Голубой велосипед


1
А лет мне уже за восемьдесят. Я живу в новом микрорайоне большого и не бедного, по российским меркам, города, одного из тех, где недавно проводился мировой чемпионат по футболу. Я люблю гулять по современным широким бульварам, обсаженным яблонями и липами, реже березами. Еще несколько лет назад я бегал на большие дистанции, но после микроинсульта переключился на шаг. Это помогает стареть постепенно, сохраняя бодрость и энергию жизни. От неизбежных болезней, конечно, не убежишь, как от самого себя, ибо они во мне и со мной, как мысли мои и память моя.
По бульварам гуляют молодые мамочки и бабушки с ребятишками, попадаются и бабушки с дедушками, а иногда и только дедушки, но это, разумеется, эксклюзив. Чаще одинокие бабушки, постукивая по асфальту палочками на модный ныне скандинавский манер, вышагивают навстречу или обгоняют меня, поглядывая искоса — мол, что ж ты плетешься, словно мой непутевый, не сумевший сберечь себя, и потому уже покойный супруг.
Но старость, как бы она ни бодрилась, все же уходит, а ей на смену приходит молодость, которая еще в детских колясках или уже на самокатах, скейтбордах и велосипедах, их много, особенно летней порой — снуют, лихо лавируя между прохожими. И, глядя на них, я вспоминаю свое самокатное детство в первые года после Великой войны. Тогда ничего подобного в магазинах не продавалось, и мы делали самокаты своими руками: требовалось три метровых доски, два, а лучше три подшипника, толстая проволока для четырех скоб и стержня, который в эти скобы вдевался… Впрочем, зачем рассказывать об этом в наше-то время, когда готовых и замечательных самокатов, скейтбордов и велосипедов в продаже сколько угодно.
Однако тогда у нас было и то, чего я не видел сегодня. Это площадка (тоже, естественно, на подшипниках), на которой сидели и скатывались с горок или специальным крючком цеплялись за борт грузовика и мчались вслед за ним по дороге. Зимой вместо них были санки. Забава, конечно, запретная и опасная. Иногда случались аварии, и кто-то оставался калекой. Но сладость страшного риска свойственна молодости везде и всегда, просто риски бывают разные: в то время одни, сегодня другие, и пострадавших сейчас тоже не меньше, а, возможно, и больше, чем было когда-то.

2
Но моя самая большая, можно сказать голубая мечта в те далекие годы — это не самокат, а голубой велосипед. Почему именно голубой, а не черный, зеленый или, к примеру, коричневый? Не знаю. Причуды наших фантазий нам неизвестны и потому неподвластны. Кстати, его можно было купить на вещевом рынке или толкучке, как их тогда называли, если повезет, разумеется. Но… цена!!! Для таких, как мы, она была недоступна. Мы недавно возвратились из эвакуации, из города Черногорска — это недалеко от Шушенского, где в свое время отбывал ссылку товарищ Ленин, и вернувшись в родные края на тихом Дону, жили в домике отцовых родителей. Домик этот с садом и огородом, к нашему великому счастью, война пощадила, хотя на соседних улицах оставила только руины. И жили там тремя семьями: я с мамой, сестра отца — тетя Женя с дочерью Светой и дедушка с бабушкой. То, что нам со Светкой необходимо, покупали из общего кошелька. Мне казалось, что ей доставалось больше, но ведь она все-таки девочка, которая скоро уже будет барышней.
Но вот настал и мой черед, и мы поехали на толкучку, чтобы купить мне туфли, в которых я пойду в первый класс, долго бродили между рядами всевозможных товаров, приценивались, торговались, как водится, а я глазел по сторонам, искал взглядом велосипед и вдруг увидел его; он был старый, с помятыми крыльями, но вожделенный и потому, конечно, прекрасный. И недоступный. Наконец, подобрали мне туфли — американские на толстой рифленой подошве, коричневые и с коричневыми шнурками, не туфли, а просто сказка. Они принесли мне великую пацанскую радость, может быть, даже счастье. До первого сентября я надевал их только в сухую погоду и только в особых случаях. Но счастье часто бывает недолгим; оно — как пугливая птичка на дереве: едва протянул руку к ней — и она улетела.
В день рождения мамы я решил пойти к ней на работу и, естественно, в новых туфлях, хотя это было далековато, в другом районе, и там, в этом чужом мне районе, меня остановили трое незнакомых мальчишек. А чужак — словно враг, и с ним можно обращаться по-вражески. Меня, можно сказать, взяли в плен и забрали самое ценное — мои американские туфли на толстой подошве, которой не будет износа.
По дороге домой я не плакал, хотя у меня больше не было этих сказочных туфель и босые ноги до крови сбились об острые камни, не плакал, видимо, потому, что уже тогда понимал — во всем виновата война, породившая не только героев, но и грабителей, которые, как и герои, бывают всех возрастов, в том числе и вот такие мальчишки.
В то время, кто раньше, кто позже, возвращались домой отцы-победители. И семьи радовались еще и тому, что кое-кто из них возвращался не с пустыми руками. Это на войну идут только с вещмешком за плечами, а приходят с войны, тем паче победной, по-разному — у одного все тот же мешок с парой сменных портянок, а у другого вагон добра, реквизированного у побежденных — в зависимости от того, у кого какие возможности, и кто как сумел изловчиться.
У соседей, например, майор-интендант привез маленькую легковушку «опель-олимпию», выпущенную в Германии в честь олимпийских игр, и, конечно же, подростковый велосипед своему сыну Сашке. Велосипед был черного цвета с желтыми полосками на раме и крыльях. Сашка молодец: катался сам и давал другим. Я не умел, но научился, и, научившись, стал лихачить, въехал в кювет и сделал восьмерку переднего колеса. Восьмерку исправили, но больше он мне велосипед не давал. Еще один сосед привез мотоцикл BMW и два велосипеда — трехколесный для дочки-малышки и двухколесный для сына-девятиклассника, который никого к нему даже не подпускал.
И тут стало известно, что приезжает и мой отец, но не для того, чтобы воссоединиться с нами после долгой разлуки, а для того, чтобы получить у своей жены, то есть моей мамы, согласие на развод. И, зная это, я все-таки ждал встречи с ним и был уверен, что он хоть что-то мне привезет, и надеялся, что привезет, конечно, велосипед. А почему бы и нет?! Ведь еще до войны, в Одессе, где мы тогда жили, он у нас уже был, и есть фотография — я четырех или пяти лет сижу на раме, а рядом отец в белом морском кителе, а правая брючина заколота, чтобы не попадала под велосипедную цепь.

