В СНЕГАХ


В СНЕГАХ
Рассказ-быль

А ты не ругайся, Анюта, не ругайся. Никакой я не пьяный, а так - выпивши. Ну и что из того, что Эрих не выпивал со мной? Он ни с кем не выпивал, а не только со мной.

Имею я право посидеть с ним в последнюю его ночь на этой земле? Скажу тебе прямо: имею! Все подтвердят, да и ты знаешь, что мы с ним в хороших отношениях, почитай, тридцать лет уже. Не всякие таким могут похвалиться. Друг ему я получился. Вплоть до того, что я именно его из вертолета выносил. А сюда кто его привез? А гроб без меня тебе бы сделали? Твердишь вот, сделали бы да сделали бы... Нет! Не сделали бы. Да что ты про зверопромхоз талдычишь? В столярке нашей без моего слова неделю бы сколачивали. А через меня - так за пол-дня. И доски, вишь, хорошие, сухие, и размер в самый раз. Вот то-то. И лапника для венков заготовил кто? Дух-то в избе какой пихтовый. И могилку помогал.

Ну, не серчай, Анюта! Недолго я. Поговорю вот. Мне ведь не привыкать к такому повороту, что он молчит, а я говорю. С Эрихом, когда целый сезон рядом охотились, так завсегда и было.

Как когда? Забыла уж? Да в тот год, как Терешкова полетела. У меня тогда враз три избушки сожгли, вот тогда с Эрихом и договорились, сошлись, взял он меня на свои угодья.

Так я и говорю, что у меня с ним так и было. Споначалу у нас с ним разговор кувыркался, как белка подбитая с кедра падает. Разговариваем, вроде, вдвоем же. А говорил я, считай, один. Потом привык я. Он только буркнет что-нибудь, хмыкнет, а то глянет, а мне и понятно все. Согласен ли он, не согласен, какая у него точка то есть зрения на все, о чем говорим.

Дай табуретку-то. Во, руку Эриха узнаю. Ладная какая - и легкая, прочная. Вот тут, рядышком с ним, и посижу.

Права ты, права - не брат он мне и не сват. А ты как думаешь - брат самый что ни на есть дорогой человек бывает, близкий самый? Не кровь ведь роднит, а это ... как тебе сказать... душа близкая, вот. Родной мне Эрих человек через душу.

Понимал я его, ох как понимал. Даром, что он все молчуном. Он более, чем говоруны всякие, смысла в делах имел. На душу его через дела смотреть надо, через отношения ко всяким людям. Вот к тебе, к примеру. Успел он тебя обидеть? Обижал? Нет. А Октябрину хоть раз попрекнул? А дочку ее Ольгу? А собак своих Мару и Рахваса? Вот то-то. А видела ты еще кого, кто любил бы дитя, как Эрих сынка своего? Ну и сын у него был! Чистая ртуть, и все тут. А умный какой! Такие раз в сто лет рождаются.

Да. Через душу его, через жизни наши схожие мы и стали с ним как родные. Посижу я тут рядышком. Не серчай, Анюта, не серчай. Да не клонюсь я, не клонюсь. Я тихо буду. Вот, гляди, свечка под образом не возмущает пламени своего. Значит - не пьяный я. А икону нашу почему ему поставила? Христианин он тоже был, говоришь? Ну, тогда ладно.

Так я про обиду, Эрих. Помучился ты за свою жизнь, ох и помучился. Жизнь тебя крепко на поворотах своих зацепляла. Теперь-то тебе легче. Вон и морщинка в переносице распрямилось, лицо посветлело вроде. Похоже, облегчение тебе наступило.

Вот все мы так. Живем и думаем: хорошо-то как, живем ведь. Другие, дескать, в землице уже, а ты вроде как живой еще. И не знаем, где радости больше - тут ли мытариться, от жизни чего-то ожидая, вроде манны небесной. Или упокоиться, вот как ты. Именно - как ты! Без болезней, без врачей наших коновалов, а разом, в одночасье, от сердца то есть. Почитай, на работе прямо, как в газетах средка пишут: при исполнении.

