Esse homo. Часть шестая: НАШЕСТВИЕ


Часть шестая: НАШЕСТВИЕ

I. Сегодня: БЕЛКА В КОЛЕСЕ

«Прежде чем оказаться на кладбище в роли покойника, я пребываю здесь в роли могильщика. Но до этого искал пути улучшения человечества, как искалиего и многие мои благородные современники, а до нас не менее благородные предки, а после нас будут озабочены тем же наши потомки. Но, всмотревшись в прошлое и оглянувшись вокруг, я однажды подумал, что это занятие бессмысленное и потому бесполезное, ибо человечество подобно белке в колесе: постоянно ускоряя свой бег и уже задыхаясь в изнеможении, оно всякий раз возвращается к тому, от чего убегает – к самому себе, к своей сущности, которая пока неизменна, и сегодня все – как вчера, и только действующие лица другие.

Поколения приходят и уходят, оставляя после себя плоды своего разума и своей глупости, своей доброты и своей жестокости, и дороги, которые ведут к одному или к другому. А что выбираем мы, пришедшие им на смену? Ответ на этот вопрос очевиден, достаточно посмотреть вокруг. Чаще всего выбираем путь сиюминутной выгоды и заблуждения, называя его убеждением и сражаясь за него, не жалея ни себя, ни других, умножая жестокость своих самых глупых и жестоких предков. И бежим в нашем беличьем колесе – вроде, дальше и выше, но остаемся все там же, откуда и от чего убегаем.
Вечное безумие человечества».

Могильщик

1
Март, любимый месяц Янова, и не только потому любимый, что двадцать четвертого у него день рождения, но и потому, что в марте прощальный бал зимы уходящей и начало гастролей весны приходящей. А начался этот март с бурной оттепели, когда по тротуарам бежали ручьи, и в них блестело яркое, уже весеннее солнце, но кончилась эта оттепель снегопадом, и снова вернулся мороз, но небольшой, всего минус восемь, и было светло и тихо, и вторые сутки подряд падал неторопливый, спокойный снежок.
Утором Янов глянул в окно: машины, припаркованные на ночь вдоль тротуаров, были в снежных папахах, и вокруг стерильно белый, пушистый снег, который, кажется, светился изнутри – голубым в тени и золотым на солнце. А небо – высокое с пышными редкими облаками, сквозь которые проступала голубизна, и непонятно было, откуда падают эти блестящие, словно театральные снежинки. И молодые ели оделись в белые полушубки, и ребятишки с веселым визгом катались с деревянных, еще не разобранных горок.
– Пожалуйста, закрой окно или не стой там. Простудишься, – сказала Алла, входя в комнату с едой на подносе.
Они встали поздно и завтракали почти в полдень. Так было у них часто; Алла ходила в редакцию не каждый день, иногда писала и дома, и, судя по всему, работой не очень себя нагружала, радовалась общению с ним, пошучивала, сидя рядом на диване и, вроде, случайно, выставив круглую коленку:
– Вот соблазнил девушку, теперь не отвертишься. Хоть и старая уже и не девушка, но когда-то ведь соблазнил… Так что… Господи, как давно это было!
Он не возражает, хотя думает, что это не он ее, а она его соблазнила – пышноволосая, веселая, смелая девушка, которая первая заговорила с ним в электричке. А сегодня и волосы у нее не такие пышные и волнистые, и сетка морщин расходится от глазниц, и глубокие складки пролегли от прямого, тонкого носа, но губы по-прежнему свежие, пухлые и сладкие, и глаза светятся молодо, и в них мерцают озорные проблески, однако похоже на то, что в любой момент они готовы потухнуть, и взгляд станет грустным, обращенным в себя, сосредоточенным на своих проблемах, но все еще горит огонек в душе и хочется того, что не добрала в молодые годы.
Настроение у них светлое, будто праздничное, омраченное только одним – Артем был в Киеве, а там происходили совсем не праздничные события. Сейчас бы выйти на улицу, пока ни растаяла эта последняя зимняя прелесть, жить которой осталось уже не дни, а часы, но, едва кончили завтрак, начался репортаж из Крыма.
– А ведь Артемка, может быть, тоже там, – предположил Янов.
– Нет, сейчас главное – в Киеве, – сказала Алла. – Господи, как я боюсь за него, там ведь уже стреляют.
Ее лицо изменилось, словно на него пала тень.
– Эта дикая, жуткая ненависть друг к другу, особенно к России и русским. Как в это поверить? Украина всегда была нам родной и близкой. Это тоже наш дом. Их беда – это наша беда.
– Но их безумие, к счастью, еще не наше безумие, – сказал Янов.
Он старался поменьше рассуждать на эту больную тему, чтобы не растравлять ее тревогу за сына, и сдерживать себя стоило ему немалых усилий, тем более там был и его сын Борис. Трагедия двух братских народов становилась личной трагедией миллионов людей.
Почти четверть века на Украине взращивался Западом антироссийский нарыв и вот теперь он, похоже, прорвался. Янов много думал о том, почему и как поразила ее эта духовная эпидемия. Крестоносцы в свое время заболели религиозной святостью и неистовым поклонением Гробу Господню, французы Наполеоном, итальянцы Муссолини, немцы Гитлером, а украинцы Бандерой и связанными с ним идеями. Но французы, итальянцы и немцы – чужие, а украинцы – свои. Проблема Украины – наша семейная проблема. А как сказано в Библии: враги человеку – домашние его.
Но Крым вырвался, наконец, из этого анклава духовной инфекции.
– Алка, Алка! – закричал Янов, не отрываясь от телевизора. – Передают итоги референдума.
Она мыла посуду на кухне и примчалась в комнату, на ходу вытирая руки.
– Все! Свершилось! – воскликнул он, вскочил, обнял ее, пытаясь поднять. – Почти девяносто семь процентов крымчан проголосовали за воссоединение с Россией, своей исконной родиной!
– Милый, милый, не надорвись, во мне все-таки шестьдесят пять килограмм живого веса, – улыбаясь, говорила она, но даже не пыталась вырваться из его восторженного объятия.
– Нет, нет, ты даже не представляешь, что это значит не только для жителей Крыма, но и для всей России! – кричал он.
– Ну, почему же не представляю? Ты за кого меня принимаешь?
А позже они смотрели репортаж из Георгиевского зала Кремля, где был подписан договор о включении Крыма в состав России, когда за одним столом сидели взволнованный президент Путин, хорошо понимавший, что это был его звездный час, а рядом с ним торжественно-праздничные, улыбающиеся Председатель Госсовета Крыма Константинов, Председатель Совета министров Аксенов, оба в строгих костюмах с галстуками, и глава Севастополя Чалый в простецком черном свитере или, возможно, футболке. А когда показывали заседание Государственной думы, которая принимала закон о воссоединении Крыма с Россией, и все депутаты встали, аплодисментами встречая результаты единодушного одобрения этого закона, Янов тоже встал, словно и он сейчас был среди них, и слезы выступили у него на глазах, и он не стеснялся их.
– Это настоящий праздник, единственное светлое событие за последние четверть века нашей истории, – торжественно, словно на митинге, говорил он Алле, которая была сейчас его единственным слушателем-единомышленником, но для него это неважно – один человек перед ним или тысяча, а важно было выплеснуть то, что переполняло его ликующую душу. – И вот, наконец, победа! И какая! Крым – наша слава, наша гордость! И он снова российский, а не бандеровский.
И вдруг из Харькова по Скайпу неожиданно соединился с ним старший сын, причем соединился сам, по своей инициативе, чего в последние годы никогда не бывало.
– Радуешься? Торжествуешь? – даже не поздоровавшись, спросил он.
И от этого его тона, откровенно враждебного, и от того, как он себя держал, вызывающе развалившись на стуле, Янову стало неприятно и стыдно и за него, и за себя, особенно потому, что за ним наблюдала Алла, которая, поняв его состояние, вышла в другую комнату, и он сказал, с усилием сдерживая себя:
– Во-первых, здравствуй. А, во-вторых, конечно же, радуюсь, как и всякий русский человек. Потому что Севастополь всегда был и будет русским городом.
– Был русским, но стал украинским, – упорно, настырно произнес Борис, видимо, заранее заготовленную фразу. – Вы его у нас оттяпали, и это Украина вам не простит. И весь мир не простит. И вы об этом еще пожалеете.
И сказав то, что он хотел сказать, ради чего и включил Скайп, Борис его выключил.
Янов сидел и с трудом приходил в себя, мысленно повторяя то, что не успел хотя бы попробовать внушить Борису. Крым – это пороховая бочка, думал он, где лицом к лицу стояли армии двух государств; одна из них, украинская, науськиваемая Европой и особенно Америкой, начинает гражданскую войну в Донбассе, и было достаточно спичке, чтобы вспыхнул пожар войны и в Крыму, и вот тогда…
Волнуясь, он пошел в другую комнату, где за столом работала Алла.
– Ты представляешь, что могло бы произойти в Крыму, не стань он российским и не уйди оттуда по этой причине украинские войска? Естественно, те, которые добровольно не перешли к нам? – спросил он у нее и, не ожидая ответа, продолжал. – Ведь в Киеве сегодня немало ненормальных авантюристов, готовых спалить и свой дом, чтобы поджечь дом соседа.
Она вскинула голову, переключая свое сознание на новую тему.
– Извини, я, кажется, тебе помешал, – сказал Янов.
– Что начинается гневом, заканчивается стыдом, – сдержанно улыбаясь, заметила она.
– А-а-а, да, конечно, конечно. Но я не могу оставаться спокойным. Извини, ради бога.
Он был смущен и топтался, не сразу соображая, что еще ей сказать. А она встала и обняла его.
– Это ты меня извини. Я ведь не о тебе. Это об Украине, о России, вообще о всех нас.
Они какое-то время постояли молча, и он был благодарен ей за понимание и за ее мудрую сдержанность, которая уравновешивала его чрезмерную страстность.
В такие дни он не мог не позвонить Глушакову и особенно Кленову, но оба они не отвечали. И только через неделю Кленов вышел на него сам.
– У вас проблема? – спросил он, поздоровавшись.
– У меня? Нет! – Янов был рад слышать его. – А вот у нас всех – это да!
– Крым, Донбасс!
– Крым – это радость, Донбасс – это горе, может быть, даже трагедия. А вы как, Максим Николаевич? Вы где?
– Вы что имеете ввиду?
– Крым.
Кленов молчал, слышалось только негромкое потрескивание в эфире.
– Я понимаю, – сказал Янов, – вам говорить об этом не очень… Но не вы лично, а ваши коллеги.
– И я лично тоже был там, – подумав, сказал майор.
– Что-то делали? – улыбаясь, спросил Янов.
– Ничего особенного.
– И все же.
– Только то, чтобы ничего не сделали наши вооруженные оппоненты.
– Не помешали людям выразить свое мнение?
– Именно так.
– Все обошлось без эксцессов?
– Почти.
– Я имею в виду лично вас?
– Я же сказал – почти.
– А сейчас вы где? Случайно не в Москве? А то могли бы и встретиться.
– Сейчас я в районе Сочи.
– Отдыхаете?
– Заодно и отдохну.
Кленов был немногословен и сдержан, а, возможно, и озабочен, но хорошо уже то, что позвонил. Значит, они все еще нужны и интересны друг другу.

2
Закончив разговор с Яновым, Кленов сунул мобильник в карман и облокотился на гранитный парапет набережной.
Был вечер, но фонари еще не горели, тихо шелестел, перекатываясь по гальке, прибой, гомонили чайки, в кафе по ту сторону набережной звучали старые мелодии джаза, кажется, Глена Миллера, прогуливались отдыхающие, а между ними сновали велосипедисты, дети и взрослые, кучками собирались голуби, когда кто-то кормил их хлебом. Покой на земле и в небесах, где уже догорала вечерняя заря, и на потемневшем экране неба вдруг проявлялись подсвеченные солнцем, уже здесь не видном, белые облака, которые уплывали на запад, словно льдинки в просторе моря и, как льдинки, медленно таяли, исчезали, а вместо них, будто из ничего, появлялись другие.
Он прилетел в Сочи два дня назад, вчера связался по телефону с Веремеевой, договорился с ней о встрече и вот теперь ждал ее в Хосте, у моря. Она опаздывала, но, видимо, это нормально. Удача, редкая, несказанная и, может быть, неожиданная, что она вообще не забыла его и согласилась встретиться с ним.
Он был спокоен и уверен, что все сложится так, как рассчитано. Ему хорошо думалось сейчас в этом безмятежном курортном покое. В тревожном, словно прифронтовом, Крыму тоже были и море, и пляж, и белые корпуса санаториев, и набережная, и прибой с чайками, но не было только покоя. Янов спросил по телефону, все ли в дни крымского референдума обошлось без эксцессов, лично у него, майора Кленова, и он сказал, что почти обошлось, но не сказал, что получил сквозное ранение, когда пришел на переговоры к украинским пограничникам, и одержимый бандеровским духом молоденький лейтенантик успел-таки пальнуть в него из пистолета, пока его не обезоружили свои же ребята. Тогда все обошлось без перестрелки, конфликт был исчерпан, как и другие конфликты, но ему пришлось вернуться домой. В связи с ранением (крови было много, а вреда, к счастью, мало) он получил отпуск и возможность вмешаться в судьбу доктора Веремеевой.
