- Лучше всех?
- Да кто же знает.
- Тебя будут рекомендовать в аспирантуру?
- Да. Обещают.

Я осекся и надолго замолчал. Я понял, что рублю дерево не по себе. Она не заметила моего молчания, потому что непривычно для нее много говорила и говорила о своем дяде. Я то слышал ее слова, то не слышал.

Меня привлекала в ней ее хрупкость и беззащитность перед грубым и суровым миром, в котором мы живем. Я ощущал себя в ее присутствии силачом и гигантом. Мне хотелось взять её на руки, прижать к себе и так носить, не спуская на землю, чтобы она не ушиблась, не испачкалась – такая она вся была чистенькая и беленькая. Для нее я мог всё. Она считала, что я знаю и умею все. Например, в лесу я называл ей деревья, цветы. Я рвал листья, говорил названия и велел завести гербарий. Стыдно не отличать осину от липы.
- Да как же их отличишь! – удивлялась она. - Все зеленые.

Я объяснял, что у каждого цвета есть множество оттенков. Например, у черного цвета их более сорока, а у зеленого еще больше. Она сказала, что знает одно стихотворение о лесе. Она его вспоминает всегда на краю Воробьевых гор, глядя вниз на лес. Она слегка откинула голову и прочитала:

Я кончился. А ты жива,
И ветер, жалуясь и плача,
Раскачивает лес и дачу,
Не каждую сосну отдельно,
А полностью все дерева
Со всею далью беспредельной,
Как парусников кузова
На глади бухты корабельной.
И это не из удальства
Или из ярости бесцельной,
А чтоб в тоске найти слова
Тебе для песни колыбельной.

Стихи мне понравились. Я повторил:
- Я кончился.
Я спросил:
- Сама написала?

Оказалось, Пастернак. Катя объяснила: стихи о смерти жены. Герой стихотворения не хочет думать о ее смерти и утверждает, что она жива, только уснула, а умер он сам. Ударение на первом слове «Я».
- Я кончился, - сказал я тогда еще раз с ударением на первом слове «Я».
- Да. А жена жива. Только спит. А ветер покачивает ее колыбель.

Я произнес еще раз:
- Я кончился.
Я спросил:
- Ты пишешь стихи?
Она сказала:
- Иногда.
Я попросил прочитать. Она сощурилась:
- После Пастернака?
Я засмеялся:
- Я не пойму разницы. Читай.
Как крылья ангелов в полете,
простерлись облака.
Мы в нашей башне-самолете
невидимы пока,
Но луч восхода – луч заката
- Он послан за тобой.
И ты придешь ко мне когда-то,
И ты придешь за мной.
Я сказал:
- Твои стихи лучше.
Катя так смеялась.
- Почему?
- Потому что они обо мне.

Она совсем не умела рисовать. Она рассказала, что, может быть, из-за этого чуть не лишилась медали. Выпускной школьный экзамен по математике она выдержала нормально, нисколько не беспокоясь за отметку. Но к ним домой пришла ее классная руководительница Галина Васильевна. (Надо же – мою нынешнюю соседку так же зовут! И тоже добрая, все пироги мне приносит). Оказалось, что чертеж, совершенно необходимый, Катя выполнила не «на медаль». Еще бы! У Кати, как и у всех, в качестве циркуля была «козья ножка» и прочие инструменты такие же, даже линейка была неровная, корявая. Учительница принесла бумагу со штампом и велела Кате переписать на нее решение задачи и примеров. После этого она унесла бумаги с собой, а чертеж потом сделал школьный учитель черчения. Катя не должна была говорить об этом никому, даже родителям. Она и не сказала. Они так и не узнали.

- Так что университету я обязана не себе, а доброте моей классной. Без медали я бы не рискнула ехать в Москву.
Я хотел, чтобы Катя училась рисовать, и попросил ее нарисовать голубя. Она нарисовала нечто неизвестное с четырьмя ногами. Я так смеялся, что упал с пня. Глядя на меня, Катя тоже развеселилась. Я смеялся над ней, а она со мной за компанию. Я спросил:
- А у курицы сколько ног? Тоже четыре?
Она кивнула. Я хохотал:
- А ты знаешь, что воробей не умеет ходить? Он только прыгает – и летает!
Катя еще возражала:
- У всех животных четыре ноги. А у человека две ноги и две руки. - Как хорошо, что ты это знаешь! - веселился я. - А у птиц вместо рук – крылья!

Она сильно удивилась. Она не любила животных. Она так пояснила мне:
- Собака – живое существо, но не человек. Мне это непонятно.
Она была в моих глазах полным ребенком. И вот…она будет ученым. Слово мужского рода. Для женщины даже такого слова нет. А женщина такая есть.
Я услышал ее голос.
- Дядя ведь всю войну прошел. Начал ее лейтенантом, закончил полковником. Был и ранен, и контужен. После ранения нашел свою семью в эвакуации, в глухой деревне, вошел с радостью, высыпал на стол весь свой вещмешок и только тогда понял, что ему не рады. С печки спускается мужик и подтягивает штаны. Мужчины посмотрели друг на друга, дядя перевел взгляд на жену, на дочек, свернул пустой мешок и вышел вон. Больше их не видел, но до конца войны его аттестат им пересылали, как его семье. Он никуда не сообщил о случившемся, хотя имел право.

Помню, как я не мог совместить нежное, слабое существо с таким понятием, как математик, аспирант, кандидат наук. А потом, наверное, доктор, профессор. Она будет читать лекции и учить других, среди которых будут почти одни мужики. Голос ее будет звучать ровно, спокойно. И никто не удивится, а ведь это ненормально, что женщина учит мужиков. Она обязательно найдет принцип устойчивости неустойчивого. А как же семья? И вновь услышал ее голос:
- Дядя сказал мне, что даже после этого он не изменял своей жене, хотя для мужика сойтись с женщиной совсем не означает измены. Для женщины – да, измена. Для мужика – случайный эпизод, о котором и не вспомнит. Но он не позволял себе ничего. Он искал смерти. Он рвался в самые рискованные места и получал награды. Пока одна медсестра перед очередной операцией не сказала ему: «Опять смерти ищете?» Он удивился. Она же строго сказала: «Хочу, чтобы вы вернулись». Он вернулся и сразу нашел ее. Сказал: «Вернулся». Она сказала: «Спасибо». От нее у него два сына, оба будут военные. Слава Богу, нет войны.

Только не пойму, - продолжала она, - почему для мужчины сойтись с женщиной – не измена, а если женщина сойдется с чужим мужчиной – это измена? Ты как считаешь?
Я тогда ответил ей:
- Глупости все эти рассуждения. Я никогда тебе не изменю. Сдадим
весеннюю сессию и зарегистрируемся.
Катя промолчала. Я сказал это не для нее, а для себя, в ответ на свои опасения. На обратном пути я твердил себе:
- Не по Сеньке шапка. Дурак. Мать права: дурак. И еще не понял?

Да я никогда не был в нее влюблен.
Как мы познакомились? В электричке. Куда я ехал, вернее – откуда - не помню. Я возвращался в Москву, напротив сидела светленькая, тихая, скромная девушка, с которой старались познакомиться два парня. Они распускали хвосты, я иронически слушал их реплики, но вдруг меня резануло: один из них спрашивал ее:
- А правда ли, что к МГУ хотели провести метро?
- Да, планировалось открыть станцию в цокольном этаже, в подвале. Там
сейчас магазины, столовая. Но оказалось, слишком большая нагрузка была бы, рискованно – ведь берег Москвы-реки недалеко…

Я так напрягся. Эта девушка – из МГУ? И она может из вагона выйти вот с этими мальчишками? Почему-то я ощутил яростный протест против такой возможности. Она моя и только моя. Никто, кроме меня. Я стал осторожно разглядывать ее. Потом задал какой-то вопрос. Она посмотрела на меня и ответила. Я не слышал ее слов. Я только видел, как она сразу отвела от меня взгляд. Как она спокойно ответила и как небрежно отвела взгляд. Это что такое! Она вообще может без меня? Ни за что. Как бы ухитриться и сказать что-то очень умное… Как привлечь ее внимание? И вдруг она встает и снимает с полки свою сумку с длинными ручками. Как я понял, она хотела надеть ее на плечо. Я вмиг встал и вскинул ее сумку на свое плечо. Я сказал:
- Не бойтесь. Я не вор. Я только носильщик. Профессиональный.

Все решили, что это шутка. Но я в самом деле по ночам разгружал вагоны.
Я спросил:
- Куда прикажете?
И я поехал с ней в ее общежитие. Какая же это влюбленность? Ни восторга, ни восхищения, ни бессонных ночей под луной. Сам не знаю, как это всё вышло. Но на лекциях и по дороге и перед сном и всегда она была со мной, я думал только о ней. И вскоре я начал старательно записывать лекции. Она же учится, почему я не могу учиться! Я даже начал выступать на семинарах, причем пригодились многие высказывания моего старого наставника. У меня ведь появилось опасение: меня не должны отчислить за неуспеваемость. Тогда я Катю точно потеряю. Страх этот погнал меня в читальный зал. В итоге я неплохо сдал сессию.

Вспоминаю, однажды я спросил ее:
- Что ты ощущаешь рядом со мной?
-Тишину, - ответила она.
Было еще памятное событие. Катины родители передали с проводником поезда огромный чемодан с едой. Там были две курицы, уже готовые, корейка, сало и прочее: пироги, пирожки и так далее. Я понес этот чемодан так быстро, что Катя еле успевала за мной. Был воскресный день, меня пропустили внутрь. В блоке Катя пропустила меня вперед в комнату, где я открыл чемодан, а сама прошла в ванную, вернее, в душевую – мыть руки. Она всегда была очень чистоплотна. Когда она вернулась, я уже почти все вынул. Она сказала:
- Нет. Там должна быть еще одна курица.
Но Катя не могла ее найти. Пришлось сознаться: я ее съел. Катя не верила: когда?
- Когда ты умывалась.
- Но это невозможно.
Я научился быстро есть в армии. Пока я ждал пять минут полковника за воротами, я успевал купить в ближайшем ларьке батон хлеба и бутылку кефира и съесть все это за пять минут. Когда я начал есть курицу, я понимал, что это нехорошо, что всё содержимое чемодана – мое, надо подождать Катю, но не мог. Мгновенно прожевав мясо, я устыдился и спрятал косточки. Катя не поверила мне, пока я не показал эти косточки, которые я спрятал, как воришка. Да я и был воришкой в тот миг.

Катин отец приехал к моим родителям, чтобы познакомиться. Я предупредил мать, если она не встретит его вежливо, меня больше не увидит. «И не надо»,- сказала она. Когда она это сказала, я шел к двери, но, услышав ее слова, вернулся и полез за диван, где у меня кое-что лежало для рисования. Мать поняла: раз я забираю свой клад, значит, не вернусь. Она закричала: «Дурак! Я всё сделаю как надо!» Когда приехал Катин отец - представительный господин – мать не сразу поверила, что такого важного человека привел я, и спросила его:
- Это вы?
Он без улыбки ответил:
- Очевидно.

Огромный отец и очень толстая мать стояли перед ним, человеком невысокого роста, навытяжку, как если бы он был директором их завода. Он отказался от предложенного угощения: «Благодарю. Я отужинал». А уж мать постаралась – пироги, пирожки и плюшки, студень, заливная рыба и прочее – стол ломился. Еды хватило бы на роту. Он осмотрел мои огромные картины-репродукции на стенах очень внимательно. Там были печальная Аленушка у озера, царевна на сером волке, дети перед грозой и другие. Все огромного размера, почти все стены заняты. Он долго смотрел и спросил:
- Кто делал рамки?
Мать с отцом в один голос сказали с гордостью:
- Сам.
- Все эти семь волнистых кружевных слоев сам выпилил?
- Да.
- Очень хорошо.
Кате он потом сказал:
- Алексей здоров физически и душевно. Только в таком состоянии можно
выполнить эту трудную и тонкую работу. Попробуй подержи кисть на весу много часов подряд.
Это было его согласие.

Тесть купил огромный арбуз, больше десяти килограммов. Тесть сказал, что купил в расчете именно на то, что я его донесу. Я и понес, обняв обеими руками и прижав к себе. Донес до гостиницы, где тесть остановился, пронес по коридору, по ковровой дорожке и вдруг неожиданно споткнулся у самой двери номера и выронил арбуз. Он упал и раскололся. На звук выбежала горничная и запричитала:
- Какой арбуз! Сахарный! Ой-ой! Плохой знак!
И скоро всё убрала. Тесть, шедший за мной, не сказал ни слова, но как-то переменился в лице. «Жадина»,- подумал я.