А как же - на работе! Вертолетом его, Анюта, на зимовье забрасывали, на рыбалку летнюю. Да что я тебе рассказываю, ты же его собирала. И вот на тебе: сердце у тебя выключилось. Как прожил ты жизнь свою, от людей устранившись, так и усоп, расстался с жизнью без свидетелей. Летчик-то его увидел, что он неживой, когда к избушке его подлетали.

Эрих, скажу тебе, что думаю. Похожие у нас с тобой жизни. Только постарше я чуточку, вот и войны ухватил. Немного, правда. Под Харьковом свой последний бой держал. За державу, как говорят. А в плену, вишь ты, больше воевал. Бежал два раза, прятался, а без толку все. Суета это все была. Нас в Польше как наши освободили, так прямиком сюда, на сибирскую землю, на родину мою и повезли. Из плена, где в колючке сидели, да в лагерь, тоже за колючку. Помнишь, Эрих, как нас в лагере шпана всякая называла? Вы, дескать, изменники родины, что в плену оказались. А разобраться, кто довел солдата нашего до плена, так тогда другое окажется.

Да рассказывал я тебе все в подробностях в ту зимовку на Чапе, помнишь?

А ты, все ж таки, на немцев смахиваешь! Я как на лицо твое гляну, все плен вспоминаю. А вот злобы на тебя не имею. Хоть похож ты и говором на них. Скажу тебе так - маловато пришлось тебе на охоте говорить-то на русском. Только разве что с собаками. А шут его знает, по-русски ты с ними беседовал или не по-русски.

Да знаю я, Анюта, что эстонец он. Ты меня не путай. Не считай за бестолочь какую. Я ж сказал, что на немцев он только смахивает. А мне и неважно, немец ли он, эстонец или мордвин какой. А что он эстонец, так я от него самого знаю. Эрих мне сам про то сказывал, как у нас в Сибири оказался.

Коллективизацию у них сплошную после войны устроили, как у нас в тридцатых. Я-то вот хлебанул колхозной жизни до войны. Да и ты, Анюта. А Эрих, вишь ли, не захотел.

А ты думаешь, здесь в Сибири обрадовались колхозам? Дыбом мужики встали, особенно которые в революцию еще в партизанах против Колчака бились. Позабирали их, а других чтоб запугать - аж Буденного из Москвы прислали. Я, мальчишкой был ещё, помню, как по Пашенной улице его люди костры жгли по ночам, песни пели. Нам-то, юнцам, интересно. Не понял я тогда, почему батя крепкими словами выражался о приезде тех гитаторов за колхоз. Уж потом в армии уразумел - силком колхозы делали. Да и у них в Эстонии, видно, так же силком.

Анюта, посекретничаю с тобой. Он мне под настроение про жизнь в молодости своей рассказывал, про деревню свою Ракверу вспоминал, про крепость тамошнюю. Вишь, как дело повернулось. Не захотел ты чужих порядков на своей земле в Раквере - и тут вот оказался, вплоть до этой избы. Во как в жизни получается! А еще раз про «двадцатку» какую-то обмолвился. Жалко, дескать, что мальчишкой в его «двадцатку» не пошел. Только не понял я тебя. А спрашивать не стал - раз не говоришь сам, то и мне в душу лезть ни к чему.

Жилкин-то - Анюта, Жилкина помнишь из райцентра? - приезжал после нашей с тобой, Эрих, совместной охоты и все жилы, пацкуда, из меня тянул. Дескать, не рассказывал ли Эрих Коль, как с фашистами работал? А я возьми да и скажи этому Жилкину, что если Эрих то есть Коль с немцами, как где-то считают, работал, так отсидел он свое. Это так, к слову. А если бы взаправду работал, так, скорее, и уехал бы с ними. В сорок четвертом. Вот как уел я Жилкина! Тогда только он и отстал от меня. Хоть ты, злился он, и боевой солдат, и фронт прошел, а все ж таки тебя правильно в лагеря отправили. Из одной ты, говорит он мне, это я, значит! - из одной с Эрихом компании. Гады, дескать, мы. На это намекнуть хотел. Эх, попадись нам такой, как Жилкин, в Совруднике, в лагере, мы бы мозги ему направили. Мы бы ему показали!..