Он часто представлял варианты их встречи – от случайной где-нибудь на курорте (море, пляж или горы и лыжные трассы) до служебной необходимости в какой-нибудь криминальной истории, учитывая тот мир, в котором она живет. И вот теперь такая возможность представилась.
Последний раз они виделись восемь, нет, уже девять лет назад. Тогда, в день ее рождения, он вручил ей букет хризантем, подумал о цветах и сегодня, но это было бы совершенно некстати, потому что сегодня их встреча исключительно деловая… А дальше…А дальше, и он верит в это, а почему, точно не знает, но главное, верит, что все у них может сложиться иначе.
Он повернулся от моря и посмотрел вдоль боковой улицы, откуда она, по его предположению, должна появиться. Тогда она была… Боже мой, он вспоминал ее десятки, сотни, а может быть, тысячи раз, особенно когда тяжело на душе и нужно на что-нибудь опереться, представлял ее за столом в хирургическом отделении, в халате и белой шапочке, голубые глаза внимательны и серьезны, но за этой серьезностью, словно луч солнца из-за тучки, просвечивает улыбка… Или другая сцена – она идет по коридору в окружении коллег ему навстречу, уже без шапочки, с распущенными до плеч волосами, белокурая, ясноглазая, а когда получает от него цветы, смущенно и растеряно улыбается, и эта улыбка – как состояние ее души.
Внезапно зажглись фонари, море и небо канули в темноту, а набережная и люди на ней осветились, и он всматривался в боковую улочку, пытаясь заметить Машу.
И вдруг женский голос слева:
– Майор Кленов?
Он повернулся – перед ним была… Маша. Ну, конечно, она: синяя короткая курточка, белая юбка, на шее легкий платок, волосы уже не до плеч, и не льняные, а рыжеватые, и челка до бровей, но глаза, глаза, их ведь не поменяешь по моде и женской прихоти – настороженные, внимательные, пытливые и немного растерянные, но ведь по-прежнему улыбаются, будто светятся. А Кленов вдруг разволновался: как ни представлял их встречу, ни готовился к ней, а как увидел ее, не воображаемую, а во плоти, так и потерял себя.
– Да, майор Кленов, – произнес он сухо, и едва ни взял под козырек, как положено в армии.
– Здравствуйте, Максим, Максим… А как вас по отчеству, товарищ майор?
Она наклонила голову, пряча эту свою улыбку, которая не вязалась с его официальной сдержанностью.
– Николаевич, – резко ответил он и нахмурился.
«Какого черта ты надулся, словно индюк! – подумал он, одергивая себя. – Ну-ка, ну-ка, не будь идиотом!»
– Здравствуйте, Мария Борисовна. Кажется, я совсем разучился общаться с милыми дамами. Вот видите, и без цветов.
Говоря это, он тоже улыбался ей, обретая свое обычное душевное состояние.
– Не то что раньше, правда? Когда майор был… Кем вы тогда были? Курсантом, кажется?
Чисто по-женски угадав его скованность, она сама задала тон их разговора – естественный и сердечный, и он его с радостью принял, потому что этого и хотел.
– Да, курсантом, правда, последнего курса, а вы были доктором моей милой сестренки, которая из-за меня попала в историю. Ее похитили, сводя счеты со мной, и она выпрыгнула из машины, и повредила ногу, – быстро рассказывал он, восстанавливая в ее памяти обстоятельства их знакомства.
– Я помню, я это хорошо помню, как ее у нас лечили, а потом отправили в Москву. Кстати, как она сейчас, ваша сестренка?
– Все нормально, замужем, двое детей… Вы, может быть, помните такого высокого майора, который ее навещал в вашей больнице. Теперь он полковник и ее муж.
Поговорив так, как бы знакомясь заново, они подошли к главному, для чего и встретились здесь.
– Ну а вы, Максим Николаевич, – она стала озабоченной и смотрела на него с вопросительным ожиданием. – Хотя вы мне уже сказали по телефону, что работаете, простите, служите в ФСБ, и у вас есть, что мне сообщить.
– От чего вас предостеречь, Мария Борисовна, так будет точнее.
– Да, конечно, предостеречь.
Она нахмурилась, облокотилась на парапет, а ему мучительно, до стона душевного захотелось ее обнять, успокоить, утешить, сказать, что он многое знает и о ее жизни, и о ее нынешнем муже, увязшем в истории с губернатором Зудиловым, и о ситуации с больницей для инвалидов с детства, которую он здесь строит специально, якобы, для нее, чтобы она в ней работала и ею руководила, и о всем том грязном, скрытом и для нее опасном, что стоит за всеми этими фактами.
– Прежде всего, Маша, простите, Мария Борисовна…
– Ничего, ничего, можно и так.
– Прежде всего, Мария Борисовны (Господи, назвать бы ее Машенькой, милой, прекрасной, чудесной, необыкновенной, но это пока что нельзя, и лучше пока что вот так – по отчеству), прежде всего надо, чтобы вы мне доверяли.
– А вы думаете, у меня есть такие, кому я могу доверять! – вырвалось у нее неожиданное признание.
– О деле Зудилова вы уже знаете. А о роли вашего мужа в нем? Зачем он полетел в Москву? Это вы знаете?
– Его пригласили…
– Его вызвали, – уточнил Кленов.
– Да, вызвали в Следственный комитет, как свидетеля.
– Что еще вы знаете? Только, ради бога, простите меня за эти вопросы. Просто я хочу лучше понять ваше положение.
– А вы думаете, я много знаю? Да ничего толком не знаю… Одни догадки и подозрения. И Михаил, это мой муж, в последнее время на себя не похож…
– Пьет? – жестко спросил Кленов с внезапной неприязнью, почти ненавистью к нему.
– Если бы только это… Психует, кричит, даже на меня… Хотя, – она отвернулась, – зачем это вам, эти семейные дрязги? А вы тоже семейный, наверно?
– Женат или нет? Нет, не сподобился до сих пор.
Но в данный момент говорить о себе ему не хотелось.
– А почему он себя так ведет? – спросил он.
– Как-то признался, что этот Зудилов его и до тюрьмы доведет.
– Тогда что же он?
– Вот и я его об этом спросила. А он на меня посмотрел, как на глупую девочку, и говорит: с волками живешь, по-волчьи воешь. Или так, это его обычная присказка: сел в поезд, на ходу не выпрыгнешь. Он умный, порядочный и честный человек. Во всяком случае, был. Иначе почему бы я…
– Да, конечно, я вас понимаю… Но в волчьей стае – по-волчьи, а иначе нельзя. Значит, вы не очень-то в курсе дела…
– Максим Николаевич, я доктор, только доктор… Это я люблю и знаю, а все остальное, чем занимается Михаил, все эти Зудиловы, не знаю и знать не хочу.
– И все-таки вы, Мария Борисовна, должны это знать. Для своего же блага. – Она смотрела на него широко открытыми глазами, а в них теперь был затаенный страх. – Зудилов отмывал в кампаниях вашего мужа средства, добытые преступным путем. Там схемы сложные, в них сейчас разбираются специалисты. Допускаю, что сначала он мог и не знать о происхождении этих средств, но потом скрывать от него такие вещи было уже невозможно. Тут работают не одиночки, а сообщества мошенников. Так сказать, гнездовая преступность.
– Боже мой, а ведь у него уже был микроинсульт, но тогда обошлось. Однако ведь был. Значит, может быть и еще в таком его состоянии.
Кленову было жаль на нее смотреть. Но надо сказать ей все.
– Да, и ваша клиника…
– А что моя клиника? Сейчас стройка остановлена почему-то.
– Сегодня утром я был там. Но рабочих не видел. А знаете, почему? Земля под нее получена за приличную взятку, в суде это еще не доказано, однако следствие уже началось.
Установилось тяжелое молчание. С моря тянуло зыбкой прохладой. Маша передернула плечами, запахнула куртку.
– Извините, – сказал Кленов. – Получается, что я вестник беды, но вам я беды не хочу. Я держался от вас в стороне, пока вам ничто не грозило, и вы во мне не нуждались.
– Но ведь я чувствовала, подозревала, что у Михаила что-то не так, что вся эта идиллия скоро кончится. А-а-а, холодно здесь. Может, проводите меня до машины?
– Спешите? – Она неопределенно молчала. – Тогда в кафе? Я ведь не ужинал. А как вы?
В стороне от набережной они выбрали маленькое кафе, где не играла музыка и не было посетителей, заняли столик в углу, заказали отбивную из курицы и кофе.
– Может, вино? – спросил Кленов, но только ради этикета, заранее зная, что она откажется.
И она отказалась, была расстроенной, рассеянной, сосредоточенной на своем; когда шли по улице, он поддерживал ее под руку, и думал о том, какая она, оказывается, маленькая рядом с ним, стройная, налитая, не худенькая, но легкая и изящная.
– И что же мне делать? – спросила она уже за столом. – Чего и кого опасаться? На ваш профессиональный взгляд.
– Какие-то документы вы в последнее время подписывали? – тоже спросил он.
– Нет. Я же говорила, что в делах мужа никак не участвую.
– И хорошо делаете. Никаких бумаг, никаких подписей. С вами уже кто-то беседовал? Я имею в виду следователей, вообще официальных лиц.
– А что, будут?
– Я думаю, будут. – Он, потянувшись через стол, коснулся ее руки. – Говорите только правду и ничего, кроме правды.
– Да, уж, врать не умею. Тем более нет в этом нужды. – Она задумалась, обхватив щуки руками. – Правда…
Он догадался, о чем она думала.
– Даже если вас об этом попросят, очень хорошо попросят очень близкие люди.
Он имел в виду ее мужа, хотя и не знал, какие у них отношения, но уже догадался, что они далеки от безоблачных.
– Я понимаю, я все это отлично понимаю, Максим Николаевич. И скажу вам откровенно. – Она смотрела на него открыто и смело, видимо, решив что-то для себя очень важное. – В той компании, которая меня окружает, я чувствую себя посторонней, даже чужой.
«И она тебе, Маша, враждебна», – подумал Кленов, но сказал другое:
– Вам лучше всего сейчас уехать отсюда, вместе с сыном.
– Да, да, конечно. Сына я уже отправила к маме в Ростов. Там и моя сестра с мужем.
– Вот и поезжайте туда. Но один совет. Я вам дам телефон моего знакомого в прокуратуре. Свяжитесь с ним и скажите ему, куда вы уезжаете. Только ему, и никому больше, особенно из окружения вашего мужа. И вообще, Мария Борисовна, без совета со мной не предпринимайте ничего важного. Хорошо?
– Слушаюсь, товарищ майор, – шутя, сказала она, но шутка эта получилась у нее не очень веселой.
– Я готов вам помочь. И не только я. У меня мать опытный адвокат, отец всю жизнь в военной прокуратуре. Целая армия юристов, если надо, будет вас защищать, Марья Борисовна. Лишь бы вы не наделали глупостей. Но защищать только вас, а не вашего мужа. Уж вы меня извините, но иначе нельзя. Он, ваш муж, хорошо понимал, что делает и к чему все это его приведет, рисковал не только собой, но и вами, и, как я понимаю, не спрашивая вашего мнения и даже не интересуясь им. А это, знаете…
Принесли заказ, и какое-то время они ели отбивную, заметив только, что отбивная хороша, а Маша добавила, что она здесь не первый раз; тут повар армянин и официантка тоже армянка, и у них отличная кавказская кухня. Но Кленов все-таки ждал, когда Веремеева задаст ему самый главный вопрос, и она его, наконец, задала.
Отставив тарелку, она просила, пытливо глядя на него:
– Спасибо вам за ваше участие в моей судьбе, Максим Николаевич. Но все-таки зачем и почему вы это делаете? Не просто же так. Вы серьезный, занятой человек, не бескорыстный благотворитель, в конце концов. Почему именно я? Едва были знакомы, причем, много лет назад… И вдруг!
– Не вдруг, Марья Борисовна, не вдруг.
Он тоже отставил тарелку, отпил сок из стакана, неторопливо вытер губы, не отрывая взгляд от светящейся голубой бездны ее глаз, и сказал то, что давно уже готов был сказать:
– Зачем? Чтобы этот мир, который я, мягко говоря, не очень люблю, не сломал вашу жизнь, как он ломает жизнь многих людей. А почему? Но неужели вам и самой это не ясно?
Она удивленно вскинула брови и покачивала головой, наверняка, хорошо понимая, что это ее удивление не больше, чем извечная женская игра, а он вдруг почувствовал неуверенность в себе, и все продуманное и заготовленное, много раз мысленно повторенное исчезло из памяти, а само сказалось то, что для него всегда было понятно и просто:
– Вы та женщина, которая мне нужна. Именно вы и никакая другая. Вот так у меня получилось на мою радость и на мое горе. И с этим я живу уже много лет.
– Но неужели вам никто никогда, – начала было она, но он ее перебил:
– Я же не монах, и увлечения были… А как же иначе? Но… Есть то, что есть. Странно, удивительно, я понимаю. Какое-то средневековье что ли, как в старинных романах. Смешно? Но вот так…Мое отношение к вам вы теперь знаете. А ваше отношение ко мне зависит от вас.