3
Вживую я помню отца только в двух эпизодах — когда он приехал к нам уже после войны осенью сорок шестого года, и до войны в августе сорок первого в Одессе, уже окруженной немецкими и румынскими войсками.
Тогда, в сорок первом, он увозил меня с мамой и еще две семьи своих сослуживцев по госпиталю в одесский порт и провожал на борт парохода, уходящего в Новороссийск. Отец торопился; ему было трудно, даже на короткое время, покинуть операционную: тогда вблизи города шли бои, и поток раненых был нескончаем.
Машина подкатила к самым корабельным сходням, отец бегом перенес на палубу наши вещи: кажется, всего лишь два чемодана и узел с постелью, а потом и меня на руках. И когда лицо отца было рядом с моим, мне и запомнились на всю жизнь, подробно и ясно, его светлые, стального цвета глаза, резкие, напряженные морщины между бровями и плотно сжатые, жесткие губы.
Трюм парохода был забит заводским оборудованием, и мы расположились на верхней палубе перед надстройкой, под тентом, который укрывал нас от палящего солнца. Капитан увел корабль подальше от берега, вглубь Черного моря, учтя трагическую судьбу разбомбленного немцами каравана с семьями партийно-хозяйственного актива Одессы, шедшего вблизи побережья, уже занятого фашистами. Кстати, там и для нас было место, но моя эмоциональная мама, настоящая паникерша, разволновалась, задержалась со сборами, и мы на тот караван опоздали. Но отец все-таки нашел возможность отправить нас на этом грузовом пароходе. Так опоздание обернулась нашим спасением.
Кроме меня, на корабле были и другие дети, и нам строго-настрого запрещалось бегать по палубе: с левого борта, поврежденного в предыдущем походе, был скос, и разбитые металлические поручни заменили веревочным тросом. Но мы все-таки бегали, когда освоились и осмелели. Море было спокойным, небо высоким и ясным, и чайки носились над длинным и ровным кильватерным следом, уходящим за горизонт, и, казалось, что война от нас далеко или ее вовсе нет.
Но вот где-то на полпути, уже ближе к вечеру появился самолет с крестами на крыльях. На корабле раздался пронзительный сигнал тревоги, на корму побежали моряки расчета зенитного пулемета, а мы сгрудились возле надстройки, мама прижала меня к палубе и закрыла собой. А самолет развернулся и стал заходить на корабль со стороны солнца. Я смотрел на него из-за плеча мамы, и он казался мне черным с блестящим кругом пропеллера на носу. Он был все ближе и, наконец, с воем взмыл в небо, а мгновением раньше от его черного тела оторвалось нечто продолговатое и понеслось вниз, прямо на нас, с жутким, режущим уши звуком, и мне до сих пор не по себе, если я слышу что-то похожее. И вот это летящее вниз нечто упало в море рядом с бортом корабля, и палубу обдало брызгами.
Самолет сделал второй заход, однако бомбу не бросил, видимо, возвращался на базу, уже отбомбившись по другим целям, но, опустившись ниже, почти до бреющего, выпустил длинную очередь из пулемета, заглушая стрекот пулемета нашего. А нас защитила надстройка, потому что он заходил с кормы, и пули легли слева и справа, с визгом впиваясь в палубу. На этом забава немецкого летчика кончилась, скорее всего, потому, что забавляться у него уже было нечем. Самолет улетел, а у меня на всю жизнь остался в памяти его черный, зловещий силуэт на ослепительном фоне солнца.

