Никандр и Душечка


В пятницу вечером Петряеву позвонил дежурный по горадминистрации Уфимцев.
— Вадим Олегович, я вас приветствую, дорогой, — с веселой фамильярностью соседа по дому и приятеля сказал он. — Как поживает ваш департамент?
— Так же как и ваш — пишем да заседаем, — в тон ему ответил Петряев. — Что прикажете, Сергей Александрович?
— Прикажу быть завтра в двенадцать ноль-ноль в Доме культуры: шеф изволит прощаться.
— Так он уже попрощался.
Уфимцев засмеялся.
— Так то со всеми, а теперь с особо приближенными пожелал запечатлеться для истории. Гордитесь, Вадим Олегович, вы в их числе.
« Та-а-а-к, — злорадно подумал Петряев, положив трубку, — а я вот возьму и не пойду». Откинувшись в кресле, он наслаждался этой мыслью, потому что тайно ненавидел шефа Николая Андреевича (или Никандра) Троепольского, как загнанная лошадь ненавидит оглоблю, а дворняга палку, и рад был хоть таким образом показать ему свою неприязнь.
Троепольский был крут, жёсток, а порою жесток с подчиненными; он начальник старой формации, прежней, еще советской, закваски и девяностых годов выпечки, когда с людьми не особенно церемонились, хотя нигде и никогда не церемонятся с теми, над которыми властвуют.
Петряев же человек мягкий, интеллигентный, ученый — кандидат педагогических наук. Разговаривает он со всеми уважительно, тихим, с легкой хрипотцой голосом, часто покашливая, а если кого-то вынужден наказать (но как же без этого, без этого руководить — как обедать без соли и перца), то переживает больше наказанного. Его в администрации называют Душечкой, беззлобно посмеиваются над ним и, случается, обманывают, иногда даже без корысти, а из любви к искусству обмана.
С шефом у него не сложилось с самого начала. За два часа до обеда в назначенное Троепольским же время явились к нему уходящий на пенсию Андрей Степанович Сватов доложить, что дела сдал, и Петряев, что дела у него принял. Явились точно, минута в минуту. Постучав, открыли тяжелую, полированную дверь кабинета, а следом и другую, обитую коричневой кожей. Троепольский был один за огромным и пустым столом, лакировано сверкающим, как каток в солнечный зимний день. Он поднял опухшее, все в бурых пятнах лицо, глянул — как кипятком плеснул и буркнул неразборчиво:
— … дите!
Сватов, шедший первым, прянул прочь, больно наступив Петряеву на ногу. Ссутулясь и вобрав в плечи седую голову, отчего его длинное тощее тело приобрело форму вопросительного знака, он забубнил, глотая слюну:
— Не то ждите, не то входите… Черт его знает! Надо ждать… Как думаешь?
— Подождем, — согласился Петряев, чувствуя себя неуютно и тревожно.
Ему бы не лезть под начальственный гнев, да он не дипломат, а это качество — как музыкальный слух, с ним надо родиться.
Они остались в приемной, у окна, рядом с массивным, представительным Белозерко — помощником Троепольского. Он сидел каменным идолом, большой и невозмутимый, но мгновенно и бесшумно вскакивал, когда на пульте по правую руку загоралось красное табло, и исчезал в недрах кабинета, и, вернувшись, звонил по одному из четырех телефонов, вызывая очередного чиновника на «ковер». Голос у него при этом был бесстрастный и какой-то неживой, как у робота. Вызванный появлялся быстро и, не задерживаясь, проходил в кабинет, сжимая папку с бумагами. Некоторые из них выходили с такими лицами, словно им надавали пощечин.
Так Петряев впервые воочию столкнулся с тем, как Троепольский руководил своей администрацией, а в итоге и жизнью города.
— У нас что, ЧП? — сочувственно, как у родственника покойного, спросил Сватов у помощника градоначальника.
Белозерко молча кивнул, не удосуживая его подробностями.
Один из посетителей, выйдя из кабинета, лихо подмигнул, мол, знай наших, но в коридоре, когда кто-то, невидимый из приемной, спросил его: «Ну, как, Петрович, обошлось?», он ответил с веселой обреченностью: «У него обойдется… Новую, грит, должность ищи, но только где-нибудь в Тмутаракани».