Эта вымученная фраза далась ему с огромным трудом, и, высказав ее, он почувствовал странное, удивившее его облегчение. У него была мечта, которая могла стать реальностью, но оставалась только мечтой, и чем дальше, тем меньше было надежд, что она когда-то осуществится. А теперь можно ждать и надеяться. Пришла определенность. Он сделает все, что в его силах, для счастья этой женщины, а дальше пусть решает она. И что бы она ни решила, все будет лучше фантазий, уводящих его от того, что есть или может быть в его жизни. Сладкий груз ответственности за их будущее он переложил со своих на ее плечи.
Они обменялись номерами телефонов. Она обещала ему звонить и держать в курсе событий.
– И вы мне звоните, Максим Николаевич. Пожалуйста. Я вас очень прошу. В любое время. Мне теперь это просто необходимо, – сказала она.
Он проводил ее до машины и смотрел вслед, пока машина ни скрылась за поворотом, повторяя слова Маши – «мне теперь это просто необходимо». Значит, теперь и он ей необходим, а не только она ему.

3
Почти весь апрель Янов был дома, пополнял новыми материалами свой архив о современной российской элите и занялся, наконец, биографией отца, особенно в трагический период обороны Севастополя летом 1942 года, когда он попал в плен вместе с госпиталем. Тех, кто его знал, в живых уже никого не осталось. Единственный человек, который мог хоть что-то о нем рассказать, была Лиля, его приемная дочь во втором браке, но ее след терялся где-то в Америке. Янов связался с сыном сестры отца, который живет в Пятигорске, он и сообщил ему, что Лиля, предприимчивая, деловая дама, какое-то время занималась бизнесом по соседству, в Кисловодске, а потом, в начале двухтысячных, уехала в Соединенные Штаты, и больше здесь не появлялась, порвав все связи с родными и близкими.
Оставались только архив Министерства обороны и мемуарная литература; там он и нашел наградные документы на отца за 1941-й и 1942-й годы и некоторые сведения о нем в воспоминаниях участников войны. Но главное, конечно, хотелось самому побывать там, где происходили драматические события в конце июня – начале июля 42-го у мыса Херсонес и 35-й береговой батареи, возможно, самые трагические в истории севастопольской обороны. Это была его давняя мечта, которую он носил в себе долгие годы, но по разным причинам откладывал ее осуществление.
И вот теперь, в конце апреля 2014 года, вместе с Артемом они летели в Симферополь, потому что он сказал себе: «Сейчас или никогда», тем более Алла попросила помочь ее сыну сделать первый самостоятельный материал, уже в роли журналиста, а не оператора, о сегодняшней ситуации в Крыму.
А до этого Артем был в Киеве, торопился сдать работу, и до отлета в Крым у них не хватило времени подробно поговорить о последних событиях на Украине, где уже началась силовая операция по усмирению юго-востока, и уже пролилась первая кровь в Славянске и Краматорске, и появились первые жертвы с той и с другой стороны, то есть началось то, что называется гражданской войной.
В самолете Янов сидел у иллюминатора, рядом с ним Артем, а с краю у прохода пожилая молчаливая женщина. Под монотонный гул двигателей Артем рассказывал, что сам видел и слышал:
– Знаете, чему я был свидетелем? В Киеве на площади, или на майдане Независимости, развернули пункты записи в добровольческие батальоны, чтобы идти усмирять промоскальских сепаратистов, или сепаров, как они их называют.
– И как, много желающих?
– Достаточно, чтобы набрать не один батальон. И в то же время, чуть ли ни рядом, текла обычная жизнь, как год, десять или сто лет назад: люди гуляли по набережной Днепра, обнимались парочки на скамейках, травили анекдоты… Вот такой, например. «Украина, ты чего такая грустная?» – «Да от меня полуостров ушел. И что самое обидное, к своей бывшей вернулся». Смешно?
Но Янов только слегка улыбнулся, и, заметив его хмурое лицо, Артем сказал:
– Наверно, шутки тут не уместны, я понимаю. У наших поколений, я имею в виду себя и вас, не совсем одинаковое восприятие того, что происходит на Украине или в Украине, как там говорят. Разве не так?
– Видимо, так, к сожалению.
– Но почему, к сожалению? Для вас Украина, в вашем сознании, в вашем сердце все еще часть целого, которое было российской империей, а потом СССР. Вы с этим выросли.
– Да, мы с этим выросли, и никогда, даже в самом кошмарном сне не представляли то, что происходит сегодня. Русские и украинцы – это ж один народ, Украина и Россия – одна страна. Ездили туда-сюда, влюблялись, женились, – с горечью говорил Янов.
– И вы тоже влюблялись в чернооких дивчин? – улыбаясь, спросил Артем.
– А как же! Однажды даже едва ни женился на симпатяшке из Запорожья.
– А я вот рос, когда Украина уже была самостоятельным государством. Так ее и воспринимаю, и не только я. Их беды – это кошмар у соседа, а не у нас в доме. Я не могу понять только одного: почему вы, ваше поколение, проморгали победу бандеровщины?
Артем держался уверенно и, кажется, входил в роль настоящего журналиста, задавая общественно значимые вопросы, а Янов воспринимал это как должное, и они беседовали сейчас на равных, как два профессионала.
– Твой вопрос, дорогой мой, не совсем точен. Не я, а тем более не наше поколение, проморгали, как ты говоришь, расцвет этого бандеровского феномена на Украине. Проморгали его те, кого сейчас принято называть креативной элитой, а это люди всех возрастов – и старые, как я, и средние, и молодые, почти твои ровесники, это настоящая каста приобретателей. Они профукали не только Украину, но и всех наших соседей, бывших друзей и союзников, больше того, они продали и просрали…
Янов осекся и посмотрел на соседку, как бы извиняясь перед ней за это словечко, но она усмехнулась и одобрительно покивала, и тогда он продолжал:
– Предали, продали и Россию, свою родную страну, ее промышленность, науку, армию и флот – все, что можно было продать, потому что озабочены только одним – своим кошельком, и продавали и предавали только ради своего обогащения. И друзей новых завели – друг Билл, друг Коль… Но разве США и Германия, да и любая другая страна, могут без выгоды для себя стать кому-нибудь другом…Чтобы так говорить, надо быть или проходимцем или идиотом…А ты говоришь о каких-то националистах, да кому они интересны, кроме наших врагов!
– Однако, вы это круто, Кирилл Михайлович.
– А ты как думал? Других слов для этой компашки у меня нет. Дорвались…
– Но ведь что-то перепадает и остальным: магазины построены, как дворцы, а в них – изобилие, не то, что при СССР.
– Вот именно – перепадает, но все оценивается в сравнении: кому рубль, а кому миллиард рублей.
Соседка начала внимательно прислушиваться к их разговору, и Янов невольно говорил и для нее:
– Ты знаешь нашу историю?
Артем скромно улыбнулся, а Янов продолжал:
– Перед нашествием татар на Русь наши князья думали не о защите отечества, а о том, как увеличить свои наделы, истощили, обескровили страну в междоусобицах – брат на брата, сын на отца, призывали даже врагов, чтобы свести счеты с сородичами. Битва на реке Калке…
– Первая битва с татарами, – не выдержав, вмешалась соседка.
– Спасибо, – сказал Артем, – это я тоже знаю. Наши там проиграли.
– Мягко сказать – проиграли, были разгромлены, а выжившие в битве князья умерли позорной бесславной смертью. И поделом: не смогли договориться между собой даже на поле боя. Спесь, ненависть друг к другу, эгоистические расчеты оказались выше даже здравого смысла, не говоря уже о более высоких материях.
– А-а-а-а! – воскликнул Артем. – Как вы заехали в сегодняшний день!
– История имеет привычку повторяться, – сказал Янов тоном учителя, хотя не хотел этой назидательности и не любил себя за нее, но, как часто у него бывает, ничего не мог поделать с собой. – Сегодня наша элита, как те князья в те проклятые времена, тоже озабочена только собой, все собе, собе, – с горькой издевкой произнес он. – Не хватало еще, чтобы мы передрались с Украиной под восторженное улюлюканье Европы и Америки, наших старых и преданных нам ненавистников.
– Ну, это вы слишком, – Артем развел руки и покачал головой. – Надеюсь, такого не будет.
– Я тоже надеюсь. Есть же какой-то предел безумию. Хотя… Если бы сумасшедший или дурак понимал, кто он на самом деле, то не был бы ни сумасшедшим, ни дураком.
– А вы максималист, Кирилл Михайлович, – с улыбкой-усмешечкой заметил Артем, а Янов подумал, что держит он себя не только уверенно, но даже слегка снисходительно, свысока, и в то же время добродушно и уважительно к собеседнику, и что у него такая манера общения, которая, однако, не обижает, не настораживает, а располагает к нему других людей.
– Люблю определенность и ясность, – тоже улыбаясь ему, сказал Янов. – А как же иначе? Конечно, жизнь и человек сложны и противоречивы, но у них есть нечто главное, определяющее, и только выделив это и отбросив частности, можно понять, кто и что есть по сути своей. Разве не так?
– Видимо, так, – согласился Артем, который, и это тоже отметил Янов, не был заядлым спорщиком.
Какое-то время они молчали, чем соседка и воспользовалась; видимо, ей очень хотелось заговорить с ними.
– И куда вы путь держите, молодые люди? – спросила она, повернувшись к ним и смотря на Янова, хотя он вряд ли был много моложе ее. – В санаторий, скорее всего?
– Нет, по делам, – с готовностью ответил Янов; он давно уже заметил ее интерес к ним, и не мог отказать ей в общении, тем более и сам всегда любил пообщаться с попутчиками. – Мой юный друг журналист, по заданию редакции московского телеканала будет делать материал о Крыме, а я его спутник и, возможно, помощник.
Артем неодобрительно посмотрел на Янова, не поддерживая его открытость, а Янов ему подмигнул: мол, все правильно, так и надо, дружище.
– О Крыме, о Крыме…– Она улыбалась, кивала головой с пышными, но уже седыми, или покрашенными под седину, волосами, а ее умные зеленые глаза светились добрым вниманием. – Сегодня о нас по всем каналам. Сегодня мы герои России.
– Так вы, значит, крымчанка! – обрадовался Янов. – И действительно вы сегодня наши герои. Честь вам и слава! А как вас зовут?
– Анастасия Ивановна.
– Очень приятно, Анастасия Ивановна. А меня Кирилл Михайлович, а моего юного друга Артем. И летим мы в Севастополь. А вы?
– Тоже в Севастополь, где живу и работаю, точнее, работала.
– В школе, если не ошибаюсь, причем, возможно, даже директором.
– Да? – она, вскинув голову, удивляясь. – И почему же вы так решили?
– Потому, что вы говорите четко, спокойно, уверенно, а смотрите на собеседника так, как может смотреть только хорошая учительница – строго, внимательно и с уважением, с готовностью выслушать и понять.
Она улыбалась, видимо, довольная тем, что он ей сказал.
– Вы правы, много лет проработала в школе, которая формирует не только учеников, но и нас, педагогов. А вот насчет директора вы ошиблись. Завуч, только уже бывший, конечно. А чем же вы занимаетесь, проницательный мужчина?
– Журналистикой, как и Артем, только я газетчик, а он телевизионщик, и он молодой, а я уже старый.
– Тогда все понятно. Ваша общительность – это тоже профессионально. Мы делаем свою работу, а работа делает нас.
– Это вы точно подметили, Анастасия Ивановна. И давно в Севастополе?
– Большую часть своей жизни.
Самолет между тем совершил посадку, пассажиры поднялись, потянулись за вещами, и в этой суете Янов негромко сказал Артему:
– Считай, мы уже начали работать над твоим репортажем. Сообразил?
И соседке:
– Позвольте вашу сумку, Анастасия Ивановна. А поклажа-то тяжеловата. Не оружие ли везете для сил самообороны Крыма?
Она засмеялась, тряхнув белым облаком волос на своей голове.
– Это моя московская дочка наложила подарков своей сестре – моей крымской дочке.
Когда уже спустились с самолета по трапу, он спросил:
– А вас встречают?
– Скорее всего, что нет.
Пока шли к зданию аэровокзала, она позвонила и сказала:
– Дочь дежурит в госпитале. Так что встречающих нет.
– Тогда у меня предложение. Мы поедем на такси, можем и вас захватить.
– Но есть автобусы, маршрутки, – колебалась она.
– Нет, такси. Может же московский журналист позволить себе этот комфорт! Правда, Артем? Платить будем мы. А к вам, Анастасия Ивановна, у нас куча вопросов. Ответы на них и будут вашей платой за проезд, – шутливо, но твердо, по-командирски распоряжался он. – А у тебя, Артем, появится возможность взять первое интервью почти у трапа самолета.
– Еще не сезон, можно нанять и частника, так будет дешевле, – тоже по-деловому рассуждала она.
– Нам и такси по карману. По крайней мере, в начале командировки, когда еще не все гроши потратили на крымские вина, – продолжал шутить Янов.
Начало крымской поездки ему понравилось, а хорошее начало – это уже половина пути, как говорят на Востоке, и знак того, что и дальше эта поездка будет успешной.
В такси Артем сел впереди, а Янов с Анастасией Ивановной сзади. Водитель помалкивал, изредка поглядывая на них в зеркальце над головой; он был массивный, с крепкой воловьей шеей, его широченные ладони, лежавшие на руле, обращались с ним, словно с детской игрушкой. Артем тоже молчал, смотрел на дорогу, не мешал Янову вести разговор, понимая, что это не праздная болтовня, а работа, и работает он сейчас для него.