4
И вот вторая памятная мне, и последняя, встреча с отцом. Война, как известно, закончилась в мае 1945-го, а он приехал к нам более чем через год — в сентябре 1946-го.
Был вечер, под потолком тускло светила единственная лампочка, топилась печь, чтобы испечь праздничный, в честь долгожданного гостя, пирог. За лето печка в доме «остыла» (пищу готовили во дворе), дым просачивался и в комнату, открыли окна, и слышался шелест по листьям деревьев меланхоличного, осеннего дождя. Отец в военной форме, но не в морской, какую носил до войны, а в сухопутной, зеленой, вышагивал от стены до стены, о чем говорил, я не помню, а мать сидела на краешке стула в какой-то обиженной, страдающей, сиротливой позе и тихо, внешне спокойно, без истерики, плакала, и слезы текли по ее припухшим от бессонной ночи щекам, скапливались на подбородке, и капли падали на руки, сложенные на коленях.
Я не прислушивался к их разговору, потому что был занят собой, своей огромной, потрясшей меня обидой. Я ждал, что отец привезет мне подарок, как это делали другие, вернувшиеся домой отцы, но не было не только вожделенного велосипеда, не было ничего. И мне показалось, что отец приехал совсем не ко мне, и что он вообще пока не приехал, а этот военный не мой отец, а кто-то другой, посторонний, неизвестный мне человек, который обижал мою маму.
В те времена, тем более, когда есть ребенок, развестись с женой без ее согласия было фактически невозможно. Мать это согласие подписала, и отец следующим утром уехал. Потом она мне объяснила, что он попал в плен вместе с госпиталем и той женщиной, тоже врачом, на которой теперь хочет жениться, ведь они были рядом в те страшные два года неволи.
— Во всем, сынок, виновата война, — говорила моя добрая мама, готовая понять, войти в положение других людей. — Она забирает наших мужей и отцов, убивая их или уводя от нас. И это надо принять и жить дальше.
И никакого упрека, напротив, только добрые слова о том, какой замечательный он хирург и каким был любящим и заботливым мужем и отцом в счастливые для нас довоенные годы, как уважают и ценят его многие люди.