Все-все, не буду, Анюта, орать. Да и не ору я. Вот Эрих подтвердит. Лежи, лежи, Эрих, только вот дай молитву поправлю. Держишь в руках, будто мне даешь. Рано мне, не готов я к смертному часу-то.

Ну вот, Эрих. Ты в зверопромхозе с пятьдесят девятого. Так? Я уж до того времени пять годков здесь отработал, в передовых себя числил. А через три сезона ты, Эрих, обошел меня. 61 соболь! Да без малого три сотни белок за сезон! Все тогда рты и поразевали, когда итог объявили. А унизить тебя Жилкин все ж нашел-таки способ - за полцены да за четверть цены велел брать твои шкурки. Видел ты несправедливость эту да молчал. А нас, охотников, кто послушает?

Ты, Анюта, знаешь, сколько это надо сил, чтоб столько, как Эрих, добыть? Ааа, то-то, не знаешь. А я знаю. Соболя да белки - это еще не все. Сохатого завалил, разделал да из тайги выволок, чтоб вертолетом забрали. А летом сколько трав и ягод сдал, а рыбы сколько наловил, рябчиков да косачей настрелял.
В тот год сил надо было особенно много. Зима была, как сейчас помню, самая что ни на есть снежная. В сентябре еще, а снег так повалил, что даже я, сибирского роду-племени, в жизни своей никогда не видывал. Земля еще теплая - заморозков-то так и не было - а он валит да валит такими вот, с ладонь, хлопьями. Да, Анюта, с ладонь. А может, и с шапку. Ровно из подушек вспоротых бог землю усыпал. Хошь верь, хошь нет - таять не успевает, а все валит и валит. Земля, мне тогда почудилось, в забытьё от такой напасти впала, вроде как спелёнутая корчится, а молчит. Траву и кусты на открытых местах прикрывает, прикрывает, а на деревьях - ровно крыша сплошная, аж темно. А потом морозы ударили. Пустоты под снегом образовались. На брусничниках в таких пустотах под снегом ягоду можно было брать. Не веришь? Вот те крест, Анюта!

Ну и не верь, раз не хочешь. Эрих вот не даст соврать. Так было, Эрих? Молчит, не отвечает, а лицом вроде оживился. Приятное я тебе напомнил. Понятливый. Понятливый и сильный. Сильный был мужик. Без боли, слабостей и страхов ты с жизнью расстался. Потому и лежишь такой спокойный.

Так я что скажу тебе, Анюта. Ты бы это... налила бы полстаканчика. На похороны три ящика водки тебе ведь выделили, а? Как кто сказал? Сама Нинка, продавщица. Все бесилась, что весь остаток запасов тебе отдали. Она, видно, в загашник спрятать не успела. Сельсовет ведь распорядился. А завоз водки только через неделю. У меня ведь есть дома, да не идти же мне сейчас домой!

Да налей, налей. Да в два стакана. Что ж ты такая непонятливая? Эриху и мне. Да нет, его стакан не трону. Свое только выпью, помяну.

А! Хороша брусничка!

Эрих еще собирал? Царство ему небесное. Вишь, до июня сохранилась в целости. осенью я тебе наберу ведро. Сказал - сделаю! А с дровами у тебя как? А то заготовлю, слышь?
Да, нынче-то шесть десятков соболей никто за сезон не отстреливает. Тайга стала ровно оскопленная да оглушенная. И сезон вроде хороший, и шишка кедровая еще бывает. И ягода в ягодных местах есть, а зверя совсем мало стало.

Кто, это я стал старый, что ли? Ты думаешь, что говоришь-то!

Это соболь стал хилый. Ране-то кота подстрелишь - шкурка в полметра да хвост вполовину. А теперь зверь лядящий, чуть не вдвое меньше. И больше рыжеватый. А тогда-то темный, чуть ли не черный мех был. Ну вот как небо за окном.