Мы поженились. Помню, как сейчас, я ворвался в загс, крепко держа Катю за руку, и заорал:
- Я женюсь. Мне нужна регистрация!
Всполошенные сотрудницы выбежали из двух комнат. Одна из них, как глухая, спросила:
- Что вы хотите регистрировать: смерть, рождение или брак?
Я чуть не плюнул в нее. Другая в это время сказала:
- Не вы один. У нас очередь. Сядьте вон на ту скамью и ждите.

Мы сели. Огляделись. Впереди было две пары: старушка, бедная, щупленькая, и барин-старик, и еще двое молодых, но постарше нас. Я сидел и соображал: загс находится на Сироткинской улице, остановка трамвая «Крематорий». Как нарочно... Я не знал тогда, что рядом Донской монастырь. На его территории и открыли крематорий – в насмешку, что ли, ведь православным нельзя сжигать покойников.

Вернувшись из загса в МГУ – Кате теперь дали одиночку, я гордо показал в проходной свидетельство о браке, и меня пропустили, хотя день был невоскресный. В комнате я усадил ее на диван и первым делом стер помаду с губ и своим перочинным ножом срезал ей ногти. «Тебе больше некому нравиться. Ты теперь моя жена». Она удивлялась, но не возражала. Потом сказала:
- Мне вообще-то косметика самой в тягость. Лишняя забота. Но я хотела тебе нравиться.

Раньше, когда я приходил в ее блок только по воскресеньям, я сразу кидался вытирать пыль, особенно под диваном на нижней перекладине. Тогда ходили дежурные по этажу и проверяли, не пыльно ли в комнате, убрано ли. Их любимое место – сразу под диван. Там я прежде всего и вытирал. Потом я чистил картошку и жарил на общей кухне. Я говорил Кате:
- Ты никогда не будешь касаться кухни. Я умею всё.
Она смотрела так благодарно. После женитьбы Катя сама чистила и жарила картошку. И ни она, ни я не заметили, как это произошло. Я только заметил ироническую улыбку нашей соседки по блоку. Я спросил ее об этом, и она сказала:
- Власть переменилась?
Я не сразу понял. Когда понял, Кате не сказал. Теперь я приходил с лекций и от усталости валился на диван. Катя подвигала к дивану маленький столик, ставила на него ужин. Я ел, чуть приподнявшись, и быстро засыпал. Наука – очень трудное занятие.

Помню, как раз тогда я прочитал у Льва Толстого о том, что если заставить дворянина делать тяжелую физическую работу, он надорвется и умрет. И крестьянин умрет от апоплексического удара, если отнять у него соху и посадить на весь день за письменный стол. Это сказал любимый Катин герой - князь Андрей Болконский в «Войне и мире». Эта мысль меня напугала. Я ведь и есть внук крестьян, сын рабочих и сам рабочий. Но учиться надо, без диплома я рядом с Катей совсем ничто. Она меня жалела. Она сказала, что я выбился из своей социальной среды,, и мне тяжело. Я не понял. Она спросила:
- У твоих родителей много книг?
Я сказал:
- Нет. Не много. Ни одной.
- Вот видишь. А ты уже сколько их прочитал?

В своем институте я по-прежнему не видел никого. Позже Ирина сказала, что в меня была влюблена половина курса и некоторые преподавательницы, но она решила: будет мой. Я не замечал. Она удивилась:
- Неужели ты не знаешь, что ты русский богатырь? Сказочный молодец?

Меня тогда начала угнетать мысль о возможных родах. Катя не вынесет. Она такая слабенькая, такая тоненькая. Надо что-то предпринять. Я пошел в женскую консультацию. Врач сказала:
- Забеременеет – приходите, сделаем аборт.
Я взревел, как бык.
- Я не дам вам резать мою жену.
И выбежал, как сумасшедший. Господи, какая мука. Зачем мы поженились. Ходили бы так и ходили, без всяких последствий. В таком горе я поехал к своему художнику. Он дал адрес знакомого врача. Я – к нему. Он сказал, что можно меня так прооперировать, что детей не будет. Я сказал: сейчас же. Но он ответил:
- Нет. Сначала родите. А потом придешь. А то сейчас ты хочешь одно, а через два-три года захотите детей любой ценой, и ты же будешь меня упрекать.

Тогда я признался, что хорошо бы сделать так, чтобы я не касался ее физически. Меня к ней очень тянет, но она этого не любит. Надо сделать так, чтобы мы с ней жили как брат с сестрой, но чтобы у меня не было желания. Мы так хорошо жили до сих пор на расстоянии. Теперь всё усложнилось.

Врач удивился:
- Мужчины обычно заботятся о потенции.
- Она мне не нужна. Мне нужна Катя.
- Ее и спроси.
Я спросил. Она удивилась. Она ничего не боялась. Миллионы людей рожали и рожают. Почему именно она должна от этого умереть?
- Потому, что ты жизни не знаешь,- ответил я. И оказался прав. Да вот только
эту жестокую жизнь ей устроил я сам. Нет. Не совсем. Это мать. Это ужас. Она влюбилась в Катиного отца и стала сильно ревновать его к Кате. Когда наступило время родов, мы вдруг узнали, что наш роддом закрыли на ремонт. В другом роддоме работала старшей сестрой-хозяйкой самая близкая подруга моей матери. Про нее мать всегда говорила: «Вместе помирать будем!» Я возликовал! Близкая знакомая! Но тут всё пошло на перекос.

В день, когда «скорая» увезла Катю рожать, той знакомой не оказалось на работе – не ее день. Как профессор! С присутственными днями! Я возмутился и кинулся к матери за адресом ее подруги, чтобы она пришла в роддом и помогла нам. Мать категорически отказалась дать мне ее адрес. Я сказал, что узнаю в отделе кадров роддома, но мать спокойно объяснила, что та справила новоселье – муж от завода получил квартиру, и никто на ее работе этого не знает. А Катя твоя пусть помучится! Так она и не дала адрес. А Катя еле-еле родила. Потом я узнал, что когда пошли схватки, у сестер наступил час чая, и они ушли в свою комнату. На счастье- Бог послал!- в комнату, где Катя лежала на высоком столе, вошла группа студентов-медиков. Они и приняли роды у первородящей. Они выволокли сестер-акушерок. В отместку, наверно, одна из них так плохо зашила Кате что-то, что потом пришлось лечиться, а врач сказал, что в результате у нее не будет больше детей. А мать что! Она весело сказала, что раньше бабы рожали в чистом поле, сами у себя принимали роды и шли дальше. Не надо было жениться на дохлой…Она же тут ни при чем.

Нет, больше нельзя вспоминать. Это мучительно. Я не буду. Я не могу. Этого не было. Никогда.
После развода Катя подошла к нему, белая, как стена, но совершенно ровным голосом сказала:
- Ну, что ты так расстраиваешься. Теперь ты всегда можешь есть свою солянку.

Он не понял, не вспомнил. История с солянкой была такая. Это было очень вкусное первое блюдо в студенческой столовой. Оно стоило столько, сколько весь обычный обед.
Деньги были у Кати. На обед ходили все вместе: на первом курсе уже учился Катин брат. Катя у кассы называла блюда и платила. Однажды она взяла всем солянку по случаю какого-то праздника. С тех пор Алексей стремился оказаться у кассы и успеть крикнуть в низкое маленькое окошечко: «Солянку». Чтобы этого не произошло во второй раз, Дима, Катин брат, отводил Алексея в сторону, к окну, но он и оттуда напоминал Кате, выкрикивая: «Мне солянку!». Катя убеждала его, что в таком случае они с братом умрут с голода, хотя они получают от родителей сумму, равную их стипендиям, а он не получает ни от кого. Они его кормят. Но он не хотел этого понять. Не мог. Она велела ему взять лист бумаги и написать цифру – его стипендия. Разделить это число на тридцать. Сколько получается в день? Меньше, чем стоимость одной порции солянки. «Я понимаю»,- шевелил Алексей белыми дрожащими губами. Но на следующий день в обед он опять трясущимися губами выкрикивал от окна: солянку

Когда родился Сережа, я же помню, я обезумел от счастья и от страха за ребенка. У него на носике были крохотные белые точечки. Я чуть не рехнулся. Я ворвался к главврачу роддома и заорал: «Что вы сделали с моим сыном! Откуда у него на носике белые точки? У меня и у жены нормальный нос!» Она налила мне валерьянку и начала объяснять, что так бывает, засорились поры, но все быстро пройдет. Дома я вымыл все полы кипяченой водой и новой марлей.

Я накупил марли огромное количество, чтобы менять половую тряпку каждый день. Когда я принес сына домой, мы все надели на рот марлевые повязки, чтобы не дышать на ребенка. Пришла патронажная медсестра и ахнула: «Уже болеете?» Она приказала снять повязки и сказала, что мы хотим вырастить сына в искусственной среде, а это вредно. Мог ли я тогда подумать, что через десять месяцев я пну своего сына, который только начал пытаться ходить, пну так, что он полетит через всю комнату, но Катя вскочит и успеет поймать его.

Алексей зажмурился, чтобы прогнать это видение. Этого не было. Не было. Никогда. Он не виноват. Это Катя забрала от него его сына и уехала с ним в Америку. Украла сына, его единственного ребенка. Дети от других баб были не то…и вообще они были девки. А он не виноват. Он мужик. Просто мужик. Здоровый мужик. Это природа.
Кроме природы, была еще Ирина. Ослепительная красавица, она не вынесла равнодушия Алексея к себе и сделала все, что смогла…

Кто устоит перед разлукой,
Соблазном новой красоты? – спрашивает Лермонтов. Но я не соблазнился ее красотой. Нет. Я и в Кате не видел – красавица она или нет. Ирина заглянула мне в глаза своими пронзительными черными глазами, глубоко заглянула, как рентгеном, и нашла там что-то, за что она смогла зацепиться, и зацепила и повела...И я пошел как дурак. Правильно мать говорила всегда – дурак. Или, может, это ее материнское проклятие? Не надо обзывать сына дураком, а то он и станет дурак.

Лицо Ирины – действительно прекрасное – замаячило у меня перед глазами. Но оно не радовало. Оно настораживало, влекло и пугало. Угрожало. Сердце сжималось при мысли о ней, в аудитории глаза невольно искали ее, уши были настроены на волну ее голоса, сердце начинало колотиться, и я, не видя ее, уже знал, что она здесь, где-то рядом. Можно сказать, что это всё признаки влюбленности, но это не так. Это психоз. Это наваждение. Это насильственное привлечение. Она мне не нужна. При ней я забывал о Кате. Помню, возвращаясь от Ирины, я по дороге плевался и впервые в жизни ругался плохими словами. Кого ругал? Ее или себя? Ее ненавидел. Через неделю поехал к ней опять. Чем же она меня взяла? Не красотой – нет. Омутом своих глаз. От нее нужно было какое-то средство...Не знаю какое. Сначала я, помню, удивился ее интересу ко мне.

А Катя была беременной, и ее нельзя было трогать... Что-то случилось...Не знаю что. А уж потом... Ирина как бы развязала мне руки. Она открыла мне глаза: вокруг столько женщин, и все доступны. До Ирины я этого не видел. До Ирины женщины были живыми манекенами. Оказалось - все они только ждут моего согласного взгляда. Да что. Некоторые подходили и говорили, что хотят от меня ребенка. Позже я отвечал, что уже плачу алименты, много им не достанется. Но они явно хотели чего-то иного.

Сколько их прошло… Сосчитать можно, но не вспомнишь. Что интересно – каждая сразу стремилась заявить Кате, что уже появилась в моей жизни. Ирина уговорила меня зайти с Катей к ней в гости. И я, дурак, послушался. Да что я! Ее муж тоже олух. Мы с Катей вошли. Ирина сразу принесла откуда-то один стул, поставила его посреди комнаты и сказала Кате:
- Садитесь!
Так церемонно предложила. Катя села и спросила:
- А вы?
Та:
- У нас нет больше стульев.
А сама встала перед Катей и поставила справа от себя мужа, а слева меня. И так стоим два остолопа, а Ирина глазами пожирает Катю. Она же ничего не поняла, но встала и говорит:
- Алеша, неудобно как-то, что же мы хозяев на ногах держим. У них и стульев нет, а мы тут с визитом.
Говоря это, она зашла за стул и облокотилась на его спинку. Муж Ирины смутился, я вообще оробел, а Ирина с вызовом:
- И как вы теперь жить будет после этого?
Катя удивилась:
- После чего?
И повернулась ко мне:
- Пойдем домой.
Потом обернулась к Ирине и сыграла под дурочку:
- Жить мы будем так, как мой папа скажет. Он обеспечивает семью.