Иногда в приемную заглядывали и другие, которых не приглашали, спрашивали, можно ли к шефу и как он сегодня вообще, а получив совет, что сейчас лучше к нему не соваться, ретировались.
И в приемной – с помощником Троепольского и с его секретаршей, молчаливой дамой средних лет, которая пока ни во что не вмешивалась и непонятно, для чего здесь сидела, и в коридоре витала недобрая, опасная атмосфера, словно близились некие вражеские орды, от которых нет спасения. Сватов сидел молча, нахохлившись. «Хотя тебе-то что, — с неприязнью подумал о нем Петряев, — свое отработал, от Троепольского уже не зависишь, пришел сюда в последний раз, больше из вежливости, можешь и уйти, ничего тебе от этого не будет». Но Сватов не уходил, чего-то ждал и боялся, как и остальные. «Эк, тебя вышколили, — мысленно брюзжал Петряев, — как цирковую лошадь, которая и выброшенная вон по старости, начинает сучить копытами, едва заслышит выходной марш».
Уже перед самым обедом дверь с треском распахнулась, и в приемную, набыча тяжелую голову, танком выполз Троепольский, а перед ним застыл немолодой уже, седоголовый мужчина, мало знакомый Петряеву, по фамилии, кажется, Щербатов. Его глаза были пусты и бездумны, маленькие, тонкие губы плотно сжаты и неестественно сдвинуты всторону.
— Я для чего тебя туда поставил, а? — гремел шеф, медленно оглядывая его снизу вверх, потом сверху вниз, будто намереваясь взглядом своих беспощадных глаз пригвоздить его к двери. — Я назначил тебя, чтобы ты навел там порядок, а ты…— он махнул рукой и презрительно сморщился. — Уволю к чертовой матери! Без-дель-ни-ки! Воры!
Троепольский повернулся. Его побелевшие, округлившиеся в ярости глаза остановились на Сватове, потом на Петряеве.
— А вы что здесь ошиваетесь?
Оба молчали, переминаясь с ноги на ногу.
— Вам что, заняться нечем, кроме как в приемной баклуши бить? Ну, этот, — короткий, чуть подрагивающий перст Троепольского нацелился на Сватова, — этот давно стал бездельником, а сейчас ему на все начхать. А ты, — и это «ты», а не «вы» поразило Петряева не меньше, чем бешеный взгляд шефа, который обжигал его своей беспричинной ненавистью. — Не с того начинаешь, Вадим Олегович. Немедленно на место и работать, работать! Всем — работать!
Он удалился по коридору, величественно попирая красную ковровую дорожку, не замечая встречных, которые жались к стенке, — сознающий праведность своего гнева бог-самодержец.
Здесь же, в администрации, они узнали, что гнев Троепольского вызван утренним визитом следователя и полиции в управление жилищного и коммунального хозяйства, обыском в кабинете и в квартире Щербатова, его начальника, которого уличили в получении крупной взятки. Эти события, видимо, по просьбе главы города, пока что не стали достоянием СМИ, но ведь бомбу в кармане не спрячешь.
— Вот так, старик, у нас бывает, — сконфуженно говорил Сватов, когда они ехали к себе в управление образования. — Но ты не дрейфь. Троепольский мужик ярый, но не злой в сущности, не злопамятный. Главное — не паниковать. Надо к нему приспособиться, как к стихийному бедствию. Понял?
— Ну, да, — усмехнулся Петряев, — как к цунами.
К этому беспардонному «ты» не только Троепольского, но и Сватова, который копировал шефа, теперь для него бывшего, Петряев уже приспособился, уже принял как должное. Продолжал приспосабливаться и к остальному. Назвался груздем, полезай в кузов. Раз принял, помимо своего желания, но по настоянию жены, предложение рулить городским образованием, значит деваться ему теперь некуда.

2
Варвара, жена Петряева, женщина хоть и сладкая, но сахарок этот твердый, зубками не раскусишь. Она — локомотив в их семейном составе, а он катится туда, куда его толкают, и без нее, видимо, (это по ее мнению) не стал бы ни директором школы, ни кандидатом наук, ни начальником управления городской администрации. Должность чиновника его никогда не манила, но он не хотел идти в администрацию еще и потому, что это предложил Саша Чудинов, областной министр образования, старый друг Варвары, ставший с некоторых пор и другом их семьи.