5
Мы переселились к бабушке Фисе, маминой маме, в маленький старый, покосившийся домик на склоне оврага, который при сильном дожде заполнялся водой. Там же жили и тетя Вера, сестра мамы, и ее сын Владька, официально Владлен (от Владимир Ленин). Муж тети Веры, полковой комиссар, пропал без вести летом сорок первого — погиб или попал в плен в белорусских лесах, а коммунистов, тем более комиссаров, фашисты расстреливали на месте.
Мой отец тоже был коммунистом, но перед пленом успел спрятать свой партбилет, и никто из сослуживцев его не выдал. После освобождения в мае 1944-го года партбилет был найден, и это, а также свидетельства о достойном, мужественном поведении в плену, спасло отца уже от сталинских лагерей. Его даже восстановили в прежнем воинском звании, что было тогда исключением из общего правила, но каких переживаний и душевных мук ему это стоило, я, конечно, не знаю, и могу об этом только догадываться. Однако бывшие пленные и тем более пропавшие без вести все-таки оставались под подозрением.
Наша жизнь в захудалой хибаре бабушки Фисы была беспросветной. Женщины работали с утра до ночи. Осенью сорок седьмого года мама, тетя Вера и мы с Владькой в качестве слабосильной подмоги с двухколесной тележкой поехали, а точнее пошли, на сельхозярмарку в отдаленный колхоз, чтобы обменять на продукты последнее из того немного, что еще у нас осталось от довоенных времен. Кажется, это были две серебряные ложки, серьги, отрез на платье и что-то еще. Туда шли налегке, а вот обратно… Погрузили мясо, картошку, кочаны капусты, морковь, лук, свеклу — поклажа получилось тяжелой. Повезли все это домой — женщины, словно пара лошадей, впереди, а мы с Владькой сзади. На обратном пути, а это около десяти километров, пошел сильный дождь, дорогу, степной проселок, развезло — ямы с водой, чавкающая под ногами, вязкая глина, женщины выбились из сил и в отчаянии не сели, а рухнули на землю — прямо в лужу. Я помню их, помню — в прохудившихся резиновых сапогах, мокрые, в каких-то старушечьих кофтах, рыдающие не только от того, что было сейчас, но от всей своей нынешней жизни, и слезы текли по их щекам, смешиваясь с дождем. А ведь обе они до войны были вполне благополучные, счастливые женщины: тетя Вера — жена комиссара полка, моя мама — начальника хирургического отделения военно-морского госпиталя, военврача второго ранга. У меня сохранилась ее фотография, сделанная в те годы в Сочи, на пляже санатория имени Ворошилова — молодая, пышноволосая, стройная, улыбающаяся курортница в красивом купальнике.
Мама попросила меня написать отцу о нашем бедственном положении и попросить о поддержке. Не помню, помог он нам тогда или нет, но мне не ответил, а матери написал: «Не учи сына попрошайничать». Слова эти запали мне в самую душу, и всю свою долгую жизнь я никогда, ни у кого, в том числе и у самых близких людей, не попросил ни копейки, хотя бы в долг, и всегда обходился тем, что имею. Может быть, еще и потому не просил, что не бедствовал, относился, как сейчас говорят, к среднему классу, но и не замахивался на то, что мне не по карману, и популярную ныне жизнь в кредит не признаю, не желая обогащать своих и чужих банкиров, соорудивших так называемое общество потребления — эту рабскую богадельню для наивного человечества.
Однако вернемся к той, прежней, жизни. Вскоре мама моя вышла замуж, что в ее ситуации было редкостью. Но она достойна этой удачи. Ее второй муж тоже офицер, фронтовик, и наши мытарства, естественно, кончились. А с отцом я больше не виделся и даже не переписывался с ним, словно у него нет меня, а у меня нет его. Сестра отца, мать Светки, часто писала маме, и мы даже встречались с ней и мужем ее, дядей Ваней, полковником и тоже фронтовиком, и она рассказывала, как живет ее брат — мой отец. Он рано ушел в отставку, а потом и из жизни. В молодости ему прочили блестящее будущее. Знаменитый российский хирург профессор Богораз, его преподаватель в Ростовском мединституте, написал ему на выпускной фотографии: «Из вас уже получился отличный хирург, верю, что получится и прекрасный ученый. Я надеюсь еще услышать о вас». Но ученого из него не получилось. Свою жизнь он закончил главврачом районной больницы на Ставрополье, хотя, как хирург, был там популярен.
И все-таки мне его жаль. Видимо, плен, причем в течение двух долгих лет, в человеке что-то меняет, и не всегда в лучшую сторону. Великая гордость, которая по словам моей мамы, его буквально снедала, качество обоюдоострое: она, словно крутая волна, которая «то вознесет тебя высоко, то в бездну бросит без следа». Но не нам судить это великое и трагическое поколение. Если бы жизнь отца знать от него самого, глядя глаза в глаза. Если бы знать… Но не пришлось, и не могу сказать, почему. Он удочерил девочку, ему совсем постороннюю, и, говорят, лелеял ее, как родную. Я пробовал ее найти, но безуспешно: вроде, в конце девяностых она уехала не то в Израиль, не то в Америку, и там ее след потерялся. И об этом я сожалею. Мне всегда не хватало брата или сестры. Видимо, поэтом у меня трое детей — дочь и два сына, но они не очень-то тяготеют друг к другу, а почему, я тоже не знаю.