Потом Ирина сказала мне о Кате: дурочка. Но я-то знал, что это совсем не так. Катя не догадалась, для чего этот парад был устроен, потому что Катя доверчива. Или это глупость - всё мерить на свой аршин?

Когда я принес Сергея из роддома, осторожно положил в кроватку, развернул одеяльце и долго смотрел на сморщенное красное личико, похожее на старичка, высвободил его пальчики и спросил у Кати:
- Что это у него когти какие-то и перепонки между пальцами?
Она стояла рядом, как воин на страже. Услышав вопрос, она не взглянула на пальчики ребенка. Она развернулась во весь рост и указала на дверь. Я сразу повиновался. Затем вошла мать. Она наклонилась над кроваткой и запричитала:
- Ой, кого уродили! У него лоб в пол-лица! Уродец настоящий!
Я ворвался и выволок ее. Она плакала. Вошла теща. Села на стул, достала очки и задумалась. Я услышал ее тихую жалобу:
- Господи, зачем ты его сделал высоколобым! Высоколобые трудно живут. Они ищут какого-то смысла, они не могут просто жить. Низколобые как живут приятно, кушают и радуются. За что ребенку муки?
Я осторожно поднял ее и вывел на кухню. Там стояла соседка и спрашивала о новорожденном. Она говорила:
- Красавец, наверное, в родителей!
Катя счастливо улыбалась и говорила:
- Конечно! Врач в роддоме сказала, что родился богатырь!

В тот вечер я как-то игриво сказал Кате:
- Ты ощутила, что теперь ты – заступница ребенку? Справишься? – спросил
почему-то с озорством.
Она ответила тихо и серьезно, она медленно сказала:
- Зубами загрызу.
Мне стало не по себе. Я ощутил, как ухмылка медленно сползала с меня. Впервые в жизни я почувствовал себя бессильным, словно сдал права на ребенка ей, такой беззащитной, и от этого потерял все силы для жизни.

Врач в роддоме угадала: сын действительно рос как-то необычно. Он никогда не ползал. Он сначала сидел, а потом сразу встал на ноги. Ему не потребовались ходунки. Его поместили в манеж. Дед наблюдал, как он сначала стоял, потом начал подолгу прыгать, держась за перила манежа. Он прыгал так долго, что дед уставал считать прыжки. Напрыгавшись, он ложился и засыпал. Потом он начал бегать. Не ходить, не ползать, а бегать. Он передвигался по манежу, держась за перила, а когда до конца одной стороны оставалось чуть-чуть, он вдруг перебегал к соседней стороне, срезая путь по косой, и крепко ухватывался там за перила. Постоит – и идет дальше. Там всё повторяет. Так перебежками он научился ходить. И однажды, оставленный в манеже, он явился на кухню, где все ужинали, на своих ногах. Все ахнули. «Не мой сын» – мелькнуло у Алексея. Про то, как сам он ползал чуть не до двух лет, он постоянно слышал от матери: залезал в таз с холодцом, в буфет, под кровать, и его постоянно искали: куда уполз.

Едва сын научился ходить, его усадили около проигрывателя, который поставили на модный тогда низкий столик, и научили включать и выключать. Отныне он сам ставил свои любимые пластинки и играл в то, что слышал. Если охотник шел освободить бабушку от волка, то Сережа задолго до того сжимал в руках автомат и в нужный момент стрелял. Или в другой раз в этот момент он пускал стрелу. У него были разные виды оружия. Когда звучала музыка и речь в его комнате, к нему надо было входить с осторожностью. Иначе сам получишь пулю в лоб, как однажды случилось бабушкой. Она долго потом потирала шашку на лбу, приговаривая:
- Своя семья, жаловаться не приходится!
Потом сам заправлял пленку диафильма и смотрел его с той же активной игрой. Этих пленок накопилась огромная коробка.

Однажды Алексей был удивлен вопросом Сережи:
- Что такое НТИ-67?
Алексей уточнил: откуда это наименование. Оказалось, Сережа слушает радио, и вдруг вместо НТИ-66 он услышал НТИ-67. Алексей сказал:
- 67 – это год. Был год 66, а теперь год сменился, стал 67. А что такое: НТИ?
И услышал в ответ:
- НТИ – это научно-техническая информация.
Алексей сразу начал считать, сколько лет его сыну - три или четыре, но не смог. Он был почти напуган.

Его мать быстро поняла какое-то непонятное ей превосходство снохи над сыном.
- Пресмыкаешься? – насмешливо спросила она. - Неужто не погулял, пока она рожала? И сейчас еще можно, пока она кормит.
И он не ответил. Он знал, что мать права, что он крепко привязан к жене какими-то невидимыми нитями, но и мать поняла, что уловила его слабое место: значит, погулял, подумала она, увидев его сконфуженное лицо. Теперь на него можно смело нажимать. Сноха ей не нравится. Какая-то бесцветная. Когда она впервые ее увидела, поняла, что Лешка от нее не отстанет. Почему-то ей стало горько. За что прилип? Она спрашивала Катю:
- Готовить умеешь? Нет? А кто же твоему мужу его любимый пирожок испечет? Не знаешь, какой у него любимый? А что ты тогда знаешь? Шить умеешь? А вязать, вышивать? Прясть, ткать? Ничего. Это же надо уметь ничего не уметь.
И сноха ей не ответила. Сама понимает, что у нее руки не тем концом вставлены. А уж без рук, так хуже варежек. Что толку от ее диплома! Нынче все грамотные. Вокруг столько девок и баб. Нет. Выбрал – ни кожи, ни рожи.
- Что делаешь без меня – все плохо. Вот соседка Настя, и чернявенькая, и как пляшет и поет! А Нюся – какая портниха! Всю семью оденет. А твоя жена меня не слушает. Я всегда ее спрашиваю: на трамвае ездишь на работу? Добиваюсь, чтобы она перестала ездить на автобусе. Три копейки экономить надо. В неделю сколько? А в месяц? Пересчитай. Так она и не слушает. Я ведь каждый раз говорю, и все зря. Ей удобнее: быстрее и без пересадки. А три копейки - это деньги. Тетка видела вас в магазине и всю правду ей в лицо сказала. Вот молодец.

Да. Они встретили тетку. Она ахнула и сказала:
- Не ровню взял, не ровню. В ней ни веса, ни роста. Ты такой богатырь, а она? Смотри, где она сейчас? Где? За тебя зашла, за тебя спряталась, ее и не видно. Разве это человек?

Катя стояла за его спиной и тряслась от смеха. Потом она весело рассказала об этом матери, и та ответила серьезно:
- Нет ничего страшнее простого человека.

Почему мать так ополчилась на Катю? Тут, конечно, две причины. Приехала ее сестра Анна и, как кликуша какая, сказала: «Жить не будут!» Мать ахнула, а потом развеселилась. Она по характеру-то вообще-то немного озорница была. Она и на работе над начальником подшучивала, то карикатуру нарисует, то из газеты какую-то фигуру вырежет и приклеит мастеру, когда он уснет в ночную смену. И всё ей сходило с рук. Но тут добавилось еще новое. О Господи! Кому скажи – не поверят. Мать влюбилась в Катиного отца. Влюбилась изо всей силы и не скрывала этого ни от кого. И он узнал, но не реагировал никак. При встрече он даже глаз на нее не поднимал. Когда она приходила к ним, он молча делал то, что делал, а потом уходил в другую комнату. Однажды она даже пошла вслед за ним в ту комнату. Он всё понял и спокойно спросил ее:
- А как же ты замуж вышла?
Она с глубоким вздохом ответила:
- Да как! Посватался, да и всё. Как все выходят!
Сват ничего больше не сказал, взял газету и начал читать, закрывшись ею от сватьи.

Как она страдала! Уж она стала наряжаться. Потом стала одевать своего мужа так, как одевался сват. Купила такое же зимнее пальто и шапку – а тут увидела, что сват уже в новом пальто – воротник шалью - и шапка – не ушанка, а пирожком. Оказывается – такая мода стала. Мать глубоко и горько вздыхала: «За ним не угонишься». Ее муж все слышал и ни разу ни слова не произнес. А мать говорила:
- Да как же его не любить? Это ведь какой человек! Он же настоящий барин! И никакого греха. Он на меня не смотрит и никогда не посмотрит. Греха нет и не может быть. Он любит только Катьку да еще Сережу. Больше ему никого на дух не надо.

И ведь она страдала от неразделенной любви. Бывало, шьет Сереже что-то и причитает, вяжет и приговаривает о своей любви и о холодности к ней. «Сиротинушка я одинокая, всеми безлюбая и никем не согретая, и единая-то во поле колыхаюся, и одна-то я под ветром наклоняюся». Где она взяла эту песню? Может, даже сочинила, кто ее знает.

А что Ирина? Ирина еще ничего. Она хоть в дом не являлась. А Нина? Числилась подругой Кати. Когда все начало открываться? Они сидели за столом, - тогда Катин отец уже работал в Москве, в министерстве, - все приехали к ним отметить день рождения Сережи. Ему исполнилось четыре года. Теща решила похвалиться его успехами и показала лист с рисунком кита. Нина сказала:
- Огромная рыба.
Сережа сказал:
- Кит не рыба.
Нина обидчиво повернулась к Алексею и жалобно сказала:
- Меня уже твой ребенок поучает.
Алексей встал, (он сидел рядом с Ниной), перегнулся через весь стол и с силой ударил ребенка по щеке. Нежная щечка вмиг почернела. Катя рванулась к Сереже, схватила его. Он уже зашелся в крике и не мог выдохнуть воздух от возмущения. Катя, прижав сына к себе, шагнула к мужу, но ее мать встала между ними и закричала Нине:
- Вон!
Нина кинулась к двери. Теща крикнула:
- Оба!
и руками вытолкнула Катю с ребенком в другую комнату. Сережа наконец там разразился плачем. Мать вошла и сказала строго:
- Они ушли. Их нет. Успокойся.
Но и тогда Катя усмотрела только грубость.

Катя вдруг заметила, что по-женски не совсем здорова. В поликлинике ей сказали, что кто-то занес ей инфекцию. Спросили: муж или любовник. Она ужаснулась: что вы! Мы с мужем так любим друг друга! Медсестра, готовя тампон, сказала: «Значит, от водопроводной трубы накапало». И Катя этим успокоилась.

Мой отец ее любил. Он ею гордился: работящая! Мать это еще больше злило: все ее любят - и Лешка-дурак, и его отец такой же, и Катькин отец. А ее кто полюбит? Все только едят то, что она приготовит, пироги ее все пожирают. А ее никто не любит. И она заливалась злыми слезами. Однажды так разрыдалась даже на улице и, чтобы скрыть слезы, пошла в сторону утереть лицо, остановилась у Доски почета, достала платочек, вытерла глаза и взглянула перед собой. Взглянула и замерла. На нее из-под стекла смотрела сватья – это ж Катькина мать!

Ее портрет поместили на Доску почета как лучшую учительницу: у нее самые высокие показатели по успеваемости! Матушки! Батюшки! Да что же это такое! Где же справедливость! Она, рабочая, в три смены пашет, баллоны катает по сто кило и больше, попробуй-ка оторви его от пола, наклони к себе на плечо и выдержи, не упади, его нельзя ронять, он взрывоопасен. Хорошо, что в ней самой веса больше, чем в баллоне, а то разве удержишь! И кати осторожно, и поставь куда надо и как следует. Шутки! В полночь идти на завод при любой погоде, а эта – в тепле и чистоте, в светлом помещении, всегда в уважении – да еще с таким мужем и еще на Доске почета! Зачем революцию делали? Она зарыдала с такой силой, что к ней подошли люди, ее успокаивали и говорили:
- Любое горе проходит. Не надо так отчаиваться!

Она еле вырвалась и побежала домой. Она отомстит. Она это так не оставит. И она придумала. Она взяла пузырек с черными чернилами, открутила крышечку и надела резиновую соску, сначала проткнув ее кончик. Ночью, перед началом ночной смены, пришла к Доске почета, просунула кончик резиновой соски за стекло и обрызгала чернилами всю фотографию сватьи. Вот тебе!

Самое интересное, что через несколько дней она пришла к сватьям узнать, что они об этом думают. Сватья и не знала ничего, а узнав, нисколько не расстроилась. Она сказала:
- Наверное, это кто-нибудь из отстающих учеников.
И тогда мать спокойно сказала:
- Это я.
Вот когда сватья удивилась. Она только сказала:
- Зачем?
В ответ послышались такие рыдания, такие страдания, что ее еще и утешали. А потом детально всё рассказала – как и почему она это сделала.