Чудинов веселый здоровяк, на свежем, моложавом лице которого румянец — кровь с молоком. У него красивая жена, похожая на приму оперетты, и еще амуры с другими дамами, особенно с хорошенькими учительницами. Он играет в волейбол, пишет юмористические рассказы и публикует их под псевдонимом в областной газете по приятельству с ее редактором. «Наверняка засыпает быстро и хорошо спит по ночам, — с невольной завистью думает о нем Петряев. — Крепкое сердце, здоровый желудок и прекрасный аппетит — и на жратву, и на баб». В том числе и на его Варвару, но улик нет, хотя, может быть, нет потому, что он их и не хочет, а точнее боится искать, опасаясь за свое семейное благополучие, однако подозрение, а это, словно СПИД сознания, живет и точит душу. Да и Троепольский, видимо, потому встретил его в штыки, что хотел назначить своего, который ему угоден, да область по-другому распорядилась. С какой стороны ни глянь, Петряев здесь человек непрошенный и неугодный. Так он думает, хотя о закулисной кадровой игре только догадывается и никогда в нее не играл.
Чудинов пришел к ним домой вечером того дня, когда Петряев впервые столкнулся с яростью Троепольского, и, не скрывая удивления и обиды, рассказывал, как все это было. А Чудинов слушал его, посмеиваясь и переглядываясь с Варварой, и оба они в очередной раз показались Петряеву сообщниками, посвященными в некую, недоступную ему тайну, и в очередной раз он почувствовал, как липкое, гадкое чувство ревности вспыхнуло в нем, смешавшись с таким же гадким чувством унижения, которое он испытал в приемной градоначальника.
— Троепольский — это, знаешь ли, фигура, типаж, — сказал Чудинов; он сидел в кресле, небрежно развалившись, и снисходительно улыбался. — А, в сущности, не злее многих.
— Это он-то? — удивился Петряев.
— Конечно. Просто у него такой метод руководства… Жесткий, мужской. Особенно в самом начале совместной работы ломает и крутит человека, чтобы узнать, чего он стоит. Да и для нашего же блага, в конце концов. Воспитание, так сказать. Душу, как и металл, огнем закаляют.
— Ага, метод тайги: мужик и охнуть не успел, как на него медведь насел.
Чудинов рассмеялся.
— А с ним, как и с медведем, надо умеючи.
— Я это уже слышал, от Сватова. Тот тоже говорил что-то насчет приспособления к стихии начальственных эмоций.
В тот вечер они изрядно выпили — за его, Петряева, назначение. Когда Чудинов уходил, Варвара его провожала, и они долго и тихо, хозяин в это время убирал со стола, о чем-то переговаривались в прихожей. Вернулась она в комнату с горящими, как у мартовской кошки, глазами. Ох уж, эти ее, любимые им глаза, так и хочется назвать их очи — большие, темнющие, в которых, как звезды в небе, блестят неведомые, не разгаданные им тайные миры ее души. Смело, уверенно, зная, что он обязательно откликнется (не посмеет не откликнуться) на ее ласку, она сзади обняла его плечи и сказала, играя с ним:
— Все, порядок навел? Ты ведь очень любишь порядок. Но еще больше ты любишь другое… Правда? И я тоже это люблю... Тогда пойдем. С учителем, с директором школы я уже спала, а вот с начальником управления еще нет, — и, помедлив, с усмешкой добавила, — ни одного раза.
А после ванны, ложась с ним рядом, предупредила:
— Уж ты постарайся… Как в первый раз, по-молодому, хоть ты теперь и большой начальник.
Эти ее циничные шуточки его коробили, но одновременно и нравились почему-то.
Позже она сказала своим обычным назидательным тоном:
— Не забывай — ты мой вечный должник.
— Как кредитор банка, — пошутил он.
— Ведь именно я дала тебе всё, что ты имеешь в своей жизни.
— О, да! — воскликнул он, и мерзкое подозрение снова шевельнулось в его сознании, хотя, казалось, оно никогда и не уходило оттуда, навсегда прописавшись там. — Все, кроме ребенка.
Ее тело дернулось и застыло в напряжении.
— Я понимаю, — добавил он, уже сожалея, что это сказал, — ты не можешь мне его дать… Не можешь… В этом всё дело.
Она взбила подушку и села, облокотившись на спинку кровати.
— Ты опять решил меня пнуть? И это твоя благодарность?