С самого начала Янов еще раз, уже не шутя, предложил Анастасии Ивановне поучаствовать в их, как модно сейчас говорить, проекте; им нужны умные и не равнодушные к судьбе Крыма люди, умеющие грамотно излагать свои мысли и, самое главное, имеющие эти мысли, и она, недолго поразмышляв, согласилась, и тогда он, включив диктофон, попросил ее, хотя бы коротко, рассказать о себе и своей семье.
Оказалось, что они с мужем после университета в Киеве получили назначение в Севастополь, учили детей, потом он пошел по карьерной лестнице – РайОНО, ГорОНО, а сейчас в министерстве, а она оставалась все в той же школе, в которой и начинала свою работу. У них две дочери, старшая вышла замуж за морского офицера еще в советские годы, и они кочевали по морям – Черное, Балтийское, Северное, а в итоге осели в Москве; младшая дочь осталась в Севастополе и работает медсестрой в госпитале Черноморского флота. А что у нее, Анастасии Ивановны, с мужем? Он в Киеве, а она здесь? Увы, это так. Они официально не развелись, но, как говорится, расстались по обоюдному согласию и решению. Бывает и так. А почему расстались? Она сказала лишь то, что у них разные взгляды на жизнь и на все, что вокруг происходило и происходит. Причина банальная и, возможно, не самая главная. Но об этом они, естественно, не говорили.
– Когда рушится государство, порой разрушаются и семьи, – заметила она, и Янов с ней без лишних слов согласился. – Я, к моему сожаленью, историк, а этот предмет политически ангажирован, и всякая власть кроит историю под себя.
А Янов добавил:
– История дама соблазнительная, но беззащитная, которую пользует тот, кто ею сумел овладеть. Извините за такое сравнение.
– Грубовато, но так, к сожалению, – согласилась она. – Советские историки тоже не безгрешные барышни, многое замалчивали, но хотя бы не врали, не сочиняли того, чего не было. А этим нагло и беспардонно занялись на Украине, и историки у нас стали сказочниками. Или торгашами, торгующими ею оптом и в розницу.
– Кстати, в России таких дельцов от науки тоже немало. Рынок… А для него сочиняется все, что угодно, лишь бы продать.
– Беда в том, что на Украине эти бредни не безобидны. Они подчинены коварной идее разрыва с Россией, разжигая в массах ненависть к ней.
– Кто не скачет, тот москаль? – обернувшись к ним с переднего сидения, спросил Артем. – Так, по-моему, кричали толпы молодежи на площадях Украины?
Ее лицо исказилось болезненной гримасой.
– Это крайность, конечно. Так думали и думают далеко не все, – сказала она и подняла руку, как бы отталкивая от себя то, что сказал Артем.
И тут вмешался до сих пор молчавший водитель.
– И те, кто кричал это, они ведь и действовали, – сказал он и даже на мгновение обернулся к ним. – После майдана в Киеве некоторые наши поехали митинговать на Украину. И что с ними сделали?
– Да, да, – кивала она и морщилась, словно от зубной боли.
– Там был мой свояк… Был…А теперь его нет. Это как, а?! Их встретили на обратном пути с битами и ножами, но они ведь безоружные, вытащили из автобусов, избивали, поставили на колени, принуждали петь гимн Украины и славить Бандеру. Устроили охоту на людей. Кого-то так и не нашли до сих пор. Все! Пропали! У нас в Крыму некоторые не хотели уходить от Украины, колебались. А тут всем стало ясно – с бандеровцами нам не жить.
Произнеся это, он опять замолчал до конца пути, видимо, приучив себя не очень-то откровенничать с пассажирами, а тут сказал, как выстрелил.
Чтобы сгладить гнетущее впечатление, оставленное его словами, Артем, посмеиваясь, рассказал, что в Киеве на фонаре, что на Крещатике, повесили чучело, некий образ москаля, и здесь, за деньги, конечно, можно фотографироваться, делая все, что угодно: строить ему рожицы, плевать на него, бить и прочее в таком духе, словом, бизнес на политике; а на всех углах предприимчивые ребята продавали сувенирные тарелочки, на которых желто-голубыми буквами написано: «Як не зъим москаля, то хоч понадкушую».
– Я такую тарелочку приобрел на память, конечно, недобрую, – признался он, на что их спутница неодобрительно заметила:
– Бредовая информация в СМИ, благодаря вашим коллегам, украинским журналистам, идет сплошным мутным потоком: оказывается, некоторые российские продукты заряжены психотропными веществами, и такие продукты покупать опасно; русские танки войдут на Донбасс, а потом и в Киев, как они вошли бы в Тбилиси в 2008 году, если бы Россию не остановило все прогрессивное человечество, ну и тому подобная чушь. А когда у человека в голове пустота, и таких голов на Украине, как и в России, и в любой другой стране, к сожалению, было и есть немало, то она, его голова, заполняется этой безумной чепухой, и люди совершают безумные поступки.
– Очень жаль, Анастасия Ивановна, – улыбаясь, сказал Артем, – что сейчас я не снимаю вас на камеру. Пожалуйста, обещайте, что все это вы мне повторите.
– Это, пожалуйста, – согласилась она. – А вот, кажется, и Севастополь. Не заметили, как доехали.
Сначала отвезли ее домой на улицу Корабельная, Северная сторона, и договорились о еще хотя бы одной встрече, а потом и сами – в гостиницу, которую посоветовал им водитель, но с их условием: чтобы не очень дорого и близко от моря.
– Чтобы видеть из окна корабли и лучше военные, – уточнил Артем.


4
Вечером они отдыхали после дальней дороги. Номер на двоих был далеко не шикарен: обшарпанная, еще советская мебель, старый пузатый телевизор с хриплым звуком и нечетким изображением; каналы, в основном киевские, истекали истерикой о событиях на Донбассе. Янов телевизор отключил и погрузился в ежедневную, обязательную для него медитацию.
Артем отнесся к этому с пониманием, как просвещенный, современный человек, терпимый к чужим чудачествам, толерантный по европейским понятиям. Он вышел на балкон и, облокотившись на перила, прислушивался к глухому дыханию города, всматривался в темную акваторию бухты с огнями на другом берегу и на почти неразличимые, а только угадываемые корабли, и эти огни множились, рассыпались на маслянистой поверхности моря или вытягивались в длинные, мигающие на волнах, тонкие, словно золотые спицы, дорожки – это была портовая, ему непривычная ночная красота, которая умиротворяла и успокаивала душу.
Обернувшись, он посмотрел вглубь номера: Янов по-прежнему сидел, закрыв глаза, со спокойным, расслабленным, отрешенным лицом, и выглядел сейчас моложе своих лет. Почти старик, но вот подишь ты. Мама тоже уже не девочка, думал Артем, и тоже почти старушка по возрасту, но упорно не поддается своим годам. И молодец! Это как бы ее вызов бывшему мужу, его отцу, который вдруг быстро угас, скис. Как это у Цицерона: в молодости хороши какие-то черты старости, а в старости хороши качества молодости – кажется, так, если память его не подводит. А память у него, слава богу, отличная. Янов называет его молодым человеком или «мой юный друг», но ведь ему уже тридцать с хвостиком.
Артем почувствовал смутное беспокойство, но отогнал его, и мысль снова вернулась к Янову. Полковник не пьет, говорит, что диета из-за недавней операции на поджелудочной железе. И не курит, хотя курил в молодые годы, а сейчас говорит, что никотин мешает ему бегать. Воля, целеустремленность… Молодец, полкан. Артем невольно сравнивает его с отцом, как бы повторяя то, что, наверняка, делает и мать, сопоставляя своих мужчин.
Он больше похож на мать, но всегда хотел быть похожим на отца – высокого, статного, широкоплечего, с уверенной, раскрепощенной походкой, которой он подражает, однако эта его любовь у отца отклика не нашла, не отозвалась ответной любовью или хотя бы пониманием и вниманием. Отец говорил, то ли в шутку, то ли всерьез, что мать, самарская москалька, ухудшила их истинно славянскую породу Федорчуков, мол, он настоящий парубок, кровь с молоком, а она непонятно кто – не то русская, не то татарка или чувашка, метиска, одним словом, как и многие волжане. Но теперь этот парубок уже дряхлый старик, хотя все еще хорохорится, отпустил модную поросль на вялых, словно печеное яблоко, щеках, и щетина эта, частью белая, частью темная, выглядит, будто грязная.
Отец еще держится в своем журнале из глянца, живописуя радости богатой светской тусовки, и заработал на этом дом в Подмосковье, конечно, машину престижной марки и прочие атрибуты вполне успешного человека, а московскую квартиру со всем ее содержимым оставил жене, и потому хоть здесь молодец – проявил благородство. И все-таки вслед за ним он не пошел. А мог бы пойти. Отец предлагал. Но душа его такую работу отвергла. Он никогда и никому не служил и служить не будет, тем более, миру элиты. Ни за какие бабки. Отца он сначала боготворил, потом презирал, а теперь просто жалеет. А к матери отношение снисходительное из-за ее неистребимого, еще советского идеализма, этого «жила бы страна родная, и нету других забот» – так пели прекраснодушные наивные простаки и она вместе с ними. А у его поколения совсем другие заботы, но душой он все-таки ближе к матери и даже уважает ее богов, хотя и не молится им.
Сейчас он в Крыму, а недавно был в Киеве, на майдане, потому что ему интересно там, где вершится подлинная история, а не в пошло-гламурной тусовке отца. О чем был последний отцовый репортаж или интервью? О том, что думают о сексе героини «Дома-2», или как удовлетворить настоящую женщину – в мягкой постели или лучше на жестком полу на ковре, сразу приступить к сладкому делу или сначала поиграть, возбуждая даму, и другие подробности. Конечно, для кого-то они могут быть интересны и даже полезны, но ведь не для старика, который уже дышит на ладан. И ему наплевать на то, что некая возрастная певица поправила свое лицо и увеличила себе грудь, а другая – задницу. Или вот еще один репортаж из его журнала – о свадьбе в миллион долларов, которую закатили для сынка российского олигарха. Да пошли они в эту самую задницу! Свадьбы, юбилеи, корпоративы… Он тоже не прочь там поработать, разумеется, за хорошие деньги. Почему не постричь овец, которые сами об этом просят! Не пострижешь ты, постригут другие. Но это не значит жить среди них и обожать их блеющую отару.
Или этот рассказ о популярном молодежном клубе детей богатых отцов: детки эти ездят на лимузинах, которые, и это обязательно, не дешевле пяти миллионов рублей, и носят на лице повязки – копии американского звездно-полосатого флага. Вам нравится такая жизнь? Ради бога, живите, как вам угодно, но вы становитесь идеалом целого поколения, или, скажем так, части его. И вообще, мир расколот – богатство и бедность, порядочность и подлость, добро и зло. Так было всегда, так есть и сегодня. Но пропасть между этими крайностями расширяется. И к чему это все приведет? А черт его знает, к чему! Кризис цивилизации? Но пусть об этом спорят философы и говоруны на всяких ток-шоу, а его дело подбрасывать дровишки из фактов в костер их горячих дискуссий, которые к чему-нибудь когда-нибудь, возможно, все-таки приведут.
Он улыбнулся этому кульбиту из своего внутреннего монолога и заключил его мыслью о том, что каждый из нас должен заниматься своим делом, и будь достоин своих достоинств, уважай себя, тогда тебя будут уважать и другие. Эта мысль ему понравилась, значит, ее надо вывести на персональный компьютер, чтобы не потерялась.
Или вот еще одна, из недавних: семья – не ринг, а муж и жена – не боксеры на ринге, где побеждает только один. Его родители все время что-то друг другу доказывали, стараясь ни в чем друг другу не уступать. Отец заводил любовниц, одна моложе другой, и мамка туда же – завела себе Витечку, смазливого дядечку, и он как-то сказал ей, шутя, разумеется, что у нее не один, а два сына: одного родила и воспитала, а второго только содержит. Обиделась, конечно, но умные люди правду переносят достойно. А она, конечно, умная, но из тех женщин, которые в одиночестве не живут, и, чтобы избавиться от одного мужчины, им нужно найти другого. Вот и нашла! А там кто их знает: может, это ее нашли. И слава богу! Потому что Витечка с его маслеными глазками – стопроцентный гей, если не сейчас, то в потенции, родился мужчиной, но умрет, видимо, бабой. Вот и еще одно разделение человечества – на мужчин и вроде мужчин, на женщин и вроде женщин. То, что сейчас с нею Янов – это хорошо, нормально, потому что естественно. У полковника душа крепкая, по- настоящему мужская. И с остальным, видимо, тоже порядок, потому что мамочка сейчас, словно молодуха в медовый месяц.
На темной глади моря появились редкие огни и неясные контуры корабля, входящего в бухту. И, словно потревоженный глухим гулом его двигателей, Янов открыл глаза, расправил плечи, поискал взглядом Артема, увидел его на балконе и спросил спокойным, почти сонным голосом:
– Ты что там засек, Артем Витальевич?
– Появился корабль, скорее всего, военный. Надеюсь, это не НАТО захватывает Севастополь.
– Опоздали, – поднимаясь со стула и тоже выходя на балкон, сказал Янов. – А вот если бы Крым ни стал нашим, то сейчас в бухту входил бы, возможно, и… Стоп, а что это там? А-а-а, скорее всего, это ракетный крейсер «Москва», флагман Черноморского флота России. Возвращается из похода.