Если бы она на этом успокоилась! Так нет же. Она потом раскаялась: зачем призналась, зачем унизила себя – и подговорила соседку пойти вместе в гости к сватам. Они пришли, выпили принесенную бутылку вина, потом подученная соседка пошла в спальню и полезла под кровать, вытащила оттуда небольшое корытце, в котором лежало грязное белье, и трясла его по всей квартире с пеньем и топаньем. Когда устали, то удалились очень довольные собой, да еще, спускаясь по лестнице, в два голоса кричали: «Украли! Воры! Украли сына!» Двери квартир тут же пораспахивались. Кто-то догадался спросить, сколько лет сыну. Мать заливисто отозвалась:
- Двадцать четыре было!
Двери сразу позакрывались.

После этого Катя перестала ходить к свекрови. Она сама пришла к ее отцу и со слезами просила, чтобы Катя опять ее навещала:
- Мне от соседей стыдно, говорят: сноха не ходит - хороша свекровушка!
Катин отец сказал:
- А зачем ты так ведешь себя? Что тебе Катя сделала плохого?
- Да ничего! В том-то и дело, что ничего! Если бы она хоть раз мне какое слово сказала... мы бы с ней поссорились, подрались, а потом бы помирились, выпили, песни спели и жили бы душа в душу. А то она меня словно за человека не считает. Придет: «Здравствуйте!» – и сядет с книжкой в угол дивана. После обеда: «Спасибо. Как вкусно. До свидания». Вот все ее слова.
- Так у тебя и муж такой же разговорчивый. Разве не привыкла?
- Да за что же мука такая? Ни с кем не поговоришь, словом не обмолвишься. Упросите ее, пожалуйста, она вас – я знаю – послушает, пусть ходит ко мне и внука приводит. В нем мне все солнце в оконце!

И что же – Катя опять ходила к ней как ни в чем не бывало. И действительно мать любила Сережу. Как родился, она кричала:
- Дайте мне маткину сиську, и я одна внука выкормлю!
Она на него вязала. Она умела прясть, ткать, вязать и вышивать. Сереже было четыре месяца, он еще лежал и не сидел даже, она сшила ему штаны, сняла с него пеленки и надела штанишки, сказала:
- Ты не девка, нечего залеживаться, вставай, надо зарабатывать!

В два года она повела его в парикмахерскую на углу их дома. Она несколько раз раньше высказывала желание постричь ребенка, как это делают другие – она видела. Мы строго запретили ей делать это, но она повела его к парикмахерше. Его начали стричь и отрезали кусочек кожи на шее сзади. Катя была далеко, на другом конце города, и там услышала жуткий крик своего сына. Она в панике бросила все дела и помчалась к свекрови. Ему успели наложить шов, заклеили пластырем. Она схватила его на руки и, не глядя на свекровь, унесла ребенка с собой. До самой школы он не соглашался идти в парикмахерскую. В конце августа он весь оброс светлыми слегка вьющимися волосами, но в школу так нельзя, надо стричь, как все. Катя даже сказала:
- Позову милиционера.
Сережа спокойно ответил:
- Позови. Где милиционер?

Катя усадила его на стульчик, поставленный на стол, обвязала простыней и долго медленно стригла сама. Он терпел – только не парикмахерская.

Уж после этого ясно же стало, что нельзя ребенка оставлять с этой бабкой, но Катя не поняла. В самом начале апреля мать опять выпросила внука в сад. Ему было года три. Там она его раздела до нижнего очень красивого коротенького костюмчика, он простудился и заболел.
- Зачем ты его раздевала?
- Хотелось похвастаться перед соседями, как он одет. Он так красиво смотрелся на фоне…
- На фоне чего?
Она продолжила упавшим голосом:
- На фоне снега.

Я схватился за голову. А кто виноват? Катя, конечно. Не меряй всех людей по себе. Не оставляй малыша кому попало. Это твоя мать в институте училась, как детей воспитывать, а моя до сих пор хвалится, что мною тешилась вся улица, мать вечером после работы искала меня по всем баракам:
- Кто Лешку утащил, признавайтесь, девки!

Она прямо смеялась над Катей: «По книге кормит ребенка, обращается с ним, как с живой куклой, нашла себе игрушку живую!» Но ведь она его любила. Она вязала ему шапки, носки, кофты. Да и после развода, вернее, после смерти второй жены моя мать сразу поехала к Кате и сказала ей:
- Вернись! Вы сойдетесь и будете жить лучше прежнего. Другие тоже расходятся, а потом сходятся и прекрасно живут. Лешка ведь покладистый мужик. Я его сбила. Он не виноват.

Так и сказала. Вот какая она объективная. Потом даже отца приводила. Он пришел с ней и сказал Кате:
- Я с тобой не ссорился.
Это была правда. Отец однажды (до развода) сказал мне:
- Тебя и твою мать связать веревкой и долго бить кнутом, до потери сознания. Может, тогда сознание появится.
Так и сказал. И мать не возразила. Она даже меня вдруг укорила:
- В институте ты только штаны протирал и место просиживал, а ума не набрался, зато спеси очень много приобрел. Теперь жену не можешь удержать.

Она видела, что Катя тогда уже очень редко приходила к ним с Сережей и всегда без меня, потому что я уже фактически с ними не жил, я уже гулял открыто. Катя почему-то терпела и не подавала на развод. Моя мать ведь не хотела нашего развода. Она хотела спектакля со слезами и прочим. Она говорила мне:
- Не бойся, она никуда не денется, с довеском она никому не нужна.
Под довеском она имела в виду Сережу. Эх, мать-мать! Катя с ее зарплатой и квартирой многим бы подошла...

Да всё было бы чепухой до Инны Ивановны. Всё окончилось, когда к нам домой пришла Инна Ивановна, инструктор райкома, деловая, организованная, руководитель. Она взяла быка за рога:
- Вы, Екатерина Михайловна, должны развестись с мужем. Так вот знайте: вы
уходите, вы инициатор развода, потому вы должны оставить мужу квартиру и всю мебель. А вы с ребенком должны перейти жить к вашим родителям.

Ничего не понимающая Катя ошарашенно только спросила:
- А почему?
- Потому что вы должны обеспечить мужу нормальное существование. Вы
как женщина его не устраиваете, а он имеет право на личную жизнь.

Катя встала, пошла к двери и распахнула ее. Инна Ивановна удалилась с ворчанием. Катя не закрыла дверь. Она указала на нее мужу. Он также молча вышел. Он-то потом вернулся. Куда ему идти... Только спать стал в раскладном кресле-кровати. А Инна Ивановна лишила себя работы. Да. Так странно вышло. Она всю ночь не спала – всё думала, что Катя с утра пораньше прибежит к секретарю жаловаться на нее. А Катя о ней и не вспомнила. Инна Ивановна утром сразу пришла к секретарю райкома – то была женщина – и спросила, как она отнесется к тому, что к ней придет женщина и начнет жаловаться на Нину Ивановну, что она разбивает семью и вступила в связь с ее мужем. Секретарь выслушала и сразу ответила:
- Таких женщин мы не держим в аппарате.
Инна встала, вышла, пришла в свой кабинет, села и написала заявление об уходе – по семейным обстоятельствам. И вскоре переехала к сестре в Свердловск. Но до того она еще номер выкинула: позвонила Кате:
- Скажите вашему мужу, что я в больнице. Я только что убила нашего с ним
ребенка. Была дочь. Пусть Алексей навестит меня.

И что же – Катя передала мне ее слова. Я тогда сидел на кухне и ел то, что Катя подала. Она до самого разъезда ухаживала за мной как всегда: кормила, стирала, гладила. Только спали врозь. Когда я приходил домой, Катя требовала, чтобы я чисто мылся – она была очень чистоплотной и теперь боялась от меня заразы.

Так вот, когда я выслушал этот бред Инны Ивановны, то даже не шевельнулся. А Кате все же интересна была моя реакция. Она смотрела на меня. Я это почувствовал, поднял на нее глаза и сказал:
- Мало ли кто что скажет.
И никуда не поехал. Потом Инна Ивановна с мужем развелась, сына взяла себе и никогда не позволяла ему встретиться с отцом, чтобы сын не узнал правду о ней. Интересно, что как-то случайно прочитал в газете, что она стала директором музея, расположившегося в здании церкви, и ни за что не хотела возвращать храм его законным владельцам. Там даже привели ее речь. Она говорила, что священники уподобились революционерам, которые когда-то отняли храм у Церкви, а теперь святые отцы отнимают у нее кусок хлеба. Сравнила, нечего сказать. Все равно что потерпевший требует вернуть нему награбленное, а вор отвечает:
- Ты сам вор, раз требуешь свое имущество!
Типично бабья логика. Да еще какой бабы – распутной. А что она еще могла сказать! Вот кому надо исповедаться за всю жизнь. Сломала его семью. Без нее Катя бы никогда не догадалась о том, какой он, ее муж... Какой? Да ладно, что там, не в словах дело...

А Кате потом ее мать говорила:
- Все всё видели, кроме тебя. Я думала, ты ему всё прощаешь. Бывают же такие женщины, которые всегда прощают. Это очень мудрые женщины.
Так ее мать боялась одиночества для дочери.

Сережа рос спокойным мальчиком, играл увлеченно. Алексей не раз спрашивал его:
- Что ты строишь?
- Это дворец. В нем мы с мамой будем жить.
- А это?
- Это каюта в большом пароходе. Мы с мамой на нем поедем.
В другой раз то было купе в огромном поезде и опять для него и мамы. Потом они летели в самолете. Наконец, он построил огромный автомобиль. Алексей спросил:
- А мне дашь что-нибудь? –
- А тебе тоже надо? - удивился мальчик. Его нежное лицо даже порозовело от напряжения, и лоб напрягся. Лоб его нельзя было назвать низким, но и слишком высоким не был. Всё сравнялось. Сережа вздохнул с облегчением:
- Тебе построю велосипед. Вот.
И он в стороне положил самый маленький кубик. Алексей тогда обиженный двинулся на кухню к жене, но она удивилась:
- Это же ребенок, он играет, не лезь к нему. Я же не пристаю. Я рада, что он занят, иначе я бы ничего не успевала ни на кухне, ни в ванной. И потом – чего же ты хочешь от ребенка после того, как он кричит тебе с четвертого этажа в проем лестницы «Папа, не уходи!», а ты снизу вверх мощным басом отвечаешь: «У тебя есть мама!» Конечно, хорошо, что есть мама, но мальчику требуется отец.
- Должен же я отдыхать! Я спешил на рыбалку.

Катя вдруг спросила:
- А что за удочки стоят в шкафу?
Я чуть не попался, но быстро нашелся:
- Это запасные. Мои удочки спрятаны на месте рыбалки.
- И почему ты всегда удишь ночью?
- Не ночью, а на рассвете, как только светает – самый жор, а за ним - клев.
- А почему ты ни одной рыбки не принес. Сереже было бы интересно.
Я чуть не брякнул:
- Где я ее возьму! - Но взял себя в руки и ответил спокойно:
- Я же не ради улова езжу, а ради отдыха. Но ты права, я обязательно привезу как-нибудь.

Так Катя опять ничего не заподозрила. Может быть, на подозрения у нее просто не было времени. Тогда она готовила ужин на всю семью, вот-вот должен приехать с работы ее отец. Она оставила меня на кухне посмотреть за сковородкой и пошла в комнату взглянуть на ребенка. Когда вернулась на кухню, то застала мать с пустой сковородкой в руках. Женщины молча смотрели то друг на друга, то на сковородку. Потом мать сказала:
- Скорее мой картошку, сейчас нажарим, пока отец не пришел, и зальем
яйцами. Котлет больше нет.

Я стоял здесь же, то оттопыривая на животе резинку домашних штанов, то отпуская ее, и она с резким звуком шлепалась о гулкий живот. Я смотрел на женщин и видел, как им не нравится этот звук и этот жест, я заподозрил, что они недовольны, но не мог понять, в чем дело. Я съел все котлеты, да, я, наконец, наелся, что в этом плохого.
- Жадины,- сказал он при этом воспоминании и начал аккуратно резать
колечки копченой колбасы и осторожно снимать шкурку.

Он не забудет, как на пляже в Пицунде она всегда покупала кукурузу за двадцать копеек, а не за пятнадцать, как он предлагал. Она очень любила тогда кукурузу. Он настойчиво говорил об экономии, но она упорно брала за двадцать. Он, бывало, искупнется, вернется к ней, а она уже грызет кукурузу.
- За пятнадцать? - уверенно спрашивал он.
- За двадцать, он больше,- спокойно отвечала она. И так весь сезон.
Потом она ему предложила:
- А ты экономь на себе и бери за пятнадцать.
Нашла дурака. Она будет есть за двадцать, а он за пятнадцать. Конечно, они приехали туда на деньги ее родителей. Ну, и что. Все равно всегда надо экономить. Она же на себе не хотела, а только на нем. «Жадина»,- повторил он и достал из морозилки бутылку пива и зубами открыл крышечку. Он заглотнул всё содержимое запотевшей бутылки и аккуратно улегся на диване.