Переживал Эрих, а не только я, что охота бедная да скучная становится. Мучило это его. Даже больше того мучило, что за все эти годы его как лучшего охотника так и не признали. Ровно не было его - и все тут. Считалось: лучший охотник обязательно из надёжных людей, коммунистов то есть, быть может. К примеру, Туесок. Его, этого Туескова, сколько лет в лучших держали? Два ордена дали и медаль, а того знать не хотели, что хапуга он был, нашими словами говоря. Издевался, можно сказать, над тайгой, да и мех налево сбывал. Как такого в лучших числили? Тыщу способов находили, чтоб таких, как мы с Эрихом, унизить без слов, в душу плюнуть. На медаль, шумели, представляем вас с Эрихом! А потом шепотком до нас доходит: не прошли, дескать, документы. Не будет вам наград. А то мы без них с Эрихом не проживем! И не слетах охотников про нас ни слова! Минский после слета всегда подойдет, после стаканчика вроде извиняется - не велели, дескать, упоминать в докладе. Ну я его матерком и успокаивал, чтоб не мучился совестью.

Вот те раз - опять в голову Жилкин лезет со своим «из одной вы с Эрихом шатии-братии». А он, Жилкин да Туесков, из друзей товарищей-коммунистов, стало быть. Другого, значит, розлива, другой, выходит, шатии-братии. Ах так - растак!

Прости, Господи! С другом своим прощаюсь, а говорю о бестолковом, мнится, что попало.

Сердце твое, Эрих, выдержать и такое сумело. Не тогда оно надорвалось, когда тебя не замечали как охотника лучшего. И не раньше, когда в лагерях ты был. И не драге, для которой дрова пилил сколько зим после лагерей, когда присудили тебе высылку. И не тогда вовсе, когда не захотел ты поехать в свою Ракверу. Брат-то твой сродный, говорил ты мне, в правительстве эстонском чуть ли не министром был. Ты, Эрих, поди, не хотел пятно на него своим приездом из ссылки сибирской бросить. Вишь как получилось - признал твой братец - и министром стал. А ты не признал - вот и в Сибирь угодил. А что - и здесь люди живут, всех обиженных привечают, никому плохого не делают. Полюбил ты землю нашу, природу и людей наших. Не обижался, если что не так.

А надорвалось твое сердце, Эрих, я знаю, когда. Это в тот раз, когда с сынком твоим Эмилем все и случилось.

Уж как ты выпрямился, когда у вас с Октябриной он родился! Сколько тебе тогда было? За пятьдесят получается. Крепко, видно, ты Октябрину уговаривал, если она в сорок четыре родить согласилась. У нее ведь к тому времени внуку от дочери ее, а твоей падчерицы Ольги, уже три года было. А тут снова - молодая мать! А решилась, хоть и разговоры по деревне пошли. Все с улыбочками да намеками несправедливыми. Я-то укорот давал самым ехидным, матом их посылал. Потому как знаю, как человеку, мужику то есть, сына надо иметь обязательно. Хоть и в такие-то годы.

В аккурат под Новый год прилетели мы в поселок со своих зимовий, а тебе тут и новость: Эмиль, твой малыш пятилетний, в сугробе задохнулся! Что да как там получилось - никому и сейчас неясно. Эмиль все играл со старшими ребятами - такой он толковый и рассудительный. Со сверстниками ему, поди, скушно. Ребятишки и рассказали, что в тот день они с крыши складов в снег прыгали. Там сугроб наметает - что второй склад! Вот они его и подзадоривали: а отсюда прыгнуть сможешь? А отсюда? Он, как и ты, гордый ведь был, не мог в их глазах на попятную. Отовсюду, наравне с ними, и прыгал в снег. А к вечеру, когда старшие навозились в снегу да по домам разошлись, не обратили виду, что Мильки с ними нет. А он, поди, в последний разок решил прыгнуть да зацепился, видно, штаниной, и в двухметровый сугроб не ногами, а головой и угодил. Испугался, поди, захолонуло его сердечко, вот и задохнулся. Так, сказывают, и нашли его. Ночью уже.

Октябрина, царство ей небесное, тоже не вынесла того, что мальчонку не уберегла, совесть, значит, ее замучила. Враз почернела, все убивалась над сынулёнком своим Милечкой, ну а к похоронам и ты прилетел из тайги.