Вадим вздохнул. Он меньше всего хотел вести этот старый, болезненный и бесполезный разговор.
— Извини, — сказал он, и примирительно коснулся ее плеча. — Извини… Мы же договорились — возьмем приемного ребенка, одного, но лучше двоих, мальчика и девочку.
— Возьмем, — она усмехнулась, — но когда ты станешь министром, — и добавила, — хотя бы областным, а я выступлю со своим детским ансамблем в Кремле, и сам президент будет аплодировать моим воспитанникам и мне, разумеется.
Она шутила, но он часто не мог понять, где кончается ее шутка и начинается серьезное намерение.
3
В администрации ежемесячно проходили совещания по итогам и задачам — так называемый большой хурал, а еще бывали и авральные, как правило, неожиданные, словно град в августовской пустыне. На каждом таком совещании была пара мальчиков для битья, хотя перепадало и другим — удар наотмашь может задеть и соседнюю физиономию, а не только ту, в которую целят.
Собираясь, обменивались репликами: «Кого Никандр сегодня драть будет, как думаешь?» «Как кого? Тебя. Или вон Потапыча». «Слышь, Потапыч, ты готов или нет?» «А я, как пионер, всегда готов». «Молодец, далеко пойдешь». «А чо… Пусть себе ругается, если ему нравится». Потапов добродушно посмеивается, но его маленькие, красноватые, как у кролика, глазки настороженно мечутся по сторонам. Ему достается, как и всем, но это на него, вроде, не действует. Похоже, он, как профессиональный боксер на ринге, научился держать удары.
Вне публичной порки только Кравец, самый здесь старший по возрасту, с седой пышной гривой на голове и с гордой, львиной осанкой. Он за словом в карман не лезет, и всякого, если надо, отбреет так, чтобы впредь неповадно было. « Я, — говорит, — холуем никогда не был. Даже в бою пулям не кланялся (воевал в Афганистане), а чиновничьим генералам и подавно кланяться не буду».
Но не за эту гордость жалует его Троепольский — и не таким аристократам духа здесь хребет ломали, — а за то, что незаменим он как автор всего, что озвучивает шеф с высоких трибун; он — голова его, а кто же голову свою не уважает, какая бы она ни была: своя все-таки, а не чужая.
Петряев с ним дружен и недавно навестил его в больнице, куда тот лег на обследование.
— Все, ухожу на пенсию, — сказал Кравец тоном президента страны, решившего подать в отставку.
— Ну а как же Троепольский? — улыбаясь, спросил Петряев. — Ведь все увидят, что король-то голый.
— Ничего, найдет другого ландскнехта. У него ведь главное есть — волчья хватка и лисья изворотливость, а все остальное, в том числе и мысли, к должности прилагается.
Кравец, крутя пуговицу на пиджаке Петряева, поблескивая веселыми глазами, говорил громким, рокочущим басом:
— Вы замечаете одну закономерность: смотришь на иного — посредственность, дурак дураком, а растет в должности и, вроде, умнеет, а? Это как? Фокусы матушки природы?
— Умение жить, наверное?
— Умение руководить, то есть присваивать себе результаты чужого труда и чужого ума. Великое искусство! У нас вообще произошло странное: теперь стало правильным и главным — не самому что-то произвести, сделать, а добыть, достать, украсть, наконец. Какой-нибудь мелкий шулер теперь имеет больше благ, чем, например, крупный ученый… Но меня вы не жалейте, не надо. Лично я не в накладе. Позволили поработать, сколько хотел, хорошая квартира, даже почетное звание есть. Мне платили щедро, по-барски.
— Да, но вы, словно классный портной: шьете великолепные костюмы, которые носят другие.
— Го-го-го, — зычно засмеялся Кравец, — это вы хорошо сказали. Но все равно я доволен. Кто будет меня слушать? Ведь у нас мысль сама по себе цены не имеет, ее стоимость определяется тем, кто ее высказал. Мой голос тих, — гремел он на весь коридор, так что проходящие мимо медики и больные с удивлением на него поглядывали, — а Троепольским я пользовался, как мегафоном, и мысли мои порой слышали тысячи людей, и это, в конце концов, самое главное.
— Ну, да, — заметил Петряев, — один думает, а другой слывет умным.