Он запомнил тогда жирные, сочные котлеты, потом нажарил себе таких же котлет, чтобы съесть их не торопясь, но тут неожиданно домой вернулась жена. Он не был готов к тому, чтобы поделиться с ней, и быстро нашел решение. Пока она, как всегда, умывалась, он достал червячка, приготовленного для наживки, и положил его под самую большую, крайнюю котлету. Катя вошла и радостно ахнула при виде такой сковородки. Муж подвинул ее жене и сказал:
- Начинай с этой котлеточки, самой аппетитной.

Катя взяла вилку и поддела котлету. Она увидела червяка и вздрогнула, выронила вилку, вскочила и побежала в ванную. Ее рвало, но желудок был пустой, мучительно шла одна желчь. За это время он съел всю сковородку и закричал жене:
- Ты промой желудок, легче будет.
Она не ела весь тот вечер.

Однажды она вернулась окрыленная. Что-то очень удачное совершилось в ее жизни – на работе, конечно. Неужели нашла свой принцип устойчивости неустойчивого? Она быстро собрала Сережу, и все пошли гулять. Вошли в парк и подошли к колесу обозрения. Я знал, что Катя ужасно боится высоты. Я этому удивлялся: жила в высотном здании – не боялась. Она объясняла:
- Это совсем другое дело. Я боюсь незащищенной высоты.

А тут я почему-то предложил: поедем на колесе обозрения. Она не ответила, задумалась и улыбалась какой-то своей мысли. Я взял билеты, сел и перенес Сережу. Она вступила на подножку кресла и только тут поняла, что произошло. Она закричала:
- Остановите, я выйду! Я не могу! Остановите сейчас же!

Но кто же остановит. Помню, я так внимательно посмотрел на нее. Она же взглянула на Сережу, и вся сжалась. Потом она говорила, что боялась напугать ребенка и потому сжалась в комок, выключилась из существования, убеждая себя не смотреть вниз, смотреть далеко вдаль и еще успокаивая себя тем, что никто пока не падал отсюда. Сережа положил свою маленькую ручку на ее руку и сказал:
- Не бойся. Я с тобой.
Она ответила:
- Да-да. Я не боюсь. Всё хорошо.

Когда колесо опустилось и мы вышли, я опять внимательно посмотрел на нее. Это было до нашего разрыва. Она спросила:
- Ты чего-то ждал? Чего?
Сам не знаю. Неужели я ждал, что она выбросится из колеса? Или потом сойдет с ума от пережитого страха? И по сей день не знаю. Но она поняла, что я чего-то ждал и не дождался. А ведь я помнил, что кресла не случайно закрываются на железный запор. Мне однажды объяснили, что некоторые на высоте пугаются и от страха пытаются выпрыгнуть. Я запомнил, а тут вроде забыл. Конечно, забыл. Не мог я этого желать Кате. И Сережа с нами был. Нет, не мог. Не мог, конечно.

Пошли по аллее. Катя еле приходила в себя. Спросила:
- Ты же знаешь, что я боюсь высоты, зачем ты это устроил?
Я сказал, что забыл. Но она мне не поверила. Я видел это по ее взгляду. Она сказала тихо:
- Кажется, ты становишься опасен.

Мы сели на скамью, и я начал расспрашивать Сережу, что он видел во время подъёма.
- У тебя ведь слабые глазки, все ли ты видел… - я хотел быть ласковым и заботливым. Но что я услышал! Мой сын сказал:
- Уходи. Уходи от нас.
Я встал. Что это значит? Я обратился к ребенку: почему? Он спокойно разъяснил:
- У тебя одного глазки здоровые, а мы все в очках – мама и я, и дедушка, и бабушка. А раз ты один у нас такой, то и уходи.
Вот как она его настроила еще тогда, до развода.

Как-то летом она собрала Сережу для прогулки и вручила его мне. В коридоре я сказал, что мать недостаточно тепло одела ребенка, так как в коридоре холодно. Сын ответил:
- А ты сравнил, какую часть составляет коридор от того пути, которое мы пройдем под солнцем?
- Не мой сын.

Вскоре ему запретили брать ребенка на прогулку. Это случилось после того, как однажды Алексей поехал с сыном в зимний лес. А что было? Да ничего. Подумаешь, он спрятался за большое заснеженное дерево. Сережа не заметил. А когда заметил, начал звать его, но отец не откликался. Сережа звал так жалобно, так отчаянно в конце концов:
- Папа! Папочка! Ты где?
Но Алексей только трясся от смеха. Сережа решительно двинулся по глубокому снегу и сразу валенками зачерпнул снег. Тут он увидел хохочущего отца и замер. Он спросил:
- Ты нарочно? Зачем?
Катя приучила сына задавать этот вопрос: зачем. Я удивлялся. Она объясняла: нельзя всю жизнь вести ребенка за руку. Перед ним постоянно будут возникать новые и новые ситуации. Как распознать опасность? Вопросом: зачем. Как выяснится цель – так и ясно, надо это делать или нет. Второй вопрос: почему. Пока он размышляет, придет полное понимание. Только рациональный подход обезопасит жизнь. Надо приучить мальчика к рациональному, а не эмоциональному восприятию.

Тогда, в снежном лесу, вопрос был задан с таким странным, холодным чувством удивления и непонимания, что Алексей перестал трястись от смеха. Дома Сережа не пожаловался, а просто рассказал деду, чтобы понять суть происшедшего. Тот вышел к Алексею и сказал:
- Больше никогда не смей брать ребенка на прогулку. Он мог испугаться насмерть.
А на кухне, думая, что зять не слышит, добавил:
- Мужик и шутки мужицкие.
Алексей в свое оправдание рассказал, как его в раннем детстве родной дядя взял однажды в град Арефино – ближайший населенный пункт от их деревни - и там купил огромный арбуз и съел его вместе с ребенком. На обратном пути дядя погонял лошадь и не остановился ни разу. Алеша сначала просил, потом кричал, потом перестал кричать и обмочился. В деревне дядя на полном ходу лошади криком созвал всю их деревеньку. Все сбежались. Когда лошадь остановилась, Алеша не мог встать. Дядя хохотал и требовал, чтобы мальчик поднялся, или его поднимут силой. Пришлось встать. И все увидели его штаны мокрыми насквозь. Это стало шуткой и прозвищем на всю жизнь в деревне. Ну и что? Это же шутка. Катины родители не поняли.

Катя рано начала учить ребенка счету и чтению. Вечерами Алексей повторял с ним пройденное. Он говорил:
- Два плюс два…
Сын молчал.
- Плюс еще два.
Молчание.
- Плюс еще два… Почему ты молчишь?
- Жду, когда ты остановишься, чтобы сразу ответить.
- Отвечай.
- Пожалуйста: четыре, шесть, восемь.
Алексея даже бросило в жар. Он понял, что в школьные годы сына он не сможет отвечать на его вопросы. Им овладело то паническое настроение, когда он впервые услышал об аспирантуре Кати. Он чуть вслух не сказал: «Бежать». Какая нелепость.

Катя записывала слова Сережи, но Алексей потихоньку взял эту тетрадь себе и сказал потом:
- Тебе ребенок, а мне его дневник.
Где-то он лежит, если какая-нибудь жена не выбросила.

Зачем же приходил отец?
Только в церкви можно услышать об этом путное. А что - когда услышал об отце Алексее, то быстро собрался к нему. Все-таки тезка. Теперь можно ходить в церковь, это не преследуется, даже стало хорошим тоном. Я подумал тогда, что расскажу священнику, что крещен во младенчестве. Окрестили в глухой деревне, где никогда не было церкви. Туда, как и в другие глухие села, ссылали, и вот сослали трех монашек. Их приютила тетка. Монашки настояли на крещении новорожденного, сами съездили в город, хотя им нельзя было ездить туда, и привезли попа. Купель устроили в бочке, крещение прошло хорошо. Батюшке очень понравился мальчик со светлыми волосами и синими глазами, и он наклонился погладить его. Тут я помочился на его бороду. Священник отпрял, монашки зашептали:
- Не к добру! Надо теперь много молиться за младенца.
Мать громко хохотала и потом часто рассказывала эту историю с тем же хохотом.

Отец Алексей оказался молодым очень худым человеком. Он выслушал мое предложение помочь рисованием, но не принял его. Писать иконы – дело ответственное, нужен опыт и особое духовное состояние.

В армии и в институте меня принимали как художника, а батюшка предложил кратко рассказать о себе и потом вздохнул.
- Вам бы подготовить надо исповедь за всю жизнь. Три жены, да две из них
при живой жене - многовато. Конечно, Лермонтов писал: «Золото купит четыре жены», но ведь это не про нас. А были и другие женщины в промежутках или одновременно?

По словам батюшки выходило, что от каждой женщины я набрался разной духовной пакости, потому что, соединяясь с другим человеком, двое становятся единым целым душевно и телесно. Чушь какая-то. Как это можно представить? Я сказал, что считаю вторую жену немного колдовкой, что она все-таки заговорила меня, я совсем не хотел с ней регистрироваться. Батюшка ответил, что если бы я никогда не изменял Кате, то никакие колдовские силы не имели бы на меня воздействия. А поскольку я потерял невинность, изменив первой жене, то колдовство могло иметь место и последствия. Во как! Значит, быть в браке – это целомудрие? Оказалось – да.

Он еще интересное мне предложил:
- Пожалели ли вы когда-нибудь свою первую жену, единственно законную? Не случайно ведь мужички меж собой первую жену называют: законная, родная. Детей от нее называют: это от законной, от родной. Сами сознают истину. Можете ли вспоминать ее с добрым, теплым чувством? Нет? Вот вам и доказательство зла, которое вы вобрали от других женщин. Вспомните всю жизнь, все падения, запишите их кратко, особенно кто делал от вас аборт с вашего согласия. И тогда приходите.

Так унизить себя, да еще перед молодым человеком, Алексей не мог. Он никому не делал зла, он всегда подозревал, что высшие силы не с ним, что они не додали ему чего-то. Он вспомнил, как на суде во время развода он так хотел сказать всем, что его жене Бог помогает, что не может женщина сама так мыслить и быть такой ученой, и за это надо ее привлечь, потому что у нас атеистическое государство. Он не успел тогда это сказать, потому что сначала привел другие, более понятные доводы. Он заявил, что ребенка нельзя оставлять матери, она легкомысленная женщина. Судья спросил, в чем ее легкомыслие.
- Она фактически бросила ребенка родителям, а сама занимается своими делами.
Судья спросил, чем она занимается.
- Она в докторантуре МГУ.
Судья сказал:
- У нас другое представление о легкомысленных женщинах. Они другим занимаются. Еще что хотите сказать?
Алексей закричал:
- Надо отнять ребенка у ее родителей и отдать моей матери! Ее мать не умеет кормить, учить и лечить ребенка!
Судья спросил:
- Кто по профессии ваша мать и какое у нее образование?
Он тихо ответил:
- Образование начальное, она разнорабочая на заводе.
«Начальное» тогда означало: первые четыре класса. На самом же деле мать вообще ни одного дня не училась в школе. Грамоте ее выучили вопреки ее сопротивлению монашки, высланные к ним в глухую крохотную северную деревню. Мать писала так коряво, криво! А если ее укоряли, отвечала: «Так меня монашки научили!»

Дальще судья спросил:
- Какое образование у другой бабушки и кем она работает?
Алексей еще тише ответил:
- Образование высшее. Она учительница в школе.
Он понял, что всё не в его пользу, и отчаянно закричал:
- Отдайте мне ребенка! Я не могу всю жизнь платить алименты!
Кто-то сзади насмешливо сказал:
- Почему всю жизнь? Всего лет восемь.

Он помнил: его мучила мысль, что он почему-то ни за что не должен развестись с Катей. Почему? Потому что на него сразу накинутся все женщины. Каждая потребует, чтобы он женился на ней. Его крик об алиментах был искренним, но не полным. Он хотел бы крикнуть: «Я пропаду без нее!» Но не мог. А почему он так хотел сказать? Ведь вот не пропал же.