Помнишь, вся школа санаторно-лесная, где Октябрина работала, на похороны пришла. Любили ее, работящую, все до единого в той школе. И Мильку любили - он все при ней в школе был, убираться помогал. Да что школа - половина поселка пришла тогда. А энергоцех - так они свой духовой оркестр прислали. Играли, помнишь, Эрих, бесплатно, не взяли денег с тебя. А потому - уважали! Мороз был за тридцать. Только и согласились прийти к столу, выпили для сугреву спирту да пельмешками закусили. Ты тогда за столом обмерший какой-то сидел, не замечал вокруг никого, как тебя ни шевелили.

Ну вот, и небо уже завиднелось. Коротки теперь ночи. Так коротки, как на охоте, бывало, день казался.

Анюта, слышь, так я выпью еще? Не зуди, я глоток сделаю, не стану все сразу. Вот, смотри. Глоток только и сделал.

Да, похороны Мили памятные вышли. Даже газета в райцентре соболезнование Эриху пометила. Так, мол, и так, все охотники печалятся и соболезнование переживают отцу и матери из-за трагической гибели их сына Эмиля Эриховича Коля. Такое наш «Северный охотник» печатал только Насте Бурмакиной, да старикам Яковенкам, когда на их сыновей похоронки приходили из Афгана. А Насте Бурмакиной - так и гроб не привезли с сыном. Нечего было везти - такое ей военком в райцентре объяснение дал. А не стал говорить, зачем в Афган ребят посылали? Жизнь там красивую, вроде нашей, наладить хотели, что ли?

Это так получается. К примеру, поругаются муж с женой в доме, а тут чужак со стороны придет - давайте, дескать, наведу у вас порядок. Так и солдаты наши, выходит, порядок в чужой семье установить хотели. Ни к чему это - лезть в чужую жизнь-то.

Тоже сказать про Настю - как могло ТАКОЕ пережить ее сердце? А - пережила. Вот Октябрина не могла. Только могилка Милина травкой к лету покрылась, так и Октябрину рядом в землю положили. И ты, Эрих, там же, рядышком будешь. Я уж позаботился о могилке. Душа в душу вы с ней прожили, ты Ольгу помог ей поднять, не родная она тебе, а помог. В люди вывести - вон в крайцентре институт кончила, замуж хорошо вышла, дочку воспитывает. Дочка - оно надежней, чем сын-то, это я по себе знаю. Да я тебе расаказывал, что уж тут рассусоливать.

А второй удар сердцу твоему через три года после похорон получился. Вы уж с Аннушкой сошлись, век решили коротать вместе.

Анюта, про тебя разговор-то, послушала бы.

Приходит как-то по осени ко мне Эрих - это перед тем, как в тайгу улетать, и объявляет, чтоб теперь я за избой его не смотрел, когда он охотиться улетит. Анну, дескать, попросил. Она, говорит, по соседству, ей и сподручней. Так, Анюта?

Он тебя Анной называл. Серьезные на тебя виды имел, с уважением относился, хоть еще и не сошлись вы тогда. А ты, чует мое сердце, довольная была, хоть и скрывала. А? Так я говорю? Да не стучи ты ножом, успеешь еще наготовить. С нами бы поговорила. Со мной да Эрихом.

Ну ладно, не бубни. Отстану.

Да. Всю жизнь только Нюрка да Нюшка только и слышала. А тут сразу - Анна! Для тебя имя такое вслух сказанное, поди, как царица для тебя. Да если б муж твой первый, Егор, хоть раз тебя так назвал, так, поди, на руках бы его носила, а? А он, вишь какая у тебя история, выпить крепко любил, не ценил тебя, не жалел, а только обижал довольно.

Знаю я, все знаю, и не маши на меня рукой! Мне моя Тамарка много про тебя рассказывала. А вы ведь подружки вон с какого времени!

Да, говорит, Анна за хозяйством посмотрит. Ну, Анна так Анна. Понял я все сразу, а он сватовство вроде устроил, пригласил к себе, бутылочку поставил. Душевный был, хоть и говорил в час по чайной ложке. А ты говоришь - не сват, да не брат. Очень даже сват я.