— А что вы хотите? Везде же так. Помощники, референты — им несть числа. Существует не только теневая экономика, но и теневой интеллект, теневая политика и вообще теневое бытие. Ладно, голубчик, идите, вам еще вкалывать, как негру на плантации или, уж вы меня извините за мой цинизм, как девочке в борделе.

4
Совещания начинаются по-разному. Бывает и благостно.
Троепольский думает о чем-то своем и не слушает выступающего, держится раскованно, будто у себя в ванной: то ухо почешет, то палец засунет в ноздрю широкого, в красных прожилках носа, словно пытается извлечь на свет божий его содержимое, то откровенно дремлет, уронив на галстук жирный подбородок, украшенный розовым прыщиком, и выставив из-под стола массивные ноги. Докладчик искоса на него поглядывает и пропускает страницы, торопясь закончить и сесть на место от греха подальше. Однако Петряев давно заметил, что экзекуции никому не избежать, если она ему уготована, как грешнику на страшном суде.
И, конечно же, вдруг Троепольский просыпается, подбирает ноги и начинает часто поворачиваться в сторону говорящего, оратор нервничает и тоже посматривает на шефа с видом прохожего, пробирающегося мимо свирепого пса, который вот-вот может на него броситься и загрызть до смерти. Наконец, Троепольский взрывается, зацепившись за какую-нибудь фразу.
— Хватит! — кричит он и оглушительно хлопает по столу ладонью.
Его лицо наливается кровью, бледнеет, снова становится пунцовым, на лбу и на носу проступают гроздья пота, он несколько мгновений разглядывает свою жертву, словно приноравливаясь, с какого бока ее лучше ухватить — видимо, так средневековый палач оценивал шею приговоренного к смерти, прежде чем ударить по ней топором.
— Хватит! — повторяет он. — Кто написал тебе эту муть, которую ты тут сладко рассказываешь!
Однажды дошла очередь и до Петряева.
— Во! Посмотрите на этого… на этого… сибирского медведя (вспомнил, видимо, что Петряев родился в Иркутске). Спишь там у себя, как в берлоге. Но я тебя разбужу, разбужу…
Троепольский произнес это с медленной издевкой, обращаясь к окружающим, словно ища у них поддержки, и кто-то откликнулся, негромко хихикнул к его удовольствию.
Говорилось и что-то еще, такое же грубое и не имеющее никакого отношения к делу. Молча выслушав шефа, Петряев опустился на стул почти без памяти, с бешено бьющимся сердцем, чувствую себя то ли в кошмарном сне, то ли больным, когда температура под сорок. Иногда он, словно просыпался, и слышал, как Троепольский распалял уже других.
«Это же настоящий пушкинский Троекуров, отставной генерал-аншеф и помещик-крепостник, с подчиненными ведет себя по-троекуровски, словно с псарями на псарне. Вот возьму и скажу это прямо ему в глаза, пусть тогда делает со мной, что хочет», — так в отчаянии подумал Петряев, но, разумеется, не сказал, но стало ему от этой мысли, вроде бы, легче. Хоть и громко невысказанная, она словно облагородила, подняла его в собственных глазах.
А тут Троепольский начал все реже цеплять его на публике, и он уже не возмущался, но даже улыбался, когда унижали других. Что-то гаденькое гнездилось в душе, какая-то холопская гордость, что он уже не в числе тех, кого секут, что он, вроде, поднялся в сонм избранных — это гордость раба, вчерашнего гладиатора, допущенного на трибуну, откуда можно взирать на гибель вчерашних товарищей.
Всю свою почти полувековую жизнь Петряев считал себя человеком добрым и справедливым, и злых кулаков никогда не боялся. В девятом классе проводил девчонку, а ему местные пацаны пригрозили, чтобы не лез на «чужую территорию». Никаких особых чувств к той девчонке у него тогда не было, но гордость взыграла: как бы не подумали, что он трус, и продолжал ходить к ней из-за принципа, и даже, вроде, начал в нее влюбляться. Как-то вечером его окружили трое, он ударил первым и не побежал, и пощады не просил, когда его били, а на следующий день опять явился на свидание. Чем бы все это кончилось, трудно сказать, только уехала та девчонка вместе с родителями куда-то в Прибалтику. Но куда же девается и наша смелость, и наша гордость, и что-то еще, что всего дороже среди мальчишек, едва мы вступаем в иную — взрослую жизнь. Выходит, другие здесь законы и другие боги.