Почему приходил отец? Интересно, когда он умер, у меня не было злобного чувства. Я даже его пожалел – мог бы еще пожить с его здоровьем. Он в его девяносто лет выстаивал огромные очереди. Нет, я не злился на него, хотя он всегда был мною недоволен. Только Катя примирила его со мной. Они подошли друг другу: оба оказались смирными. А когда мать после смерти отца свалилась, я не ездил к ней две недели. Потом сказал, что был в командировке. Ее выходили соседи – всех национальностей. Все за ней ухаживали, кроме меня. Говорили: она добрая. Откуда это они взяли? Меня бы спросили. Я думал: что посеяла, то и пожинай. Зачем развела меня с Катей? А когда она умирала, я подумал: «Эта падаль еще лежать у меня будет». Ужас! Как я мог так о ней подумать?

Я настоял тогда, чтобы «скорая» немедленно увезла ее в больницу. Врач спросил, разве я не вижу, что она умирает. Я сказал ему: ваше дело лечить – вот и лечите. Везите! И они увезли. Она умерла в коридоре на носилках по пути в реанимацию. Оттуда – в морг. Потом ее сожгли.

Один батюшка мне сказал, когда ее отпевали, правда, отпевали заочно, что злые слова о моей матери были не мои слова, а злой дух их мне подсказал, и я не должен приписывать их себе. Откуда взялся злой дух? Батюшка посмотрел на меня пристально и спросил:
- А вы жене никогда не изменяли?

Надо же – и он туда же. Бабы что ли этого духа на мужиков напускают?

А почему он на суде сказал, что они не умеют воспитывать ребенка? Это чистая правда. Любой бы так сказал, если бы увидел, в каком виде Сережа возвращается с прогулки. Когда Алексей впервые увидел его таким, он ахнул. Мальчик стоял в жутко грязных сапогах, еще более грязных штанах и куртке, и сам весь замазан. И что же? Катя впустила его в квартиру без единого замечания. Потрясенный Алексей стоял и не верил собственным глазам. Сережа аккуратно снял сапоги, потом штаны и поставил их! Поставил штаны в угол! От глины они стояли! Рядом стояли большие резиновые сапоги.
- И ты с ними лазишь по грязи? - укорил я Катю и увидел рядом с ее резиновыми сапогами кожаные на очень высоких каблуках, над ними висело вишневого яркого цвета пальто с блестящими пуговицами, и еще выше - черная шляпа-цилиндр.

В то же время я следил за Сережей. Он пошел в ванную, где в тазике вымыл сапоги, воду слил в унитаз в уборной и спустил воду. Потом вернулся в ванную и вымыл таз, поставил его под ванну. Затем он сам залез в душ и вскоре вышел в мохнатом халатике и пушистых тапочках. Очень довольный, спросил отца:
- Ты меня узнаешь?
Добавил:
- Когда мы с мамой выходим, то меня не узнают бабушки на лавочке у дверей. Они думают, что это идет другой мальчик, не тот, который играл с мальчиками.
Алексей спросил:
- А ты меня узнаешь?
- Да. Только ты зачем-то арбуз проглотил.

Алексей сразу втянул живот. На миг он ощутил себя большим рыхлым мешком. Эх, весь в мать. Не зря она время от времени кричала на кухне:
- Брошусь на пол вам под ноги! Бейте меня, топчите меня! А то ведь я поперек себя толще!

Она была маленькая и круглая. Но тут же взял себя в руки. Он напомнил Кате, что еще в раннем детстве она с матерью не умели накормить ребенка. Да, у него всегда был плохой аппетит. Он не любил есть. Его кормили под рассказы. Он забывался и приоткрывал рот. Ему толкали ложку с кашей, он проглатывал и начинал протестовать: опять накормили! Но это означает, что надо было вкуснее и разнообразнее готовить. Можно было пожертвовать наукой ради ребенка. Иногда ведь он не ел целыми днями.

Он вспомнил, как однажды вернулся раньше Кати и застал Сережу на полу. Он весь был затянут веревочками и ремнями, привязанными то к ручке двери, то к окну, то к ножке стула. На вопрос отца ответил:
- Отгадай, что со мной, тогда буду есть.
Никто не мог отгадать. Пришла с работы Катя. Ахнула. Сказала:
- Это Гулливер попался к лилипутам, и они его привязали веревочками. А
теперь пойдем ужинать.
- Эх, даже ты не можешь угадать. Это же датчики в космическом корабле. Ну,
что с вами делать.

Катя развязала его и понесла кормить. Но тогда он был маленький, а теперь…
- Да меня моя мать убила бы на месте за такую грязь.
- Земля не грязь, - сказала Катя. - Мальчик не должен бояться земли, воды, песка и глины. Стирать ежедневно все это я не могу. Если я начну каждый день стирать и гладить, кто будет нас кормить.
- Как кто? – возмутился я тогда. – Не делай из меня дурака. У тебя большая зарплата. Сколько ты получаешь? Это не мои 120. Ты должна больше времени уделять ребенку, а не своей науке.
- А ты не мог бы поменьше бывать в командировках?

Тут уж я разошелся. Я жертвую собой, своим спокойствием и здоровьем, езжу по всей стране с социологическими опросами, которые имеют огромное политическое значение!

Тогда Сережа рассказал, что мальчики во дворе говорили о профессиях своих отцов. Один отец – летчик, другой – артист в цирке, третий шофер автобуса.
- Когда я сказал, что мой отец – социолог, то мальчики сказали, что так не
бывает.
Сережа спросил меня, в чем состоит моя работа. Я объяснил: я задаю вопросы, люди отвечают, я записываю их ответы и потом все это привожу в Москву.
- Ты сам составляешь вопросы?
- Нет, что ты. На это есть специалисты.
- Они не ездят в командировки?
- Нет. Они живут в Москве.
- А ты не мог бы писать вопросы и жить в Москве, а не ездить в
командировки. Я хочу, чтобы ты играл со мной.
Я ответил:
- Каждый делает свою работу.
- Почему у тебя такая неудобная работа?
И он признался:
- Знаешь, я просил маму найти мне еще одного папу, чтобы играл со мной.

До сих пор помню, как у меня в горле пересохло, я не мог сразу говорить, голос мой осип и с тех пор сиплым остался. Наконец я просипел:
- А мама что?
- Она сказала, что при живом папе другого папы быть не может. Она сказала: так не бывает.
И все же я спросил:
- Так другой папа к вам не приходил ни разу?
Сережа посмотрел на меня своими прозрачными глазами:
- Ты не понял? Так не бывает.

И вдруг что я увидел! Я хрипло заорал:
- Почему пионерский галстук привязан к форточке?
Оказалось: это знак того, что мать вернулась домой, и Сережа может с прогулки возвращаться домой.
- Пионерский галстук - это неправильно политически.

Катя быстро сняла галстук и привязала пестрый шарф. Об этом забыл сказать на разводе, дурак. Может, ей бы статью припаяли, дали срок, а ребенка отдали мне, и не был бы я алиментщиком. Как будто ей денег не хватало. Мне решила насолить. Я ведь просил: откажись от алиментов! Пришлось даже покривить душой, прилгнуть: я сказал, что даже больше буду высылать, только откажись. Она ответила: «Пусть всё будет по закону». Не пожалела меня. Ничего! Зато она оказалась брошенкой и разведенкой! Она свое получила.

Нет, он ни в чем не виноват. Он никому не сделал зла. Конечно, он пошел на поводу у матери, да еще ее сестра со своим предсказанием... Они и развели с Катей. А сам он не обманывал женщин, не бегал за ними, ничего не обещал. Они сами преследовали его, потому что он создан сильным, крепким мужиком. А этот батюшка сам хиляк, худущий, еле ходит, наверно. Да и другие тоже. Им не понять. А почему он должен жалеть свою первую жену? Чего ей не хватает? У нее всё есть.

Перед их отъездом она говорила по телефону, что сын увозит ее. Врет. Всё врет. Ей ни в чем нет веры. Как может мальчишка увезти мать? Сколько ему лет сейчас? Вернее, тогда?

Когда я его видел в последний раз? Как-то особой нужды не было, я их не навещал. Нет, помню. Я приехал к ним, когда окончились мои алименты. Я приехал как человек с чистой совестью, выполнивший свой долг, всё выплативший.

Он не помнил того, как ловко обманывал Катиных родителей: он приходил навестить жившего у них Сережу и отдать алименты, громко хлопал по верхней крышке пианино и громко говорил: «Деньги я сюда положил». А деньги и не клал. Старики потом долго искали эти деньги. А он в следующий раз отвечал: они за пианино упали. И повторял свой трюк. Кто же станет двигать пианино?

Почему-то время от времени ему вспоминались слова старого художника о его отношениях с сыном, который жил отдельно. Художник говорил:
- Если какой-нибудь мужик на улице подойдет ко мне и попросит денег, я
покажу ему вот это (он выворачивал свою могучую руку со сжатым кулаком) и спрошу его: «А вот это не хочешь?» А если мой сын не попросит у меня денег, я обижусь.

Эти слова не раз всплывали в памяти Алексея, но он не понимал почему.
Однажды он их процитировал кому-то из случайных собеседников при каком-то удачном случае и услышал в ответ:
- Как правильно сказано! Ведь отец в старости может рассчитывать только на сына.

В самом деле! Как это он раньше не догадался: есть ведь и на сына алименты в пользу старого или больного отца. С этой мыслью он и поехал к ним, когда окончились алименты – около тридцати рублей в месяц. А то ведь могут потом сказать: «А он к нам и не являлся!». Ведь почему Кате позволили сменить фамилию сына. Она сумела доказать, что его отец не принимает участия в воспитании ребенка. Тогда сменить имя нельзя было вообще, хоть как называйся. Один в классе назывался Масложиркомбинат. Так назвала его мать, когда беременная ждала мужа, по счастью получившего работу на строительстве масложиркомбината. Его называли Костей. А фамилию сменить – очень трудно, но можно. Где мне тогда было принимать это участие в воспитании, если за меня дрались три или четыре женщины вплоть до возбуждения уголовного дела! Юрист в опеке быстро это узнала и дала разрешение на смену фамилии в пользу ребенка, чтобы он имел одну фамилию с матерью, которая вернула себе девичью фамилию после развода.

Я помню, что поехал без звонка. Вдруг застану нового «папу». Дверь открыла Катя. Она не сразу открыла, сначала спросила, кто. Я за дверью сказал: «Это я, Катя». Она узнала мой голос и открыла, но замерла и стала резко закрывать дверь. Она не узнала меня. Не успев до конца закрыть дверь, она спросила:
- Вам кого?
Я пытался усмехнуться: понял, что не узнала, сказал:
- Это я, Катя. Не узнала?

Тут я понял, что теперь узнала – по голосу, но не может еще согласовать мой голос с моей внешностью.
- Что - я так переменился?

Она даже из вежливости не смогла ничего сказать утешительного. Она была потрясена. Сама она была совсем прежней.

Тут вышел Сережа. Он был выше меня и шире в плечах, но очень худой. Талия, затянутая красно-коричневым кожаным ремнем шириной в мою ладонь, с огромной пряжкой с изображением льва, вот-вот переломится. О таком ремне моя мать сказала бы: крепкий, забудешь, когда купил. Сергей сразу узнал меня и сказал не «Здравствуй!», а
- Долго же ты задержался в своей командировке!
Что я мог сказать? Я просипел:
- Здравствуй, сын.
Тут я догадался:
- Ты уже в МГУ, конечно?
- Естественно.
- Как поступил?
- Легко.
- Почему такой худой? Ешь по-прежнему?..
Я не успел сказать: плохо, как услышал ответ:
- Иногда.
Катя в брюках и свободном свитере не казалась маленькой. Да, она была всё такой же. У меня чуть не пропало дыхание. Я даже сразу не сообразил, что она не в халате, как моя нынешняя жена, вечная распустёха. Я было потянулся к ней и обмяк.

За чаем я спросил:
- Как дела?
Она ответила:
- Нормально.
Я спросил:
- Вы так мало говорите, как же вы общаетесь с Сережей?
Она ответила:
- Молча.
Я сказал ей, что Сережа отвечает как-то однословно. Катя сказала:
- Какой вопрос – такой ответ.
- И ты туда же. У молодежи учишься.
Она ответила:
- Без проблем.

Она старалась не замечать, что с меня капает пот. Я вынул платок и промокнул лоб. Платок промок сразу. Я положил его себе на колено сушиться. Катя не выдержала и достала откуда-то изящный пакетик:
- Здесь десять разовых бумажных платочков. Очень удобно. Раз промокнись и выброси.
Я сказал:
- Такую замечательную вещь буду хранить как сувенир - и спрятал в карман.