Так о чем я, Анюта? Да, о той зиме, когда собак у него волки порвали. Эрих еще летом знал, что плохая зима будет. Осенью он полетел на свои угодья порыбачить, пока река не встанет, а потом и путики подлаживать, тропы подновлять, от валёжин да поваленных дерев освобождать, избушки подлатать, дров для каждой заготовить. А было их у него четыре. И в каждой - не поверишь, Анюта! - тапочки домашние!

Я как в первый раз у него на зимовье увидел такое - чуть с ума не свихнулся. Вот те крест. Как что такого? Мне, правда, еще до первого раза, как я попал на охоту в его угодья, летчики да охотовед наш Минский сказывали, что Эрих Коль в зимовье в тапочках ходит, так я не поверил. А потом и сам убедился. Скажу тебе секретно - сам так делать стал.

Ты, Анюта, на зимовьях-то бывала? Девчонкой, говоришь, перед войной? У отца? Тогдашние-то избушки с нынешними ты не ровняй. Сейчас сруб четыре на пять, да с тамбуром, сени для дров и мелочевки разной, столик у окна, топчан к печи поближе. А главное - в зимовье ведь шкурки со зверя снимаешь, обрабатываешь их, обезжириваешь - какая тут чистота? А у Эриха - форменная чистота, теплота, хоть какой на улице мороз. И собаки тут же, мяса ждут, сил набираются. А у кого и куры бывают.

А он чинно так тапочки одевает, когда зимовье прогреется, фартук свой чистый. Тряпочки, чтоб мездру обезжиривать, все беленькие, отстиранные. Ну прямо хирург! Порядок, сама знаешь, прежде всего любил.

Ну и меня аж зависть взяла - как ладно у него все, продумано. Да главно-то - чисто, как у хорошей хозяйки в избе по субботам. Вот как у моей Тамары. Или, к примеру, у тебя.

Не поверишь - он и кофей умудрялся готовить. Корни одуванчика как-то обжаривал, разбивал в ступке - да и заваривал. Вот ведь что удумал! Эрих, так ведь? Про твои колбаски из зайчатины да сохатины я уж и говорить не буду.

Дай закусить, Анюта. Что-то захотелось. Ну да бог с тобой - надоел да надоел. Ты момент-то понимаешь какой? С человеком, мужем твоим законным разговариваю. Прощаюсь, прости господи.

Вот это другое дело! Так я еще выпью. Да не сердись ты попусту.

Да, так я, Анюта, все до собак не дойду, до Мары и Рахваса. Он с ними десять сезонов охотился. Лайки как лайки, а звал он их по-своему, поди, по-эстонски. Так в тот сезон, опять же на Новый год, нас опять на вертолетах сюда свезли с угодий. Собак кто с собой привозил, кто так оставлял. Тушек белок да соболей накидаешь - собаки и дожидаются хозяина, а то и сами промышляют. Зимовье опять же оберегают от всяких случайностей, шатунов всяких, таких вот прощелыг, что избушки мои сожгли.

Эрих тогда, как встретились, сказал, что плохо, когда Рождество черное наступило, без снега то есть. У них ведь Рождество раньше нашего. Я и пошутил, что до нашего Рождества снег, дескать, еще выпадет. Осерчал он тогда на мою шутку, сказал, что по их приметам черное Рождество и год черный сулит. Весомо так сказал, со значением. Видно, предчувствовал недоброе.

А оно и случилось! Обратно забрасывали его в тайгу, охотовед Володька Минский полетел с ним. Он и рассказал.

Подлетели к зимовью, подходят, а их Мара и Рахвас не встречают. Они к избушке - а там и увидели остатки собачьи от волков. Стаей, видно было, набросились - кости да куски шкуры. Он Мару и Рахваса узнал всё ж таки. Наизусть ведь знал каждую их шерстинку, столько охот с ними прошел, в каких переделках с ними выжил!

Вот тебе и еще один удар по сердцу твоему, Эрих. Что за охотник без собак, да еще таких, как у тебя? Они же, знаю, не только зверя помогали добывать. Они ж тебя от смерти спасли.

Анюта, а слышала ты историю ту?