В тот день, когда Троепольский пригласил их сфотографироваться на память, Петряев потешал себя мыслью, что не поедет, но как только подошло время, будто какая-то сила подняла его из-за стола, и заторопился он в Дом культуры, чтобы не опоздать. Когда процедура фотографирования завершилась, стали подходить к шефу прощаться, хотя вроде бы уже и попрощались пару дней назад, и опять, словно какая-то неведомая ему сила толкнула Петряева: он тоже подошел к Троепольскому и произнес с заискивающей улыбкой:
— Разрешите, Николай Андреевич, пожелать вам на новой высокой должности в нашей столице всего самого доброго.
Глаза у Троепольского покраснели, увлажнились, губы свела судорога сдерживаемого рыдания.
— Спасибо вам, братцы, за все, спасибо, — растроганно говорил он обступившим его бывшим уже подчиненным. — Всегда буду помнить… Ведь кусок жизни…Вместе… Такие дела позади… Не забуду… Помогу, если надо. До свидания.
Он вытер слезы кулаком, круто повернулся и пошел к машине.
«Черт его знает, может, и неплохой он в основе своей человек, — растроганно думал Петряев, смотря ему вслед, — а то, что кричит и обижает, так ведь жизнь собачья: и не хочешь, залаешь». Он готов был все простить Троепольскому и сейчас почти любил его — от радости, видимо, что, даст бог, больше никогда с ним не встретится.

5
Жена Варвара в те дни вместе со своим ансамблем участвовала во всероссийском конкурсе, который проходил в Воронеже. А, вернувшись с триумфом (завоевано одно из призовых мест), мужа своего дома не застала и дозвониться до него не могла: его мобильник не отвечал уже второй день — явление для аккуратного Вадима небывалое. И на праздничную, ликующую душу ее наползла тень беспокойства. «Ах, как некстати это странное исчезновение», — думала она, расхаживая по квартире и соображая, куда поставить огромный букет, который вручил ей Чудинов. Уж он-то не забыл поздравить и встретить ее, не то, что этот… Но как-то назвать, а точнее обозвать своего мужа она не успела: в дверь звонили, и этот нежданный звонок показался ей слишком громким, тревожным и даже настырным.
Пришла соседка — ветреная молодуха-хохотуха и начала уже с порога:
— А ты, Варвара, знаешь, где твой муженек? А-а-а, не знаешь… Он же в больнице. Тебе что — не звонили? И он не звонил? Во дает!
И затараторила, как из пулемета:
— Он же пострадал на пожаре. Учитель спасал свою ученицу. Во как! Настоящий педагог и мужчина!
— Давай, Людка, входи и рассказывай, что знаешь о подвигах этого настоящего мужчины, — с издевкой, хотя и с некоторой тревогой сказала Варвара. — Садись. У меня бутылочка французского есть. Дерябнем, правда, не знаю, за что.
— Было бы что выпить, а за что пить, всегда найдется, — уточнила развеселая соседка.
Потягивая винцо, она рассказала, что Вадим вынес из горящего дома десятилетнюю ученицу своей бывшей школы и ее пятилетнего брата, а мать их не то сгорела, не то задохнулась дымом, а точно ей, Людмиле, пока неведомо, и обо всем этом уже второй день трезвонят по телевизору.
— Вот так, Варвара, твой муженек теперь человек известный. Гордись! Не каждой бабе выпадает жить с героем, — заключила она.
— Да уж повезло мне, так повезло, — усмехнулась Варвара, но в усмешке той были и сомнение, и даже толика непривычной и неожиданной для нее гордости за своего непутевого, как она считала, супруга.
Это было вечером, а следующим утром поехала она к нему в больницу. Почему не помчалась туда немедленно, что было бы вполне естественно? Но такая мысль даже не пришла ей в голову. Он жив — и слава Богу. Не торопилась она переключать душу свою от ликования после успеха на конкурсе на повседневные и тем более не очень приятные заботы, которые ее здесь ожидали.
И вот она все же добралась до больницы и нашла своего Вадика в уютной двухместной палате (все-таки не последний он человек в этом городе) с перебинтованными руками, опаленными волосами и розовым волдырем на щеке, и с внезапным состраданием подумала, что, видимо, это – пламя добралось до его головы. А он улыбнулся ей, как всегда добродушный, и сказал, указав на соседнюю кровать:
— А вот и наша Олечка.