Я вроде бы нечаянно, небрежно попытался обнять ее. Она посмотрела так холодно…Моя мать сказала бы: как солдат на вошь. Катя была красивее и привлекательнее всех моих баб. Но она была недоступна. Это было очень горько.

Я встал и пошел к комнате Сережи. Я осторожно постучался и открыл дверь. Сережа стоял посреди комнаты с наушниками на голове. Я спросил:
- Можно с тобой поговорить?
Он отрицательно помотал головой, развел руками в знак сожаления. Я сказал:
- Музыку надо слушать.
Он указал мне на стенку книжного шкафа. Я подошел и увидел расписание. В верхней строчке расписания человечек вскакивал с постели. Рядом написан час. Затем бегущий человечек – выход из дома, значит. Потом - силуэт высотного здания, значит – университетские занятия. Сереже указал вниз на строчку с иностранным словом и указал на наушники. Я понял: он учит английский. И тут же увидел на стене карту США на английском языке. Я понял, что следующий жест Сережи будет в сторону двери, и сам скорее, как мог при своей толщине, поспешил выйти.

На кухне я спросил Катю, зачем нужна карта Америки и почему там какой-то город подчеркнут красным карандашом. Она сказала, что там опубликовали Сережину статью.
- Как?! – воскликнул я. – Да он еще мальчишка! Я в его возрасте…
- Ты в его возрасте разгружал вагоны, я помню. А он пошел в школу шести
лет и теперь на третьем курсе. Всё нормально.
- Нормально? Да он уже в детстве командовал, я помню. Так его воспитали.

Я вспомнил: нам тогда нужно было ехать втроем в поезде. Не помню, как мы там оказались и куда ехали. Помню только: было холодно, дождливо. Как только мы вошли в вагон, Катя спросила у проводницы, есть ли вагон-ресторан. В ответ: «Нет». И вдруг неожиданно для нас всех прозвучал голос Сережи, ему было пять лет, он еще в школу не ходил:
- Пожалуйста, чай в купе.
В его голосе была та спокойная властность, которая всегда меня удивляла и покоряла в его деде. Проводница низко наклонилась к нему и сказала почти угодливо:
- Чая нет.
Выпрямившись, она с таким удивлением посмотрела на нас, на Сережу, видимо, удивившись сама себе.

Что они тогда на прощание мне сказали? А… Посоветовали убежать от инфаркта. Им хорошо – они все поджарые. Такая порода. Все остальные их слова – пирог ни с чем, выражаясь языком моей матери. Да что теперь вспоминать. Впрочем, нет, кое-что она сумела сказать. Видимо, всем своим мощным интеллектом преодолевая биологическую неприязнь ко мне, она сказала, что Сережа знает: у него хороший отец, добрый, талантливый, художник и фотограф, но слабовольный. Это извинительно для человека, который в молодости был очень красивым. (Она не сказала и не вспомнила, что Сережа при этом сказал с надеждой: «Я ведь не так красив, правда?» Она ответила: «Не так, совсем иначе, ты в моего деда и ростом и всеми повадками»).

Она даже принесла новомодный альбом со старыми фотографиями Сережи в детстве. Когда она открыла альбом, у нее дрогнули губы. Я видел. Я социолог, значит, психолог, и все замечаю. Она спросила:
- Помнишь, каким он был маленьким.
Я сказал:
- Конечно, это же мои фотографии. Вот эта моя и вот эта моя…А вот эта не моя. Это кто его снимал? Кто снимал?
- Мой одноклассник,- сухо ответила она и закрыла свой шикарный альбом с прозрачными карманами. Чем-то я не угодил.

Это она всё подстроила. Я тогда же подумал, что со статьей его устроила она. «Нет. У меня другая специализация!» И еще пошутила, что в Америке у нее нет протекции. Так я и поверил. Все они, университетские, заодно. У меня давно подозрение, что дворяне - пришельцы, что они прилетели на Землю с Марса. Это же другая порода. Это люди другие.

Она сказала по телефону перед отъездом – она говорила, как робот для передачи информации, - что наука в России больше не оплачивается. Ага! Прижали тебе хвост. Теперь моё время! Я ей честно сказал, что родители умерли, их квартиру я продал и живу на проценты. Вторая жена оставила мне квартиру, правда, однокомнатную. Я ее сдаю. Третья оставила только комнату, и ее я сдаю. Настало моё время! Раньше нельзя было иметь несколько квартир, нельзя было продать квартиру. Теперь всё можно. Теперь этот секс – пакость, правда, - на весь свет по телевизору показывают. Вот. И все смотрят – старые и малые, и даже дети! Она сама во всем виновата. Ханжа. Это она увезла его сына в Америку. Привыкла жить на широкую ногу.

Что это сегодня со мной? Какие-то воспоминания ненужные. Прямо, как в кино – с деталями. Чушь какая-то. Или так будет на Страшном Суде? Всё вот так встанет на экране, и не отвертишься, и некуда будет деться? Ужас какой. И никто не будет никакие грехи перечислять? Просто включат проектор и покажут всю жизнь. Кто-то рассказывал, будто сейчас такая техника, что можно записывать всю жизнь человека в реальном времени, и если кто-то захочет, то может подключиться к такому аппарату и следить за ним всегда, 24 часа в сутки. Это не бред? Говорят – нет. Может, и вся жизнь на Земле – эксперимент?

Кто-то наверху, за облаками, включает и смотрит, кто как себя ведет. Все живые существа ведут себя, как им запрограммировано, а человек сбился с пути. Тогда что же – все тоталитарные режимы – жалкие копии этой поголовной общечеловеческой слежки? А когда придет Антихрист - везде поставит такие аппараты, все будут под контролем, чтобы, говорят, никто не мог перекреститься? Это и будет конец света? Ведь так жить нельзя. Пусть я и не крещусь, но другие пусть крестятся. Почему это кому-то должно мешать? А потом уже силы небесные включат такой проектор для каждого. И все побегут в щели – прятаться от этого всеобщего обозрения. Каждому станет стыдно. Нет, этого не надо, этого не будет. За что? Я не виноват. Что делать?

А вдруг кому-то не станет стыдно? У него совесть атрофировалась? Ведь гордится же вор умением рук, а блудная – своим блудом... Что мне на это сказал другой-то батюшка? Я ведь дотошный... После отца Алексея я ведь не поленился, я сходил к другому батюшке. Я подошел к нему потому, что он тоже толстый. Не так, как я, но все же очень толстый. Он даже, может, и понял это.

Он сказал, что был всегда очень худой, легко ходил, почти летал, и все говорили о нем, что он настоящий монах. Однажды в начале Великого поста он решил на первой неделе есть один раз в день и то только одну просфору. И выдержал. Зато на Пасху на него напал такой аппетит – он ел и ел и пил. Воду, конечно, и квас, но много. И быстро так растолстел. Он наказан – он считает – за гордость. А я за что? Батюшка задумался и сказал:
- Давайте вместе помолимся.
И в самом деле он стал молиться, я же, конечно, просто рядом стоял и озирался. Потом я ему сказал:
- Батюшка, мне ведь врач сказал: причина в том, что я «всё моё ношу с собой». Что это значит?

Батюшка выслушал, еще подумал, помолился и объяснил, что я не надеюсь в жизни ни на что, кроме того, что съел. В моем теле я ношу склад на случай голода. И уточнил:
- Отец, вы один живете?

Этим словом «отец» он меня пронял. Я прослезился. Как он смог, настоящий монах, такому, как я, сказать: отец... Какой я ему отец... Да кто я рядом с ним? Я вдруг увидел себя со стороны: огромный, круглый, лысый, потный насквозь, лицо в крупных морщинах. Мне родной сын не говорит такого слова... Правда, я его и не вижу. Я плакал. А он обнял меня. Он сказал, что мне, наверно, надо с ним побеседовать, я могу подождать, пока он примет исповедь, подумать, почему я оказался одиноким. Он указал мне на скамью в углу около двери. Я вспомнил, как соседка все жалуется, что скамей мало. Правда, маловато. Я сел и полскамьи один занял.

Сижу, смотрю. Очередь на исповедь движется медленно, да мне-то некуда торопиться. Сижу, размышляю. Неужели все они такие грешники? Каждый убил? Ограбил? Поджег? Предал? Обманул? Я-то ничего такого не делал. Нет, ничего. Преступление против седьмой, кажется, заповеди: не прелюбодействуй. Но это я уже сказал отцу Алексею, значит, все. Больше мне нечего сказать. Это я и сказал священнику, когда он ко мне подошел, еще я спросил, что будет с теми, кто на Страшном Суде не постыдится своих дел. Оказывается, это предусмотрено. В Евангелии сказано, что того человека – в небрачной (плохой) одежде, то есть нераскаянного, ангелы выбросят вон, во тьму кромешную, и «там будет плач и скрежет зубов».

Да, насчет прелюбодейства – я ведь с Катей не был венчан – так, может быть, совсем не грех мой развод? Оказалось, наш брак был немного неполным, но самым законным, так как зарегистрирован и был признан всеми – родителями и знакомыми. Во как повернулось! Зарегистрируйся – и живи, не рыпайся! А для согрешения есть исповедь. На ней приобретается святость. Я ахнул: сразу святость? И тут он мне рассказал просто сказку какую-то.

Один разбойник – в древности – пришел в монастырь проситься в монахи. Они от него врассыпную, но игумен принял, собрал всех и предложил этому бандиту рассказать вслух о своих делах. Он начал и долго перечислял: этого зарезал, того сжег, того ограбил и так далее... Когда закончил, игумен приказал облачить его как схимника – как самого святого. Все ахнули! Но игумен объяснил: пока этот бандюга признавался, рядом с ним стоял огромный черный человек и держал в руках длинный свиток, весь исписанный, даже черный от чернильных записей. По мере того, как звучала исповедь, он из этого списка вычеркивал. В конце концов все было вычеркнуто, лист стал совсем белым. Человек очистился!

Но вот еще вопрос: придет алкаш, признается: пью без просыпа. И снова пойдет пить. Батюшка сказал, что после покаяния надо переменить образ жизни, а для алкоголика или курильщика и тому подобное трудность в том, что не только душа, но и тело участвует в их увлечении. Необходима и врачебная помощь бывает, одно другому не противоречит. И еще сказал, что после исповеди грехи прощены, но помнятся: как дырки в деревянной доске, из которой выдернуты гвозди.

Я с интересом выслушал, но не мог не усмехнуться. И в наши дни есть разбойники. И они могут очиститься? Вдруг вспомнил: вот в газетах была шумиха, как один такой крутой, миллионер, привез в знаменитый монастырь хоронить свою мать, действительно верующую, заплатил очень круто, ее там похоронили, на его деньги монастырь начали отстраивать, и сам он исповедался игумену и уехал в свой Питер. А там его тут же зарезал лучший друг. Так что через неделю сам этот авторитет лежал под крестом в том же монастыре. А уж писаки раздули: за деньги купил себе святость! Как тут разобраться? Батюшка даже улыбнулся. Он сказал, что тот человек действительно на похоронах матери во всем раскаялся, полностью исповедался и не успел больше ничего сделать плохого – так как был убит – и потому умер совершенно чистым, как тот древний разбойник. Но для крутых мужичков это не должно стать успокоением, не каждому будет дано на это время. За того молилась мать день и ночь и вымолила. У каждого ли есть такая мать? Каждую ли мать услышит Бог?

Тут я сразу согласился, сказал, что у меня и мать была толстая. Это наследственность. Я только не сказал ему, что моя мать внушала моему сыну:
- Бога нет! Одна природа!
Монах же тогда - в утешение что ли – рассказал, как одна монахиня была очень толстая и решила с этой проблемой покончить. Она подошла к своему духовнику и сказала:
- Батюшка, когда я помру, меня долго будут есть черви. Я не хочу. Благословите похудеть при жизни.

И он ее перекрестил. Так она вскоре заболела раком, вся исхудала, в гроб положили одни мощи. Так она решила свою проблему.
Хорошенькое решение! Все-таки странные эти люди – монахи. Он дал совет надеяться только на Господа Бога. Что тут возразишь. Но я не умею молиться. Наверно, в этом деле Катя что-то умела, но не успела научить.

Вдруг вспомнил: конечно, Катя что-то знала, она специально приезжала к моим родителям мириться, словно догадалась, что все мои скоро умрут, и всех повезла в церковь! Она так и сказала, что надо примириться с теми, на кого обижаешься (какая- то философия чудная), а отец еще сказал, что он с ней не ссорился. Да, это так. А мать так обрадовалась ее приезду, что поехала бы хоть куда, потому что к тому времени я был один: вторая-то жена давно умерла – она вместе с дочкой отравилась, когда в водопроводную воду попало что-то с ближайшего завода. Была жуткая история. И надо же им было в тот день оказаться не на даче, как все нормальные люди, а в квартире и попить некипяченую воду прямо из крана - жарко, видишь, было, некогда кипятить. Долго они лежали в реанимации, потом хроническое что-то началось - и скорая развязка.