А я тебе расскажу. Так вот, гнался он за соболем, а начале сезона это было, лед еще не установился как следует, а мороз уже ударил нешуточный. И на Поное он и провалился под лед, снегом густо присыпанный. Выбраться-то выбрался, и лыжи, камусом подбитые, сбросить сумел. А уж вечерело, мороз, поди, за двадцать, а до зимовья ближнего километров десять.

Што вот ты сделала бы, а? Вот и я охотник, а такого бы не придумал, как он. Ремешками, как мог, собак связал под передние лапы, подмышками собачьими, и на себя взгромоздил. Мару спереди повесил, Рахваса - на спину. А собачий мех, сама знаешь, одно только, что от мороза в таком деле помочь может. А собаки его слушаются, не вырываются. Чуяли, видно, что это один способ хозяина спасти, легкие его уберечь, да от смерти спасти. Ноги-то у него в чулках из шкуры, хоть мокрые, да на ходу и согрелись. Пошел он. Говорил, тяжело поначалу было, да согрелся быстро. Вот так Мара и Рахвас спасли жизнь ему.

А он, получается, бросил их на растерзание. Вот и заела его совесть, новая рана на сердце получилась. А может, и места для раны на сердце его уже не было. Ведь его, лучшего из здешних охотников, за год до этого на пенсию спровадили. Нет, охоты не лишили, а заставили нештатным стать. Дескать, молодым надо место в штате уступать. Да было бы кому, Анюта!

Ладно, я ушел из охотников. То к сыновьям в гости съезжу, то с внуками здесь летом повожусь - все ж развлечение.

А у Эриха смысл жизни один оставался - охота! Он мне так говорил. Дескать, тяжелая это работа, а все одно - радостная. Хоть и трудно уже ему давалась. Все на ноги жаловался - тяжелеют, мол. А это не ноги тяжелели, это сердце слабело. Я так думаю. Надорванное оно у тебя было.

В вертолете, так думаю, как пошел он на снижение к зимовью твоему, вспомнил, поди, жизнь свою, судьбу свою обделенную. Тут сердце твое и не выдержало. Всех обид да испытаний не выдержало. Да еще, как подумаешь, вдали от родной земли-то.
Мы-то здесь, в Сибири, Эрих, все ж таки дома. Вот как деревья в тайге, когда гроза случается или ветер ураганный налетает. Кажется, вот-вот рухнем разом, стонем под ударами судьбы, клонимся донизу, а не падаем. Вот остановится, вроде, ветер, и мы, облегчение почуяв, сызнова распрямляемся. А потом снова нас прижимает аж головой до земли. А все ж выпрямляемся. Потому как - вместе! Корнями за землю свою держимся, вот и не сломит нас ништо.

А ты, Эрих, - жалко мне тебя - хоть и крепким был, да поодаль стоял от родной земли то есть. Трудно тебе было, хоть и любил ты тайгу, всю нашу природу, да к людям нашим уважительно относился.

Понимал я тебя. Очень понимал. Помочь только мало сумел, уж прости ты меня. Вот как поставлю себя на твое место, чтобы жить где-то, да чтоб косились на тебя власти, вроде как осуждали - а такое, Эрих, было у немногих, - нет, не смог бы я такое пережить. Я тебя понимал да растолковать все это не мог. Прости, если можешь.

Ну вот, Анюта, и поговорил я с другом своим Эрихом. Стаканы-то убери, а то Тамара моя царица придет за мной, стыдить начнет, бессовестным назовет. Горе, скажет, у Анны, поплакать ей надо наедине с Эрихом.

А мы вместе и поплакали с тобой. Гляди, платок-то мой весь мокрый.

Вроде как прохудились глаза. Уж и забыл, когда так-то вот... А - полегшало.

Не об Эрихе, похоже, мы с тобой, Анюта, плакали, не его, кажись, жалели. А себе сердце сжимали, о себе, получается, плакали, о своей жизни то есть.

Так, Анюта? Ну, пошел я.

Красноярский край, пгт. Северо-Енисейский – Москва.
1989.





Рейтинг работы: 0
Количество рецензий: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 7
© 09.02.2019 ПАШНЁВ
Свидетельство о публикации: izba-2019-2487861

Метки: Сибирь, Охота, Охотник, Эстонец, ссыльный, Прощание,
Рубрика произведения: Проза -> Быль











1