И только сейчас Варвара разглядела там детскую головку, которая высовывалась из-под одеяла.
— Мы тут с ней лечимся, у нее ножки прихватило огнем. Я ее завернул в куртку, но вот ножки…
— А почему... — начала Варвара, но не договорила, а только подумала, уместно ли ему лежать здесь с чужим ребенком.
Они вышли в коридор, и уже там она дала волю своему раздражению.
— И какая нелегкая, - она готова была выразиться и похлеще, - занесла тебя на этот пожар?
— Дело случая, — сказал он так, словно извинялся за это. — Был в своей бывшей школе...
— А это зачем? — перебив его, воскликнула она, хотя знала, что он часто бывает там.
А он продолжил, не ответив на ее вопрос:
— Потом решили посетить одну из неблагополучных семей — двое детей, отец погиб на стройке, а мать от безысходности запила.
— А тебе это надо? Пусть классный руководитель, наконец...
— Она и пошла, и я вместе с ней. Вот так. Приходим, а там пожар… Я же говорю — дело случая.
— Разве ты член добровольной пожарной дружины? — продолжала язвить Варвара.
Она понимала, что ее раздражение неуместно и потому раздражалась еще больше. Он же, как всегда, на нее не обиделся и, поглядывая на медсестер, сидевших на соседней скамейке, и понижая голос, чтобы они не услышали, со своей, будто извиняющейся улыбкой, рассказывал, что народу там было немного, в основном женщины и старики, а крыша дома уже горела, и он, не рассуждая (некогда было рассуждать), выбил входную дверь (она была заперта изнутри), проник в комнату и там, в дыму, увидел массивную женщину, лежавшую на полу, девочку, которая пыталась подтащить ее к двери, но очевидно это было ей не по силам, и мальчика под кроватью, где он, видимо, прятался. Потом он разбил стекло и вытолкнул мальчика в окно, а девочка никак не хотела уходить от тела матери, которая была в беспамятстве, и тут с потолка начали падать горящие доски, и тогда он завернул девочку в свою куртку и сквозь огонь выскочил во двор.
— А что же пожарные?
— А пожарные уже потом растаскивали горящие бревна. Домик-то старый, деревянный, вспыхнул и горел, как сухая солома.
— А мать их, значит… — задумчиво произнесла Варвара, проникаясь, наконец, состраданием и к нему, Вадиму, и к этому несчастному семейству. — И не понятно, то ли люди много пьют от того, что без ума, или без ума от того, что много пьют. Ну а ты-то как?
Кажется, впервые за время этого их разговора она посмотрела на него внимательно и по-доброму.
— Я? Ничего. Как говорят, до свадьбы заживет. — Он улыбнулся. — Но наша свадьба уже была.
— Да была, была…— Она задумалась, закинув ногу на ногу и покачивая туфелькой. — А ведь ты красавчик был: цыганистый, кудрявый, брови вразлет. И сегодня еще ничего, но тогда… По тебе в институте девки сохли.
— Да и ты парням головы кружила.
— Но выбрала почему-то тебя… А ты оказался… ни рыба, ни мясо. Извини, но это так.
Он давно знал, что она от него, мягко говоря, не в восторге, и смирился с этим, терпел, но тут вдруг гордость в нем взыграла.
— Мне о тебе многое рассказывали, — вызывающе, с намеком сказал он.
— Я знаю, знаю… Мол, не женись на этой…
Ее темные глаза вспыхнули злой иронией, острый подбородок воинственно выставился, тонкие губы скривились в насмешке.
— Да уж погуляла, скажу откровенно, отвела душу…
«Потому и рожать не можешь», — подумал он, а она вдруг призналась:
— А знаешь, я ведь хотела уйти от тебя.
— И что же… — Он резко повернулся к ней, вскинул голову, пристально глядя ей в лицо. — Почему же тогда не ушла? Женщина — не птичка: приспичило улететь — в семейной клетке ее не удержишь.
— Почему не ушла? Не знаю… Уходят сразу. Это — как прыжок с парашютом: будешь колебаться — не прыгнешь. Да и какой ты на самом деле, я ведь до сих пор не знаю. Добрый или злой, сильный или слабый? Какой? Тебя на работе прозвали, кажется, Душечкой?