Они оба, опершись на перила, наблюдали за маневрами крейсера.
– Ребята хотят провести эту ночь дома.
– А вообще со стороны он выглядит не очень грозно, – разочарованно заметил Артем. – Я ожидал большего от нашего флота. Натыкана вдоль берега всякая мелюзга. То ли дело американские авианосцы.
Янов неодобрительно глянул на Артема.
– Издали все они тоже выглядят, словно игрушки, но мощь кораблей сегодня не в больших размерах и в длинных стволах, она не видна обычному глазу. Но… – Янов подумал, вздохнул и разочарованно развел руки. – А вообще, ты прав, дружище. От былого могущества Черноморского флота остались ошмотки. Знаешь, что базировалось здесь и в соседних бухтах хотя бы в 1941-ом году? Линкор «Парижская коммуна», современные по тем временам крейсеры «Червона Украина», «Красный Крым», «Красный Кавказ» и еще шесть или семь, точно не помню, почти двадцать эскадренных миноносцев, в том числе так называемые лидеры, например, легендарный «Ташкент», почти полсотни подводных лодок, почти сотня торпедных катеров и много другого – тральщики, сторожевые корабли и катера.
– Кирилл Михайлович, оказывается, у вас прекрасная память, – сказал Артем не то с похвалой, не то с насмешкой. – А я думал, что в вашем возрасте…
– Да, да, в моем возрасте, и у меня тоже, она дырявая, как старый рваный карман. Так что ты прав, мой юный друг. Но перед поездкой я кое-что прочитал и записал вот сюда. – Янов дотянулся до своей сумки, вытащил толстый блокнот и потряс им перед собой. – Тут много чего интересного из истории Крыма, и это все еще не успело вывалиться из моей памяти.
– Мама мне говорила, что и вы тут тоже служили, но уже после войны.
– О, да! – воскликнул Янов, радуясь этому воспоминаниям. – После первого курса училища проходил военно-морскую практику на двух крейсерах – учебном «Керчь» и боевом «Фрунзе», флагмане Черноморского флота, а всего здесь тогда стояло восемь или десять крейсеров, большие противолодочные корабли, эсминцы, много тральщиков, всего около 800 кораблей разного ранга и предназначения. А сейчас – увы! Правда, свое стратегическое значение Черное море несколько поутратило. И все равно обидно и жалко! После распада СССР сюда ничего не поставляли, а только списывали по старости и нехватке средств на ремонт. И все же надеюсь, что при новом министре обороны наша власть, наконец, опомнится. Ведь еще не все растащили по частным карманам, и найдутся деньги не только на персональные яхты, но и на боевые корабли. Как думаешь, Артем? Ведь ты житель столичный, дышишь с олигархами и министрами одним воздухом, ходишь с ними по одним улицам и площадям, словом, человек, к ним географически приближенный.
Посмеиваясь, Янов поглядывал на него с добродушной улыбкой.
– На улицах и площадях я с ними как-то не встречался. Не повезло, видимо.
Они вернулись в комнату, Артем застелил постель, готовясь ко сну, а Янов, выключив верхний свет, включил бра на стене у себя над головой, намереваясь читать.
Артем лег, но ему не спалось.
– Свет не мешает? – спросил Янгов. – Если мешает, я отключу.
– Не надо… Видимо, здесь такое место… Не до сна. – Он повернулся на бок, лицом к Янову и пытливо смотрел на него, подперев рукой голову. – Вы, когда… Как это называется…
– Отключался?
– Да, отключались…Я стоял на балконе и слышал, как вы стонали, что ли. И лицо было… сначала спокойное, благостное, а потом вдруг… такое, знаете, трудно его описать. У вас ничего не болит? Не беспокоит?
Кленов покачал головой.
– Что-то болит – это так. Помнишь слова из прекрасной старой песни – «то, что было не со мной, помню»?
– Кажется, Марк Бернес ее пел, если не ошибаюсь.
– И не только он. Многие ее пели, и не только на сцене, но и в душе, и поют до сих пор, но уже не многие, к сожалению. Но это так, к слову. Но в своих отключениях я иногда вроде как улетаю… нет, не телом, тело остается на стуле, – он смущенно, по-детски улыбнулся, – а своим сознанием в другие времена и пространства.
– Ну, да, вы мне уже говорили об этом… Любопытно… Хотя, я в это как-то не очень…
Артем кашлянул и иронично вздернул брови.
– Не веришь… И прекрасно, что не доверяешь каким-то байкам. Ведь для тебя это именно байки. Но когда сам переживаешь нечто подобное, вот тогда даже самое необычное переплавляется в убеждение и становится верой.
– Допустим. – Артем по-прежнему снисходительно улыбался. – Но так что вы там увидели, что вас так огорчило или поразило?
– Потрясло! – не обращая внимания на эту его снисходительную иронию, воскликнул Янов. – Я же тебе говорил, что мой отец здесь воевал, точнее, лечил раненых в госпитале. Врачи работали день и ночь, и даже еду им приносили в операционную. Представляешь? Однако потрясло не только и не столько это. Но сначала не о том, что мне виделось или привиделось, это как тебе угодно, в моей медитации. Сначала о документах. – Он снова потянулся к своей сумке, достал папку с бумагами и положил ее рядом с блокнотом. – Об отце упоминает адмирал Азаров в своей книге «Осажденная Одесса», как он и другие медики, не щадя себя, спасали жизнь раненных, есть и вот эти наградные листы. Тут написано, что отец был награжден орденом «Красной звезды» в декабре 1941-го года. Получить такую награду медику – это многое значит, особенно в то скупое на поощрения время.
– Ну, это уже кое-что, – сказал Артем, рассматривая документы. – Правда, некие слова едва разберешь, например, фамилию командира ОВМБ ЧФ, – с трудом прочитал он. – Это что означает ОВМБ?
– Командир Одесской военно-морской базы Черноморского флота, – уточнил Янов. – Контр-адмирал… А фамилию, действительно, не разберешь. Вроде, Кулешов. Но это неважно. Главное дальше. Читай.
– «Тов. Янов, – своим обычным ироничным тоном цитировал Артем, – замечательно организовал работу хирургического отделения. Сам работает не считаясь со временем если нужно – день и ночь без отдыха. – Тут все без запятых, не до знаков препинания, видимо, было во время войны. – Знающий дело хирург, по- большевистски борется за жизнь раненных бойцов и командиров, мужественно переносит всякие трудности в работе».
– Ладно, запятые – это, брат, мелочи, частности, – с раздражением заметил Янов, помахивая бумагами. – Что ты хочешь от вчерашних рабочих и крестьян, ставших комиссарами? Тут и некоторые наши умники, окончившие десятилетку и институты, едва ли грамотнее их. Я о другом. Одесса – это прелюдия основной драмы, которая разыгралась в Севастополе. В Севастопольском оборонительном районе, коротко СОР, было до двух десятков медицинских учреждений Приморской армии и флота. Это медсанбаты при каждой дивизии, эвакогоспитали, так называемые ППГ — подвижные полевые госпитали, лазареты. Многие из них располагались в Инкерманских штольнях. Знаешь, что это такое?
Они вышли на балкон.
– Сейчас, к сожалению, темно, не видно, но вон там, направо, в самом конце бухты, поселок Инкерман с его холмами, в которых не одну сотню лет добывали белый строительный камень. В результате образовались многокилометровые тоннели или штольни. В этих штольнях с начала оборона города располагались артсклады, тыловые учреждения, мастерские и, естественно, госпитали. Это был настоящий подземный город с водопроводом, электростанцией, даже школой и детским садиком, клубом, где показывали кинофильмы, туалетами, душем, столовой, ведь оборона продолжалась 250 дней, и люди здесь работали и жили. Был тут и госпиталь моего отца, в штольне, просторной, словно зал, конца которого не разглядеть в дальних потемках, потолок высокий и тоже темный, со стен стекают капли воды, стены неровные, выщербленные, вдоль них тускло светят редкие лампочки; лампочки иногда мигают и тухнут, и тогда зажигают свечи. Самое светлое место – над операционными столами, их два по обе стороны прохода, не напротив, а слегка наискосок, чтобы те, кто оперируют, не мешали друг другу.
– Кирилл Михайлович, но эти детали… Откуда они у вас? – удивляясь, спросил Артем. Он сидел на кровати, опираясь локтями на колени.
– Что-то вычитал в мемуарах, а что-то увидел, когда отключался.
– Вот так и видели, словно в кино? – сомневался Артем.
– Мне трудно тебе объяснить, как и почему все это происходит… Всплывает картиной, словно из темноты, из небытия, иногда сразу, словно включили свет в ночной комнате, иногда постепенно проступает, как на фотобумаге при проявлении.
– А голоса, вообще звуки?
Янов задумался, потирая рукой висок.
– Голосов, вот как сейчас, в обычной реальности, вроде бы, нет, но я не то угадываю, не то мне кто-то внушает, как бы дублирует то, что они говорят. А вот запахи – с этим проблема… Хотя тоже вдруг начинаю обонять то, что, словно волной или облаком дыма, на меня наплывает. Вот как сегодня. Там, в госпитальной штольне, тесно и душно; раненные лежат по два, а то по три человека на одной койке, иногда и на носилках, задвинутых под кровати, сидят на скамейках, кто может сидеть, а то и лежат прямо на полу, в проходах на одеялах. И вот тут, увидев все это, я почувствовал густой, сложный запах йода, немытых тел, каких-то лекарств, нечистот, дыма – жуткий, удушающий запах. Там курить, конечно, нельзя, но ведь человеку мучительно больно, потому что обезболивающих почти нет, а потом и вообще их не было, он стонет, ругается, не выбирая слов, просит хоть чем-нибудь, хоть как-нибудь ему помочь, но помочь нечем, и он, не имея сил выйти из штольни, тайно затягивается махоркой прямо здесь, в штольне, и эту самокрутку, скрываясь от санитара, передают от одного к другому как последнее средство утешения. О чем они говорят? О том, где и как их ранили, что будет дальше, смогут ли их эвакуировать на большую землю, а если смогут – когда, рассказывают о своей жизни до войны, а то и бредят – крики ярости, стоны, команды, если раненый был тем, кто командует.
Или вот такая сцена. Молодой, еще безусый матросик, с редким пушком над наивной губой хватает за подол мимо проходящую медсестру и говорит с каким-то легкомысленным заигрыванием, словно они на танцплощадке: «Постой, милая, ну, задержись на минутку». А эта милая тоже очень молоденькая, но бледная и измученная девчушка, уже готова была от него отмахнуться, ведь столько их здесь у нее, лежачих, которых надо и накормить, и ведра вынести с нечистотами, да и докторам помогать нужно, и много других дел у нее, еще вчерашней школьницы, а теперь она и сама как мама всем этим мужчинам, беспомощным, словно дети, однако увидела лицо парня с темными, по-детски изумленными, страдающими глазами, которые словно кричали: «Ну, за что вы так со мной! Я не хочу, не хочу так!», остановилась у его кровати и протянула ему свою руку, а он ухватился за нее, радуясь такому редкому счастью: «Сядь, милая, там есть место, чтобы ты села. Там должны быть ноги, но теперь их у меня нет». Она села, но не там, где у него должны быть ноги, которых уже нет, а ближе к голове, пристроившись на самый краешек кровати, и сосед, пожилой дядька, весь в бинтах – от груди до паха, с усилием чуть сдвинулся в сторону. «Больно? – спросила она, а парень кивнул. – Ну, терпи, милый, терпи. Ты ведь такой молодой и сильный». – «А ты очень красивая, –-- сказал он и облизал свои пухлые яркие губы. – Тебя как зовут?» – «Лена». – «Лена, Леночка, – повторил он, страдальчески улыбаясь. – Поцелуй меня, милая Леночка. Я, наверное, скоро умру… Но меня еще ни разу не целовала девушка… Ну, поцелуй… Пожалуйста». И она наклонилась и поцеловала его сухие жадные губы. А он поднял руки и попросил: «Ну, коснись меня грудью, пожалуйста, коснись. Ведь я еще никогда не был с женщиной». И она наклонилась еще ниже, на мгновение прижалась к нему, выпрямилась и быстро ушла по длинному проходу между кроватями. «Ну, что, перепихнулся с бабой? – спросил сосед, но без насмешки, с горькой, отеческой иронией. – Хотя бы так, браток… Хотя бы намеком на это занятие, слаще которого нет ничего на свете».
И все же больше всего говорили здесь об эвакуации, пили шампанское, не готовое, а полуфабрикат (там были погреба завода шампанских вин), каждому выдавали по бутылке в сутки, закусывали рыбными консервами, по банке на человека, а когда возникли проблемы с водой, так этим напитком даже брились и промывали раны. А чем еще промывать, если больше нечем, а раны гноятся, и в них уже заводятся черви. Нужных медикаментов катастрофически не хватало, поэтому смертность была больше, чем в мирное время или хотя бы в тыловых госпиталях. Вот так – два потока: вносят еще живых, а выносят уже умерших или тех, кому повезло быть эвакуированным. А вывозили раненых, пока приходили корабли. Тысячи вывезли, последнюю большую группу на лидере «Ташкент» – в конце июня 1942-го года, но по пути в Новороссийск корабль жестоко бомбили, и многие погибли уже в море. Эвакуировали и на подводных лодках, и даже самолетами, ведь это закон войны – прежде всего, помогать раненным. Но много больше, значительно больше, цифры мне попадались разные, осталось в Севастополе, на мысе Херсонес и на 35-й береговой батарее, где мы с тобой еще побываем. Знаешь, есть такая особенность войны… Когда мы побеждаем и наступаем, то все убитые и раненные остаются с нами, у нас, но когда терпим поражение и отступаем, а тем более, бежим, как было в последние дни обороны Севастополя, то наши потери остаются у врага, а мы можем считать только вообще – сколько было и сколько осталось.