Третью жену нашла мать. Это была врач. Очень добрая. Мать чем ее взяла... Узнав, что та одинокая, стала ее навещать, огурчики, цветы из сада привозила, приезжала такая добрая-добрая, слезами плакала: пожалейте сына. Такой невезучий (мысленно добавляла: дурак), первая жена бросила – а как же – доктор наук! Вторая отравилась: поленилась воду скипятить. А вы настоящий доктор, вы не бросите человека в беде. Он ведь совсем погряз в быту...А такой мыслящий: все газеты читает, все новости знает...

Татьяна Никифоровна сама поставила условие: только официальная регистрация. Она не может просто так... Не девочка. Зарегистрировались. Потом она и комнату ему завещала, а он ей свою квартиру. Пожалуйста, мать на все согласна. Скоро все равно остался один. Доктор эта поехала к родне куда-то, и по дороге поезд загорелся от взорвавшегося газопровода, кажется. А впрочем, тогда она уже не жила с ним. Она поняла, какой он неподъемный.

Ей не нравился его взгляд – очень насмешливый. «Как будто я перед тобой в чем виновата!» Еще бы! Она решила перевернуть весь его архив. Итоги всех его многолетних опросов. Да из этого такая диссертация выйдет! Он Катьку за пояс заткнет, он ей покажет! Она еще будет локти кусать! Она лопнет от зависти! Кому нужна ее наука! А о его выводах узнает весь мир! Там столько всего понаписано. А что тараканы и блохи, клопы и пауки, моль и прочее – это все живое, не надо с этим бороться. Паук плетет очень красивую паутину. Тараканов я кормлю. Не совсем же мне одному здесь жить. И меня не надо на прогулку тащить, я не собачка. И собачку не надо заводить – негде, вся квартира забита архивом. Так она и перестала ко мне приходить. А потом меня вызывают – сообщают – ее уж нет, вот вам документы о ее смерти... Не слабо – как сейчас говорит молодежь.

Да. Совсем сбился... Катя тогда приезжала, всех повезла в церковь. Как вошли, она, в белом платочке, встала на колени, головой прямо об пол стукнулась. А мать стоит столбом, я тоже. Отец в сторонке. Он снял кепку. А я нет. Проходит мимо женщина, осмотрела нас и говорит мне:
- Кепку надо снять.
И матери:
- А тебе надо платок надеть. - И добавила: А что не крестишься?
Мать отвечает:
- А я не знаю, не умею...

Та женщина посмотрела на Катю на коленях, на мою мать, покачала головой и пошла себе. Ничему не научила.
После смерти матери я дал телеграмму Кате: «Умерла мать, твоя свекровь». Телеграмму послал после похорон. Катя позвонила, но раз уже похоронили, то и не приехала. Тогда я ее и спросил, зачем она приезжала и везла нас в церковь. И что оказалось! Она предвидела ее смерть.

Катя говорит, что шла с тележкой продуктов с рынка и вдруг недалеко от своего дома слышит чей-то беззвучный голос (как можно услышать беззвучный голос?): « У нее нет любви!» Она встала как вкопанная – догадалась, что идет предварительный суд над моей матерью. Она не подумала, почему ей дано было услышать это, почему суд, когда мать была еще жива. Катя встала, закрепила свою сумку-каталку и прямо на дороге начала мысленно кому-то доказывать, что свекровь много сделала для нее и внука: она связала ей свитер, жилет, носки и варежки, а Сереже – без числа носков, шарфов, варежек и кофт. Катя доказывала, что в этих делах проявилась ее любовь. Да, вязать мать умела, как и прясть, ткать и вышивать.
Да-а... Катя этого не умела. Правда, чуть не с ложечки своего мужа кормила на втором курсе. А что - он уставал от учебы. Если бы не она, он бы не выдержал и бросил институт. Так она ради себя старалась: ее никто не брал, кроме него, дурака, а ей было, значит, не престижно быть женой недоучки – вот и старалась. А к молитве не привела – он бы тоже слышал беззвучное. Теперь майся с этим жиром. Злобы на нее не хватает. Да. Вспомнил, как давно еще на нее обозлился, и притом тогда совсем беспричинно.

Сереже не было года, он спал в своей деревянной светло-желтой кроватке, спал так безмятежно, на спинке, раскинув ручки по сторонам, подняв их вверх сжатыми кулачками. Снежная белизна подушки высвечивала нежные краски детского личика с длинными тоненькими ресницами, стрелочками спускавшимися на розовые щечки. Алый ротик был крепко сомкнут. Казалось, над кроваткой стоит прозрачный купол легкого сияния. Такой покой исходил отсюда! Я подумал, что счастье – это сон младенца.

Тут в комнату неслышно вошла Катя. Она прошла к окну и встала там. Потом она повернулась ко мне и тихо позвала, указывая на окно:
- Какая графика!
Она всего-то и хотела, чтобы я взглянул в окно, но в меня с ее словами вошла такая ненависть к ней, такое раздирающее чувство, что я чуть не задохнулся… Какая графика…Да она это слово-то только от меня и услышала! И берется меня учить! Графика. Я машинально шагнул к окну и увидел четкий зимний пейзаж. Только что выпал снег и покрыл всё: крыши, деревья, мостовую, но остались черными столбы и внутренние стороны высоких бордюров вдоль всего шоссе. Это была действительно графика чистой воды, но как она смеет меня тыкать в нее носом! Кто ей позволил! Она без меня и не видела этого и не понимала, я ее научил этому. Я не мог поднять на нее глаза от ослепившей меня злобы, а она тихо сказала:
- Это еще и математический график: вот горизонтальная линия, вот вертикаль… Вот земля, вот небо…

И глубоко задумалась. Я знал эту ее задумчивость. Опять что-то ищет. Тут ребенок рядом спит, а ей и дела мало, она в своих размышлениях вся… Из души рвались самые грязные слова в ее адрес, но ум не соглашался. Кто-то словно подсказывал: баба. Но Катя не баба. От этого разногласия в самом себе я так рассвирепел… Это всё я ей открыл, а она…она… я не знал, в чем ее обвить, и от этой сумятицы, от непонятного негодования я захлебнулся, шагнул к ней, сжал кулаки, потом отвернулся и пошел к двери, из-за внутренней борьбы я еще больше ненавидел ее.

Она во всем виновата. Только она. А может, я болен? Я весь взмок, по спине пробежал ручеек. В ушах опять звучали ее слова: «это графика» - и ненависть вспыхивала с новой силой.

Что делать? Как же всё это пересказать? Одним словом не отделаешься. Не хватит ни времени, ни совести. Это ведь бред какой-то... А сколько абортов они от меня сделали – разве я знаю... А может, где и дети мои растут...

Он вскочил и забегал по комнате. Нечаянно задел дверцу шкафа. Старый шкаф растворился, дверца со скрипом отвалилась, и посыпались бумаги. Что такое? Он поднял папку, но один лист выпал отдельно. Он взял его и прочитал:
Дорога, зимняя дорога.
Столбы вразброс наклонены.
Над ними небо невысоко,
Под ним снега усыплены.

Дорога, долгая дорога.
С ума сойти, как мир велик.
Идешь, холодный нос потрогав,
Идешь и дышишь в воротник

Дорога, белая дорога.
Видать, всю жизнь по ней идти.
С поземкой унеслась тревога:
Ведь впереди одна дорога.
Не сбиться только бы с пути.
Не сбиться только бы с пути…
Не сбиться только бы с пути…

Да ведь это мои стихи. Я писал стихи. Давно забыл. Надо же. Это Катя меня настроила. Она стихи писала – и я за ней. Туда же. Мужицкий сын. Куда мы с ней ходили? Не помню. Я шел и бормотал. Она еще подсказывала какие-то слова.

Я помню, все бормотал: не сбиться только бы с пути, не сбиться только бы с пути. Добормотался. Потом она заставила меня записать их. А вот еще какие-то стихи…

Ты не ступишь на землю –
Я тебя на руках понесу
Сквозь улыбок улицу...

Что-что? Это ведь я писал Кате... Да, я ждал ее, она прилетала на самолете. Она летела, а я волновался. Вот начало. Или продолжение...

Ты не ступишь на землю, святая!
Выпорхнет из-под каблуков
Птиц встречающих стая.
Ты не ступишь на землю –
Я тебя на руках понесу
Сквозь улыбок улицу...

А что было не носить, она всегда была худая. Как она летела – словно катапультировалась, когда я на нашем складном диване ложился на самый край. А что - я всегда просыпаюсь в четыре утра, мне есть хочется, ведь я ложусь в десять часов. Я жаворонок. Если в десять не лягу - упаду, где стоял, и усну. А просыпаюсь рано, вставать не хочется. Я спал с края, а Катя лежала у стены, на тонкой части дивана, я проснусь и подвинусь на самый край, диван потеряет устойчивость, наклонится в мою сторону, Катю как подкинет в воздух, она через меня перелетит – весу в ней не было, упадет на пол, вскочит и спрашивает:
- Ты что?

Главное – всегда одно и то же: ты что? Тупица. Ничего.
- Посмотри на часы и скажи время.
И говорила всегда одно и то же:
- Только четыре, рано еще, спи.

Спи! Мне есть пора, а ей – спи. Ей вставать только в шесть, она ложилась после двенадцати всегда, копуша. Я всегда был великодушен. Я ни разу не сказал ей: иди на кухню, раз уж встала, приготовь мужу завтрак. Я ведь ничего и не ждал особенного – так, разбей пару-тройку яиц, добавь молока, окуни туда хлеб и все это вылей на сковородку... Нет, ни разу она так не сделала. Она сразу кидалась на свое место и засыпала. Лентяйка.

Да, она еще как-то пожаловалась, что не высыпается, что в Древнем Риме рабов клали спать с наступлением темноты, а у нас вечером включается свет, и начинается новая смена. Рабам позавидовала! Лентяйка. Ты еще позавидуй палачам и жертвам! Их тоже переставали бить после шести вечера, чтобы все отдыхали. Я же историк, я точно знаю.

Вспоминаю, как однажды она рассказала, что ее пожалели машинистки. Они что-то не успели напечатать для ее шефа и пустили ее подождать в свое машбюро, куда вход закрыт, она села у них на стул и заснула. Когда материал был готов, ее разбудили и посочувствовали: ребенок ночью не спит. Она сказала: «Нет, муж». И все машинки замолчали. Наступила полная тишина. Женщины так ее жалели: ребенок вырастет – а муж... Вот так – везде жаловалась, клеветала. Да, я создавал ей неустойчивую ситуацию... но ведь прожили же мы вместе – пусть формально - десять лет. Кто создал эту десятилетнюю устойчивость? Ее глупость. Она бы сказала, что вера: ее вера в меня, в мои слова и чувства в молодости. Но это же глупость – не видеть то, что видели все вокруг. Разве ее незнание жизни – это не глупость? Разве не глупость верить человеку, идущему на рыбалку без удочек!

И еще – когда она уже всё про меня узнала, она ведь не сразу подала на развод, она еще несколько лет терпела меня, обслуживала во всем, кроме постели. Ждала в надежде, что переменюсь? Ну, это самая большая глупость. Подала в суд, когда в докторантуру поступила. Значит – высокомерие, тщеславие побудило ее! Ей не нужен стал бродяга, кочующий по городам и поездам и постоянно с разными случайными женщинами, у которых принцип: хоть ночь, да мой. Вот от неправильного питания я и растолстел. А она, небось, не расползлась, наверняка, нет в ней его десяти пудов веса. А он виноват? У него такая комплекция. Наверняка, она такая же сухая, как в юности. Маленькая собачка до старости щенок.

© Copyright: Эмма Веденяпина, 2019
Свидетельство о публикации №219021700197
Список читателей / Версия для печати / Разместить анонс / Редактировать / Удалить
Другие произведения автора Эмма Веденяпина
Рецензии
Написать рецензию
Другие произведения автора Эмма Веденяпина
Авторы Произведения Рецензии Поиск Кабинет Ваша страница О портале Стихи.ру Проза.ру
Портал Проза.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и законодательства Российской Федерации. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Проза.ру – порядка 100 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более полумиллиона страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2019. Портал работает под эгидой Российского союза писателей. 18+





Рейтинг работы: 0
Количество рецензий: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 16
© 17.05.2019 эмма веденяпина
Свидетельство о публикации: izba-2019-2559460

Рубрика произведения: Проза -> Быль










1