— А-а-а-а! — он отмахнулся от этих ее слов забинтованной рукой. — Мало ли как нас называют! Главное, каким я сам считаю себя.
— И каким же?
Она придвинулась к нему, с любопытством всматриваясь в его глаза.
— Нормальным — вот так.
Она засмеялась.
— И никаких сомнений?
— Почему же. Не сомневаются в себе только самовлюбленные дураки.
— О, да! Ты не дурак, это — точно. Но и не герой, хоть тебя сейчас и называют героем.
Он с досадой покрутил головой.
— Я — не герой, я — обычный, нормальный, такой, каким должен и могу быть сегодня и здесь, там, где живу и работаю, среди тех людей, которые меня окружают.
— То есть не выбиваешься из стаи? Не хочешь или не можешь выбиваться? Но ведь стаи бывают разные, и каждый выбирает, в какой из них летать. Разве не так?
Он с удивлением посмотрел на нее, но сказал совершенно не о том, о чем она его спрашивала:
— Ты хотела уйти. И к кому?
— Тебе это хочется знать?
— А почему бы и нет?
В его душе закипало непривычное ему упрямое, настырное самоедство — стремление делать себе больно и еще больней, и он находил в этом странное удовольствие, больше того — почти наслаждение и как бы открывал себя — мол, бей, не жалей, я готов принять и выдержать все. И она, хотя прежде и не церемонилась с мужем, нередко была резкой и беспощадной, упрекая в пассивности, неумении и нежелании устраивать свои личные дела, тем не менее, щадила его мужское самолюбие, но сегодня ударила и сюда.
— К Андрею, например, — произнесла она с вызовом, выставив свой воинственный подбородок.
— Это кто? — не сразу понял Вадим. — А, Чудинов. Но он же женат.
Он недоверчиво покачал головой, но потом вдруг рассмеялся и воскликнул:
— Хотя у вас с ним, как и с подобными вам, может быть все: перебираетесь из одной постели в другую, даже не меняя простыню, которая еще хранит тепло того, кто лежал здесь до вас.
Варвара смотрела на него с недоумением, ибо еще никогда не видела его таким агрессивно откровенным. Они молчали какое-то время, пока мимо них проходила группа студентов-медиков, бывших здесь на практике.
— А вообще я думаю удочерить и усыновить этих несчастных детей, — решительно заявил Вадим. — Кроме нас, у них теперь никого нет.
— А меня ты спросил? — изумилась и возмутилась Варвара. — А если я против?
— К сожалению.
— И даже если уйду от тебя из-за этого?
— А ты ему, Чудинову, нужна? И вообще, кому ты нужна — для жизни, не для постели? Хотя для постели, признаюсь…
— Знаешь, ты прав. — Она его перебила. — Вот Чудинова, в отличие от тебя, я знаю прекрасно. У него сегодня я, а завтра моя подруга или кто-то еще. Бычок на лугу: пощипал травку здесь, потом там. И все вы такие.
— Все? Неужели?
— Кроме тебя, милый, кроме тебя, — Она усмехнулась. — Но мужская верность — это достоинство тех, у кого нет других достоинств.
— А меня, как мужа, ты терпишь потому, что нет шансов найти другого, — в тон ей сказал Вадим.
Она подумала, улыбаясь своим мыслям, и спросила:
— Выходит, ты меня прощаешь? Я правильно тебя понимаю?
Но на этот ее вопрос он не ответил, не посчитал нужным, потому что ответ был ясен им обоим.
— У нас может быть настоящая, большая семья. Если ты захочешь…— Он помедлил, внимательно всматриваясь в ее лицо. — А не захочешь, она все равно будет. Но уже без тебя.
Варвара, похоже, тоже приняла решение: резко встала, взяла его за руку и сказала:
— Пошли, познакомишь меня с нашей будущей дочкой.
На пороге палаты он заметил:
— Оленька — чудная девочка. Она тебе понравится, и будет петь или танцевать в твоем ансамбле, — помедлил и добавил, — и мы должны постараться тоже понравиться ей и ее братику. Я думаю, я надеюсь, у нас с тобой это получится.






Рейтинг работы: 0
Количество рецензий: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 3
© 15.04.2019 Владислав Иванов
Свидетельство о публикации: izba-2019-2539227

Рубрика произведения: Проза -> Рассказ










1