– Ну, и сколько осталось? – тоном бухгалтера спросил Артем.
И этот его тон задел Янова.
– Я не историк, черт возьми! – сердито сказал он. – Подсчетами не занимался: сколько погибло наших, сколько немцев. Терпеть этого не могу. Если у них трупов больше, значит можно злорадствовать? Это же люди, а не бараны: сколько пошло на убой, на мясо, сколько на стрижку шерсти. Так, что ли?
Янов вышел на балкон, постоял там пару минут, успокаиваясь, вернулся в номер.
– А что было потом? – спросил Артем все тем же спокойным тоном. Внезапное раздражение Янова ему не понять, но рассказ интересен, и не резон его прерывать.
– Я видел, – продолжал Янов, помолчал, улыбнулся, – или мне только кажется, что я это видел, как госпиталь отца перевозили из штолен, когда немцы были уже совсем рядом. Там двадцать семь штолен. Туда, где были госпиталь и армейские медсанбаты, подошла небольшая колонна грузовиков. Машина подъезжает к широкому входу, откуда уже вынесли тяжелораненых, грузят их в кузов, кладут плотно, впритирку, а когда уже никого не втиснешь, кричат «Пошел!», и подъезжает очередная полуторка. Уже вечер, сумерки, но фары не включают, чтобы не засекли «юнкерсы», и раненные, которые в кузове, еще не смеют поверить, что они могут попасть на корабль, уходящий из этого ада. А передовая уже совсем близко, и бой, кажется, идет за соседним холмом, так что слышатся и взрывы снарядов и даже лихорадочные, взахлеб, очереди автоматов.
– Вы так рассказываете, будто действительно были там, – продолжал удивляться Артем, но Янов только рукой махнул, не отвечая на его реплику.
– Трагедия разыгралась потом, когда машины уже ушли, нагруженные сверх меры, но так и не взяв всех, кого было назначено увезти, хотя и было ясно, что транспорта для всех не хватит, и потому тех, кто сможет идти сам, заранее отправили небольшими командами в Камышовую бухту или в район 35-й батареи, куда перебазировались госпитали, а тех, кто беспамятен и безнадежен, оставили умирать на месте, и таким образом эти штольни становились потенциальным моргом, большой братской могилой, где фактически хоронили еще живых, но уже умиравших людей.
Голос Янова дрогнул, он замолчал и отвернулся.
– А может, вы зря, Кирилл Михайлович, вот так вникаете в эти трагедии? – сочувствуя ему, спросил Артем. – Дело прошлое и уже пережитое.
– Может, зря, а может, и не зря, – задумчиво повторял Янов, теребя волосы на голове и снова приглаживая их пятерней и смотря не на Артема, а мимо него, словно там, за ним и за стеной разглядывая то, что было видно сейчас только ему. – Тогда надо забыть все, что было до нас, тем более, трагическое и потому неприятное, и жить только сегодняшними событиями, но так живут не люди, а животные, и то не все. Собаки, например, помнят добрую руку хозяина, которая их кормила, и боятся палки, которой их били. К тому же в советские времена об этой и подобных ей трагедиях предпочитали помалкивать, и только в последнее время она раскрывается и как бы заново переживается нашей неравнодушной памятью. Люди ехали и шли из покинутого ими Севастополя под огнем немецких самолетов, которые с бреющего полета расстреливали все, что движется. И вот что чувствовали, что думали тогда медики, которые лечили раненных, спасали их, а теперь ничем не могли помочь им и даже оставляли врагу на погибель? Вот как это все пережить? Я пытаюсь, но не могу поставить себя на их место, в том числе и на место своего отца. Вот что он тогда, как он тогда? К сожалению, обо всем этом я с ним поговорить не успел, да и не очень хотел, если быть откровенным.
– А отца-то своего вы там видели, узнали его? – словно, наконец, поверив ему, спросил Артем.
– Сложность в том, что живого отца я видел, когда был еще маленький, и представляю его по фотографиям, в основном молодого, ухоженного, а не такого, каким он был на фронте, тем более в Севастополе.
– Я где-то слышал или читал, что мы эти штольни взорвали – подумав, сказал Артем.
– Это еще одна почти неизвестная драма той войны. Подробности о том событии долго была засекречены, да и сейчас, видимо, еще не все открыто. А где нет полной правды, информационный вакуум заполняется полуправдой, которая опасней откровенной лжи, потому что мимикрирует под истину, заполняется мифами и глупыми байками. Когда молчит честность и разум, говорит, нет, горланит подлость и глупость. Разве не так, друг мой Артем?
– Но что же известно доподлинно? Вы что-либо видели?
– Видел, словно со стороны, глазами тех, кто штольни покинул. Это такая гряда холмов, плавно переходящих друг в друга, поэтому смотрится как один длинный холм. В них и располагались штольни. А вот как взорвали… Распорядился об этом начальник тыла ЧФ контр-адмирал Заяц, но и тот, конечно, получил такое указание от командования Севастопольского оборонительного района. Исполнил приказ воентехник второго ранга Прокофий Саенко, по другим данным сопровождал его, для контроля и надзора, некий особист с чрезвычайными полномочиями: вроде, если Саенко поведет себя не так, как надо, пристрелить его и осуществить подрыв самому. Но, возможно, это еще одна байка. Саенко сделал свое дело в ночь на тридцатое июня в два часа тридцать минут. Там все было подготовлено заранее: размещена взрывчатка, проведены провода к взрывателям. И вот среди ночи раздался взрыв страшной силы, слышный даже в Симферополе; гора как бы приподнялась, раскололась пополам и осела, а пыльное облако, как при извержении вулкана, и вокруг разлетелись тысячи каменных и металлических осколков – это взорвались склады боеприпасов.
– А как же люди, которые там были? – воскликнул Артем.
– Вокруг этого события накопилась гора впечатлений и свидетельств участников всякого рода, а также мифов уже не участников, а толкователей. Достоверно, что взорваны были не все штольни, а только семь из двадцати семи, с первой по седьмую, к счастью, сдетонировали не все боеприпасы, погибли и немцы, и наши. Сколько наших, сведения разные. Кто-то говорит, что никого заранее не предупредили, другие утверждают, что оповещение состоялось за сутки, но в той неразберихе и панике до кого-то оповещение, возможно, и не дошло. Читал даже такие подробности, что в течение нескольких суток из-под завалов слышались стоны заживо погребенных, а в речку Черная из штолен стекала кровь, смешанная с шампанским. По нашим данным там погибло около полутора тысяч человек – раненные, женщины, дети, старики, а сколько их было на самом деле, не знает никто. Командующий немецкой 11-й армией, штурмовавшей Севастополь, Эрих Манштейн потом написал, что там оставалось около трех тысяч человек, и назвал это большевистским варварством. Но это мнение врага.
– Но разве не так?! – горячась, воскликнул Артем. – Иногда и враги говорят о нас правду, потому что она им выгода, а нам нет, потому мы и молчим о ней.
Янов сел рядом с ним, приобнял его за плечи.
– К сожалению, мой юный друг, к сожалению. Потому что правда всегда была не дорогой к истине, я уже не говорю о дороге к Храму, а только оружием борьбы за власть. Правдой играют и сражаются; это пистолет, который убивает, но может быть и лекарством, которое лечит. Кроме того, как известно, сегодня рынок, поэтому правда востребована, если доходна, однако пока что доходнее ложь, которая и процветает сплошь и рядом. Во время войны о подобных трагедиях молчали, щадя души солдат, которым и своих переживаний хватало, а потом помалкивали по инерции и еще потому, что кое-кому это было выгодно, щадило их самолюбие. Но приходит новое, беспристрастное, поколение, и эта его беспристрастность открывает дорогу к истине.
– Но медленно, не находите, Кирилл Михайлович?
– Нахожу и сожалею об этом. Хотя, знаешь, на склоне лет совесть иногда все-таки пробуждается. Она есть у каждого, но ее часто загоняют в подполье души, если она мешает, но убить ее трудно, ибо это дар свыше.
– Это вы к чему? – удивился Артем.
– А к тому, что адмирал Октябрьский, командовавший обороной Севастополя, уже на склоне лет, когда он получил все – и звание Героя, и почетное гражданство, и прочие блага за свои военные подвиги, все-таки признал, что в городе они оставили 20-30 тысяч раненых, и не только в штольнях, но и в других местах тоже, на полуострове Херсонес, видимо. Но об Октябрьском и о некоторых других руководителях, если тебе это интересно, поговорим потом.
Артем отлучился в ванну, а когда вернулся, увидел, что Янов сидит, закрыв глаза, уставший, измученный и словно постаревший на десяток лет.
– Будем спать, Кирилл Михайлович?
– Да, конечно.
Они разделись, улеглись, выключили свет, но Артем, уже почти засыпая, сказал:
– А завтра мы продолжим это путешествие в прошлое. Мне интересно.
– Главное, чтобы было полезно, – откликнулся Янов.

5
Они ехали на старой, разбитой маршрутке, разглядывая улицы Севастополя, а потом пригородов, где новые особняки-щеголи соседствовали со старыми развалюхами; в отдалении восклицательными знаками маячили многоэтажки, а ближе были приземистые сооружения, похожие на казармы.
– Что там, военные? – спросил Янов, обернувшись к соседям и показывая на российский флаг над зелеными воротами с украинским трезубцем.
– Морская пехота, – ответил седоголовый мужчина с коричневым от загара лицом.
Рядом с ним была девочка с любопытными веселыми глазками, и оба они дружелюбно, улыбчиво смотрели на него, угадав в нем приезжего. И Янов еще раз с радостью отметил про себя, что многие из тех, с кем они уже успели здесь пообщаться – и вчера вечером в гостинице, и в ресторане, где ужинали, и сегодня утром, когда завтракали в кафе, и на остановке, когда ожидали автобус – многие, если не все, с удовольствием отвечали на его вопросы, и неизменно в их словах звучала, даже не всегда прямо высказанная, но присущая им гордость за свой город и личная причастность к тому, что в нем происходит, особенно после референдума и возвращения в лоно своей родины, и это дружелюбное отношение к России как бы распространяется и на него.
– Видимо, вывесить новый флаг легче, чем навесить новые ворота, –-- весело предположил Янов.
– И ворота заменят, дело не хитрое, – тоже с улыбкой заметил сосед. – Главное, что ребята решили служить России.
– Все?
– Нет, конечно, но большинство. И все обошлось без крови. Расстались по-человечески, уважая свой и чужой выбор.
– Вот это славно – по-человечески! – воскликнул Артем.
– А ты, сынок, где служил? – спросил сосед.
– Нигде, батя, учился.
– А-а-а, ну-ну… А сейчас куда едете?
– На батарею, – сказал Янов.
– На тридцать пятую?
– Туда. А, может, с нами? Вы же здесь все знаете. Это для вас родная земля.
– Нет, не могу, – подумав, ответил он. – Я бы с радостью, но сейчас не могу. Вот внучку надо доставить домой.
– Дед, дед, ну пошли же.
Говоря это, девочка дергала его за руку, и, отходя к дверям, он сказал:
– Ее папка, мой сын – тоже морпех. Их жилой городок недалеко.
А Янов с Артемом вышли на остановке с крупной, бросающейся в глаза вывеской: «Музей «35-я береговая батарея» и задержались у стандартного остановочного сооружения из бетонных блоков с козырьком от дождя, сиротливо стоявшего среди всхолмленного поля, а вокруг него ни домов, ни людей, только дорога, которая, поворачивая, убегает за бугор. А дальше виднелись коттеджи в бело-зеленом ожерелье цветущих деревьев, и слева просматривался еще один, скорее всего, дачный поселок, а бывшая батарея, выходит, сейчас между ними, и это показалось ему нелепым и странным – сооружать дома и жить в них на большом братском кладбище, хотя и без зримых могил. Готовясь к поездке, он просмотрел в Интернете десятки, если не сотни фотографий этих знаменательных мест, но увиденное воочию поразило и даже оскорбило его. Он еще и еще раз оглядывался по сторонам: все было безлюдно, тихо и безмятежно, и сияло веселое солнце, и носились в небе пронзительные стрижи, а над ними в бездонной голубизне с величавым достоинством парили ширококрылые птицы.
Но он жил сейчас не в этом весеннем мире, а в беспощадном, жарком военном июле 42-го года. И Артем не мешал его сосредоточенному молчанию, подчинившись своему врожденному такту, и терпеливо ждал, что Янов скажет нечто для него важное, ради чего и приехал сюда.
– А посмотри, какая свежая, изумрудная трава! – вдруг воскликнул Янов, широко разведя руки. – И какое высокое чистое небо, и какой свежий ветер! А запах! Ты чувствуешь, чем здесь пахнет?
Артем удивился, как ему показалось, чудачеству Янова, но все-таки принюхался и сказал, неопределенно пожав плечами:
– Вроде, влажной землей, свежей травой, чем же еще, и, наверное, морем.