6
Когда отец умирал, а он умирал тяжело и не один день, мне об этом не сообщили, не хотели, видимо, сообщать и, скорее всего, по его осознанной воле. И я даже не знал, где он похоронен, и жил с этим незнанием долгие годы. И вот несколько лет назад, уже свободный от работы («от любви и от плакатов», как писал Маяковский), я все-таки поехал на Ставрополье, в городок, где отец завершил свою жизнь, и там попытался найти могилу его. Никого из родных, могущих мне в этом помочь, уже не осталось, да и близко знавших его тоже. Нашел доктора, сегодня пенсионера, который выпускником института проходил практику под его руководством, а также бывшую медсестру, сейчас старушку, торгующую иконками и свечами в кладбищенском храме и сохранившую хоть какую-то память о нем. Я записал на видео их воспоминания: был он строг, по утрам обходил палаты, белым платочком проводил по оконным рамам и батареям и жестко взыскивал, если находил непорядок, оперировал до самых последних дней, пока твердо держал скальпель, ценил и любил медсестер, говорил, что врач выносит диагноз и назначает лечение, а лечит все-таки она, медсестра. Жена отца тоже работала здесь же, и старый доктор, с которыми я беседовал, с благодарностью отозвался о ней: принимая трудные роды у его дочери, она спасла и мать, и ребенка.
С их помощью я нашел дом, где, предположительно, жил отец — одноэтажный белокирпичный особнячок с садом за высоким железным забором, хотя такой забор — это уже примета нашего времени, но достучаться до хозяев не смог: видимо, в тот день здесь никого не было. Не повезло мне и с тем, зачем сюда приезжал — найти могилу отца. Сейчас тут есть новое кладбище, а старое, где он похоронен, естественно, пришло в запустение. Уже никого не осталось ни здесь, ни на всей земле, кроме меня, кто хотел бы посетит эту могилу. Да и я вспомнил о ней лишь сейчас. А мог бы вспомнить и раньше. Почему же не вспомнил? Обида? Старая и непреходящая? Трудно сказать.
Я думал об этом, пробираясь по кладбищу между могилами и всматриваясь в надгробия. Некоторые из них — настоящие обелиски с портретом усопшего, высеченным на граните, они огорожены, со скамеечками, другие — едва заметные бугорки с накренившимся каменным или даже деревянным крестом, где и фамилии усопшего не осталось. И душа моя замирала: неужели и могила отца такая же сиротливая, забытая и не нужная никому, и я, кажется, даже не огорчился, так и не найдя ее, боясь, что она будет именно в таком состоянии, ведь после смерти его прошло более полувека.
Поразило и удивило меня на этом старом кладбище то, что и на заброшенных захоронениях, от которых остались только холмики, растут свежие цветы, словно кто-то благостный продолжает высаживать их и ухаживает за ними, и мне подумалось, хотя в такое трудно поверить, что это добрые души добрых людей, здесь погребенных, прорастают прекрасными хризантемами, астрами или бессмертниками.
В машине по дороге в аэропорт солнце било в лицо, я прикрылся от него шляпой с большими полями и думал об отце и о том, почему наши отношения с ним сложились именно так, как сложились. Это были старые, уже привычные мысли, и ничего нового сегодня я в себе не открыл. Но несмотря ни на что я всегда чтил и любил своего отца, хотя почти не помнил его и стал тем, кем стал, без него, без его мужского — строгого или доброго, мудрого или не очень влияния и совета. Но он влиял на меня самим фактом своего существования и тем, что говорили о нем мама и другие люди. И, видимо, это естественно, так и должно быть — сын должен любить своего отца, а когда сам станет отцом, будет любить своего сына, и сын будет любить его. Это — закон природы, нормальный ход вещей.
Духовный разрыв поколений, если отцы не понимают и отторгают детей, а дети – отцов, неизбежно ведет к катаклизмам и часто к трагедиям, когда общественные конструкции рушатся, а под их обломками гибнут миллионы людей. Скрепить поколения, предотвратить их столкновение может только великая сила преемственности и взаимной любви.

7
Однако вернемся к велосипеду.
Своего первого двухколесного друга я купил, как бы подарил себе сам, на первую зарплату. Я искал, и все же нашел, именно голубой велосипед и ездил на нем с ранней весны до поздней осени, и даже выезжал за пределы города, и катил, катил (тоже далекая, сокровенная моя мечта) по проселочной, среди пшеничных полей, или лесной, среди деревьев, дорожке, уходящей в манящую даль. Потом я его все-таки продал, и меня возили на служебном авто — сначала «Газике» и, наконец, черной «Волге», как и положено было начальнику моего ранга.
Но сейчас я предпочитаю ходить. Это полезней. Однако дал себе слово: когда придет мой последний час, снова куплю велосипед и, набравшись сил, возможно, последних сил, проеду на нем. И надо, чтобы велосипед, конечно же, был голубым.
Может быть, я потерял навык уверенно держаться в седле. Но, кажется, это умение всегда остается с нами. И мечты детства возвращаются к нам в старости. И мы снова счастливы, воплощая их в жизнь.

25 апреля 2019 года.








Рейтинг работы: 0
Количество рецензий: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 12
© 05.05.2019 Владислав Иванов
Свидетельство о публикации: izba-2019-2552144

Рубрика произведения: Проза -> Рассказ










1