– Морем? Оно, конечно же, рядом. А ты точно подметил – земля сейчас влажная, а трава свежая и живая. Но тогда, летом 42-го, травы здесь уже не было, ее выжгло не приветливое, как сейчас, а беспощадно жаркое солнце. И земля тоже была выжжена – и солнцем, и огнем войны. И этих дачных особняков, и этих садов, и этой остановки, и этой асфальтированной дороги здесь тоже не было. А была голая, каменистая, сухая степь, и поток людей, гражданских и военных, с оружием и без, здоровых и раненых, мужчин и женщин, стариков и детей, машин, тракторов, конных повозок, орудий. А со стороны солнца заходили самолеты немцев и, снижаясь до бреющего, поливали отступающих пулеметным огнем; раздирающий гром двигателей, стрекот пулеметов, и вот, смотри, может быть, здесь, где мы стоим, вспыхивали фонтанчики пыли от пуль, а люди разбегались по сторонам. Но куда им бежать, где прятаться? Степь, одна голая степь, и они – как на ладони, под прицелом лихих ребят Геринга, которые забавлялись в своих «юнкерсах», охотясь на убегающих от них беззащитных людей. У кого было оружие – винтовки или ручные пулеметы, лежа, в бессильной ярости, с русским матом стреляли в эти черные на фоне солнца хищные железные птицы с крестами на крыльях, которые изрыгали свинцовый дождь. Представь, представь себе эти сцены, – говорил Янов, поднимая руки к небу, к этим воображаемым самолетам. – Люди буквально втискивались в землю, чтобы хоть так, якобы, спрятать себя. Взрывы – это бьет артиллерия немцев с уже захваченных ими Северной стороны, Малахова кургана, Сапун-горы – летят осколки снарядов и камни, пронзительно ржут лошади, там и сям догорают разбитые машины, и вот в этом аду едет отец, скорей всего, едет, потому что он военврач второго ранга, подполковник по-сухопутному, и везет раненных куда-нибудь в Камышовую или Казачью бухту (куда точно, я таких сведений не нашел), полуторка забита людьми, и даже на ступеньках, просунув руку в окно кабины, стоит медсестра или кто-то из раненных, кто в состоянии удержаться в таком положении, машина перегружена, медленно ползет, объезжая воронки, двигатель захлебывается от натуги и вот-вот заглохнет от перегрева или потому, что кончился бензин. А самое, может быть, тяжкое обгонять раненых в грязных бинтах и в каких-то тряпках, с палками, на костылях или женщин с детьми и ничем не в состоянии им помочь, если только уступить свое место в машине. И эти раненые, эти женщины и дети уже не просят подобрать их, видя, что больше нет места в машине, но кто-то отчаянно пытается зацепиться за кузов, но падает на дорогу, ругается и размахивает кулаком, однако таких очень мало, в основном люди молча, с тоской смотрят вслед машине, и движутся дальше, надеясь на то, что им все-таки повезет дойти до той бухты, до того причала, куда должны подойти корабли. Ведь такого не может быть, чтобы их бросили на произвол судьбы после двухсот пятидесяти дней героической обороны Севастополя. Или вот такая сцена…
Янов замолчал, ожидая, когда пройдут мужчина и женщина, приехавшие на очередном автобусе.
– Может, выпьете? – спросил Артем и протянул ему бутылку кока-колы.
– Можно и выпить, – откликнулся Янов. – Вот если бы кто-нибудь предложил тем, из 42-го, хотя бы глоток воды, простой, обычной, пусть нагретой солнцем, но не соленой, из моря… Но и до моря им еще надо было дойти. – Он зажмурился и покачал головой. – На этом крестном пути от Севастополя до 35-й батареи и дальше да маяка на мысе Херсонес были воронки от бомб и снарядов, и в них доживали последние дни, а порой и часы, те, кто больше не может идти, и эти воронки становились для них могилами. И представь, что вот здесь, рядом с остановкой, в такой воронке двое раненых, в грязных бинтах, обросшие, лохматые, один в тельняшке, моряк, лежит на боку, скрючившись, поджав ноги, а из кровавой массы на животе…– Янов болезненно сморщился и провел рукой по лицу. – Ни видеть это, ни говорить об этом, знаешь… Лучше не видеть… Там у него жижа крови и еще что-то… Рядом с ним солдатик, выглядит, как старик, с оторванной по колено ногой лежит на спине и, кажется уже ничего не воспринимает. Показалась группа военных, вон оттуда, из-за пригорка, человек пятьдесят, именно организованная группа, а не толпа. Впереди офицер, сзади сорокопятка на конной тяге. Знаешь, что это такое – сорокопятка?
– Вроде, пушка, – неуверенно ответил Артем.
– Да, пушка, противотанковая, калибр 45 миллиметров… Многие ранены, в бинтах, некоторые ковыляют, держась за плечи соседа. Идут медленно, поглядывая на небо, где опять может появиться самолет, заходя со стороны солнца. Изредка бухают разрывы снарядов, но на них внимания уже не обращают… Надо идти, а там, как повезет… И запахи! Сейчас пахнет весной и свежей травой – это жизнь, а тогда здесь был смрад пороха, дыма, пыли и жуткое зловоние от гниющих, разлагающихся на жаре тел людей и животных, потому что их уже не хоронили: живым не было времени и сил копать могилы в жесткой, как камень, земле. Поэтому я и говорю, что все это, – он обвел рукой вокруг, – одна огромная братская могила… Так вот, идет группа военных, кем-то собранная, организованная, с оружием – винтовки, пара ручных пулеметов, противотанковое ружье, у некоторых немецкие автоматы, добытые, конечно, в бою, несут носилки с раненым, видимо командиром, несут с трудом, не вдвоем, а вчетвером. Морячок в воронке их увидел и уже не прокричал, а прохрипел: «Лейтенант, подойди, ну, задержись, браток». Офицер, который вел группу, подошел к нему. «У тебя пистолет… Пристрели меня, лейтенант… Мочи нет, не могу… Мне все равно не жить… Для чего мучиться, лейтенант… Ну, для чего…» А лейтенант молча стоял над ним, держа руку на кобуре, которая была у него на ремне, но не сзади, как у нас, а впереди, на животе, по-немецки. «А-а-а! – прокричал-простонал морячок. – Не хочешь, не можешь! Тогда дай пистолет, я сам… Дай, дай…» Он протянул руку, и ладонь его была в крови и в пыли. «А пуля моя для фрица, не для тебя… Извини, браток, нам еще драться», – сказал лейтенант с грязным от дорожной пыли и мокрым от пота, давно не бритым молодым светлоглазым лицом, и в несколько широких шагов догнал свою роту или что там еще от нее осталось, а скорее всего, нечто собранное, может, даже из разных частей. Тут вокруг что еще было? Разбитые, перевернутые пушки, подорванные машины со сгоревшими кузовами, трактора со сползшими и лежащими на земле гусеницами, трупы лошадей, а одна лошадка, серая, в яблоко, еще жива, хрипит и сучит копытами. Ну, представил?
– Да, уж! – воскликнул Артем. – Вам бы романы писать! Или так все это и было?
– А черт его знает, – смущенно улыбаясь и смешно, по своей неистребимой привычке нервно, от избытка волнения поддергивая штаны, признался Янов. – Я уже и сам не пойму, откуда и почему все это ко мне приходит.
– Никак по воле Божьей, – добродушно усмехнулся Артем. – Но, может, пойдем, Кирилл Михайлович?
– Да, конечно, пойдем.
– А по дороге ответьте мне, пожалуйста, почему была вся эта паника, эти раздрай и хаос. В наших учебных программах были только победы.
– Были и победы. Но они пришли к нам потом – и Сталинград, и Курская дуга, и блестящие операции сорок четвертого и сорок пятого годов, когда окрепла военная сила страны и научились воевать по-современному наши полководцы, но тогда, в сорок втором, было время тяжких и позорных поражений. Знаешь, я не историк, но люблю историю, извлекая из нее некие смыслы, которые повторяются в разные эпохи и в разных странах. Это, во-первых, и во-вторых, меня интересуют не армии, корпуса и дивизии, как в Генеральном штабе, а человек на войне. Образы, картины, люди и, еще раз повторю, смыслы всего происходившего. Вот так, мой юный друг.

6
Они неторопливо двинулись по узкой асфальтированной дорожке, идти рядом было не совсем удобно, и потому шли друг за другом – Янов впереди, Артем следом за ним.
Янов отдыхал, успокаиваясь после длинного и напряженного монолога, Артем же, смотря в его спину, еще прямую – не сутулую, уже в который раз размышлял о нем, удивляясь и поражаясь этой его способности, не жалея себя, погружаться в давние времена и переживать старые трагедии, которые забыты и не нужны нынешним людям, живущим другими, сегодняшними радостями и тревогами. И в сознании Артема переплетались и уважение к нему, и раздражение от непонимания и неприятия самой сути его поступков. «Зачем это ему? – спрашивал он себя. – Ну, что это даст, к чему приведет? Вот и мама тоже…Странное, непрактичное поколение уже ушедшей, нежизненной эпохи». Он считал, что жить надо с конкретной, ощутимой пользой и не вообще, не для абстрактного человечества, потому что люди, нормальные, а не блаженные, прежде всего, думают о себе и живут для себя. А он нормальный, то есть трезвый и разумный человек, и хочет построить свою судьбу, которая ему по нраву и по возможностям. «Разве не так, товарищ полковник? Но вы чего мечетесь, не угомонитесь хотя бы на склоне лет? Пора бы уже и о покое подумать, ведь впереди болезни и старость, да и сейчас уже, наверняка, одолевают недуги, не случайно глотаете таблетки – и утром, и днем, и вечером, и многие радости вам уже не доступны, даже выпить нормально нельзя, как обычному мужику. Так что же вы ищете чужие тревоги? Разве своих не хватает?» Так Артем думал о нем, идя за ним и мысленно задавая ему вопросы, которые никогда не задаст вслух, но будет с интересом слушать его трагические истории, возможно, сочиненные им, потому что поверить в какие-то странствия по временам и пространствам он, конечно, не может. Но эти истории, реальные или придуманные, важны и нужны ему, Артему, а почему, он не знает и дознаваться не хочет, ибо не в состоянии переступить через свою гордую независимость, скептическое недоверие и иронию, эту свою разумную трезвость, которую он упорно взращивал в себе и дорожит ею, потому что это оберегает покой и гармонию его души.
– Так ты спрашиваешь, почему мы так неорганизованно отступали в последние дни июня? – сказал Янов и пошел рядом с Артемом, касаясь его плеча. – После двухсот пятидесяти дней невероятного героизма и вдруг такой позор! Как это совместить? Еще раз говорю: я не историк и просто высказываю тебе свое мнение и свои чувства о той поре. Севастополь – это подвиг и трагедия. Так мне все это видится. Есть прекрасный лозунг: «Никто не забыт и ничто не забыто». Но мы применяли его преимущественно к светлому и победному, а надо бы ко всему – в том числе и к трагическому, мрачному и даже постыдному, ведь «ничто не забыто». Я понимаю, что это трудно, до этого надо дотянуться духом. Сразу после войны такое нам было невмоготу. Но сейчас… Иногда ложь бывает и во спасение, бывает… И правдой тоже можно убить, поэтому солги или промолчи, но не убей. Однако, что касается событий в Севастополе… Жить дальше надобно все-таки с правдой о них, ибо ложь тут губительна, а не спасительна. Так вот, почему прежде доблестные и героические войска, а доблесть и героизм они демонстрировали долгих двести пятьдесят дней, вдруг обратились в хаотическое отступление?
– А если сказать – бегства? – спросил Артем.
– К сожалению, о некоторых частях можно сказать и так, хотя многие с таким мнением не соглашались и не соглашаются до сих пор. Вообще, трусость не качество человека, за редким исключением, конечно, а состояние его души в данный момент, и подвержен ей может быть каждый, даже самый записной храбрец. Война –явление сложное, и человек на войне проявляет себя по-разному, тем более не профессиональный военный, а вчерашний призывник, например, парикмахер или слесарь, который жил не для боя, не готовил себя к нему, как, скажем, командир его роты. Сегодня ты – герой, стоишь насмерть, а завтра можешь и дрогнуть. Армия организация тоже сложная, тут все взаимосвязано – от солдата в окопе до командарма в штабе. Экскурсовод на батарее, куда мы идем, возможно, расскажет обо всем этом подробно, а я сейчас очень коротко, самую суть, почему случилась здесь та ужасная трагедия летом 42-го. Фашисты штурмовали Севастополь трижды. Первый штурм начался 30 октября 41-го. У них превосходство в людях, артиллерии, танках, особенно в самолетах, но наши выдержали, почти за месяц боев отступили немного, от одного до четырех километров. Защитникам города помогал флот – огнем корабельной артиллерии, подвозом боеприпасов, подкреплений, оружия, продовольствия. Второй штурм – в середине декабря. Мы опять выдержали, отбились, тем более что командующий немецкой армией Эрих фон Манштейн вынужден был отвести часть своих войск ближе к Керчи, чтобы отразить наш десант в районе Феодосии. Мы намеревались этим десантом разбить немцев в Крыму и деблокировать Севастополь. Но… Широки ворота в ад, да выход узок. Даже имея превосходство над противником, мы потерпели там катастрофическое поражение.
– Ну, как же так! – искренне изумился Артем. – Что-то я об этом не помню.
– Да, об этом позорище наши историки предпочитали помалкивать. И вообще, после победы под Москвой у нас в 42-ом году были фиаско, связанные с именами сталинских полководцев Семена Буденного и Льва Мехлиса. Ну, ты же знаешь, что сотворил великий вождь с нашей армией в 37-м году.
– Еще бы! – воскликнул Артем. – Факты известные. Обезглавил армию.
– Вот именно – обезглавил. Расстреляли или посадили, если говорить в целом, девять из десяти генералов, восемь из десяти полковников, то есть, это масштаб армии, корпуса и дивизии, остались, за редким исключением, лично преданные, часто бездарные наушники и лизоблюды, громче всех кричавшие: «Да здравствует товарищ Сталин!» Из пяти маршалов остались Ворошилов и Буденный, кореша Сталина еще со времен гражданской войны, и оба опростоволосились: первый едва ни сдал Ленинград, второй провалил операцию на юге как главный полководец на этом направлении. Не случайно обоих вскоре задвинули в тень, а Буденный в конце концов стал главным лошадником страны – замом министра по коневодству. Но лошадей разводить – не войска в бой водить. Сталин перед лицом окончательной катастрофы стал возвращать из лагерей тех, кого не успели сгноить, а остальные выдвиженцы учились воевать по-настоящему, но эта наука дается не сразу и нередко оплачивается кровью солдат, как и было в Крыму. Здесь верховодил Лев Мехлис, один из палачей 37-го года, на совести которого, хотя у таких людей нет совести в нашем понимании, немало погубленных жизней до и после войны. Его называли цепным псом Сталина. Комиссар первого ранга, потом генерал–полковник, красавчик, секс-символ, как бы сказали сегодня, – пышная кучерявость, тонкий породистый нос, капризные яркие губы, наверняка, большой любитель клубнички, из тех, кто любит красиво пожить, а в прошлом – бывший конторщик, в царской армии дослужился до унтер-офицера, так унтером и оставшийся. Как полководец – ничтожество, зато амбиции – через край. В Крыму решил показать, как надо побеждать врага. Константин Симонов… Знаешь такого писателя?
– Обижаете, Кирилл Михайлович.
– Так вот, Симонов был в то время в Крыму как корреспондент «Правды» и потом писал, что Мехлис – самодур, творивший дикий произвол, полный невежда в военном деле, например, запретил солдатам рыть окопы, чтобы не подрывать наступательный дух войск: мол, мы сюда не обороняться прибыли, а бить врага, наворотил массу нелепостей, собрав три армии фактически в мешок на фронте в 16 километров. Умный профессионал Манштейн его начисто переиграл – окружил и перемолол всю эту плохо организованную толпу и даже не поблагодарил безумца за подобный подарок. В результате – оглушительное поражение, когда только в плен попали десятки тысяч человек, не считая техники и артиллерии, которых в то время у нас и без того было не густо. Неудача под Харьковом весной 42-го (там тоже было жестокое поражение), и вот Крым. В результате рухнул весь юг нашего фронта и началось стремительное отступление, почти бегство до самого Сталинграда, когда появился грозный приказ «Ни шагу назад!», заградотряды и прочие чрезвычайные меры.
– А как же с этими горе-полководцами, с Мехлисом, например? Неужели простили?
– Говорят, Мехлис в ногах Сталина валялся, каялся, заверял в преданности, и вождь его помиловал, правда, понизил в звании и в должности. Но этот ловкач остался, как сейчас говорят, в обойме руководителей государства, потом был даже министром Госконтроля. – Янов сделал паузу, подмигнул, улыбаясь. – Не напоминает ли он тебе некоторых наших нынешних горе-руководителей, реформаторов? Если внимательно приглядеться к прошлому, можно увидеть и настоящее, а вчерашние герои словно оживают в героях сегодняшних.
Артем засмеялся, хлопнул себя по ногам.
– А ведь точно! Могу назвать их пофамильно. Точно, Кирилл Михайлович! Все повторяется на этом свете. И ничто нам не идет впрок. Если подонок – наш подонок, то он уже не подонок, а нормальный, свой парень. Так получается!
– Так было, есть и, видимо, будет, и не только у нас, – посмеявшись вместе с Артемом, продолжал Янов. – Было там и еще несколько важных фигур. Например, вице-адмирал Филипп Октябрьский. Матросом он носил фамилию Иванов, но потом сменил ее, по тогдашней политической моде, на более звучную, революционную – Октябрьский и дорос до командующего Черноморским флотом и всем Севастопольским оборонительным районом. Но о нем чуть позже… Разгром нашего десанта в Крыму чрезвычайно осложнил положение Севастополя и запутал всю ситуацию. Еще раньше Буденный запретил даже думать об эвакуации города, имея в виду его деблокирование, но теперь помочь ему было некому, больше того, сократились поставки боеприпасов и продовольствия, а немецкая авиация господствовала в воздухе, из-за чего росли потери наших кораблей. Третий штурм начался седьмого июня. Немцы сосредоточили небывалую доселе плотность огня артиллерии и бомбовых ударов, а у нас начался сказываться недостаток снарядов, особенно крупных калибров. По-прежнему было много мужества и героизма солдат и командиров, но сегодня бои выигрываются не только штыком и прикладом. Встречать танки врага, отвечать на артобстрел уже было нечем. И вот тут один психологический момент, даже два, я полагаю, чрезвычайно важных. Ведь у войны тоже есть своя психология и своя философия, если хочешь. Согласен?
– Вам, товарищ полковник, виднее. Я ведь даже не рядовой, – иронизировал Артем. – В частях, правда, бывал и снимал кое-что как оператор, но портянок не нюхал.
– У солдат сейчас портянки уже не в моде, – тоже с усмешкой сказал Янов. – Теперь ботиночки, но высокие, от-кутюр.
Он согнал с лица улыбку и продолжал:
– Но вернемся к войне. Солдат идет в бой не умирать…
– А помните у Лермонтова? «И умереть мы обещали, и клятву верности сдержали мы в бородинский бой»?
– Ну, во-первых, это поэзия, фигура, так сказать, высокой поэтической речи, а во-вторых, там были профи с четвертьвековой службой, они всей своей жизнью подготовлены к возможности смерти на поле боя. Как было раньше? Тесным строем, плечом к плечу, под барабанный бой, с развернутыми знаменами, как бы говоря противнику: ну же, стреляй в меня, но я не боюсь, а бойся ты, ибо сейчас приду к тебе и убью тебя. Но сегодня война другая и солдат другой, и поведение его, вроде, другое, однако суть неизменна, хотя он и не идет на врага строем, а вырыл окопчик и спрятался в нем от огня противника.
– Хорошо, но вот надо вылезть из этого окопчика и идти в атаку. Это – как?
– Вот именно – как? Оставаясь в своем окопе, можно отбиться, но победить нельзя; надо идти в атаку, добежать до окопа врага и там убить или пленить его. Возможно, когда-нибудь все это будет иначе, наверняка, будет, но пока только так. Значит, надо поднять солдат, чтобы они оторвали свое бренное тело от спасительной матушки-земли и подставились под пули, а эти пули свистят над головой, бьют в бруствер, вздымая пыль и камешки. А-а! Как встать и преодолеть свой страх? Есть вечный, непобедимый инстинкт самосохранения, как он себя поведет в этой ситуации, к чему подтолкнет? Чтобы тебя не убил враг, ведь ты пришел сюда не умирать, встань и пойди к нему, чтобы убить его – другого для победы нет и пока быть не может. И тут нужен самый первый толчок.
– Коммунисты, вперед!? – воскликнул Артем и, играя, выбросил вперед руку, как на военном плакате.
– Да, было и так. Тогда это стало долгом членов партии, и они его выполняли.
– За Родину, за Сталина? – продолжал играть Артем.
– Конечно, очень популярный призыв, особенно в кино. Но нередко поднимали людей и по-другому: пистолетом в лицо – вставай или пристрелю, а то и забористым матерком и солеными шуточками-прибауточками. А когда встали и побежали, уже другая цепочка сознания – добежать, доползти до него, стреляющего в меня, и убить его там.
– Слушайте, – удивился Артем, – вы рассуждаете так, будто сами ходили в атаку.
– Полковники в атаку не ходят, – усмехнулся Янов. – Но я всю жизнь, с малолетства, был среди военных. В нашем доме, это такая большая коммуналка, жили в основном бывшие фронтовики; тогда, не как сейчас, люди общались, вспоминали, спорили, особенно под рюмочку; так что я наслушался всякого, и войну узнавал не только по книгам, но и по рассказам очевидцев. Но мы отвлеклись… Третий штурм Севастополя стал трагедией… Я уже говорил, что у немцев было огромное превосходство в огневой мощи, шли почти непрерывные обстрелы и бомбежки. И тут сработала своего рода психологическая ловушка… Слева, справа от меня гибнут мои товарищи, а я ничего не могу сделать, нечем отвечать врагу. И так сутки, двое, трое… Накапливались огромная психологическая усталость, чувство безысходности. Некоторые не выдерживали, бросались в атаку и гибли под кинжальным огнем врага; вот так почти полностью погибли кавалерийская дивизия и восьмая, по-моему, восьмая, бригада морской пехоты. А других инстинкт самосохранения толкал назад – убежать, раз я не могу убить того, кто убивает меня. В армии это называется трусостью, за самовольное, без приказа, оставление позиций могут и расстрелять. Но… Человек не машина, им руководит и то, что сознанию не подвластно. Кто-то может одолеть свои инстинкты, а кто-то нет. И вот побежал один, за ним другой, третий… а там в панике бежит и весь полк или то, что от него осталось. Именно так и произошло с 386-й стрелковой дивизией, которая 29-го июня стояла на подступах к Сапун-горе. Она прибыла в Севастополь недавно из Поти, солдаты к таким ожесточенным боям еще не привыкли, огонь небывалый, потери огромные, и не выдержали ребята, и не нашлось тех, кто смог бы их остановить. На плечах бегущих немцы заняли Сапун-гору почти без боя, а это, наряду с Малаховым курганом, ключевой пункт всей обороны Севастополя. Соседняя бригада морской пехоты пыталась закрыть прорыв, но была окружена и почти вся погибла; моряки дрались геройски, бросались на танки с бутылками горючей смеси, порой подрывали и себя вместе с гранатой, артиллеристы, выстрелив последние снаряды, вступали врукопашную, дрались лопатами, палками, естественно, прикладами и попадали в плен. Экскурсовод, это его работа, приведет немало подобных примеров. Я не помню фамилии и номера частей, и не могу придумывать, не имею право, но так было, было… Потому и стал этот город героем, а место это героическое. Хотя было здесь все, в том числе, трусость и паника, как на любой войне. Возможно, некоторые историки видят все по-другому, но я представляю эти дни именно так, вероятно, в чем-то неточен, но мне интересны не подробности, а суть тех событий. И вот тут, в самый драматический, критический момент, было принято судьбоносное, по-моему, крайне ошибочное, как показали дальнейшие события, решение. Ведь оценку всем нашим действиям ставит их результат, только он, а не наши благие намерения. А решение было такое – отозвать из сражающихся частей командный состав, собрать их, а это около двух тысяч человек, на 35-й батарее и эвакуировать на Кавказ.
– Как это! Как это! – возмутился Артем. – А солдаты? Их бросить?
– Вот! – воскликнул Янов, потрясая руками. – И ты ухватил суть! Но так решили руководители обороны, и прежде всего адмирал с революционной фамилией Октябрьский. Потом они говорили, что иначе было нельзя, что армия была обречена, потому что всех, а это около восьмидесяти тысяч человек, эвакуировать невозможно, и надо было спасать хотя бы опытных командиров, которые еще пригодятся: мол, война продолжается, и все еще впереди. Октябрьский говорил: «Больше не дам топить корабли». Вот такая трагическая дилемма – армия или флот, и решили пожертвовать армией, но без командиров. Оставшиеся в живых защитники Севастополя, прошедшие через все муки плена, своим руководителям этого не простили. В Корабельном уставе военно-морского флота написано, что командир покидает свой корабль последним, но уж, во всяком случае, не первым. Это не только воинский, но и нравственный закон моряков. Первая оборона Севастополя, как ты, наверняка, помнишь, была еще в девятнадцатом веке во время Крымской войны. Тогда обороной руководил тоже адмирал, легендарный Нахимов.
– Он погиб, но своих матросов не бросил, – заметил Артем.
– Да, погиб в бою, стоя на бруствере и не прячась от пуль. Но тогда им руководила другая мораль. Нахимов, дворянин, но всю службу свою заботился о матросах, даже из зарплаты своей платил особо нуждающимся. А Октябрьский, хоть и сам из матросов, в критический момент ими пожертвовал. Я видел его портрет: мундир увешен орденами, фартовые черные усики, холеный красавчик, как и Лева Мехлис. Они, группа руководителей обороны города, покинули Крым, когда еще шли бои, люди дрались и погибали. Другой высокопоставленный генерал, Иван Петров, командующий приморской армией, вроде, пытался застрелиться из табельного пистолета, но ему не дали этого сделать.
– Если б хотел застрелиться, то застрелился бы, – сухо заметил Артем.
– Во всяком случае, это говорит о том, что они, командиры, хотя бы некоторые из них, бросая своих подчиненных, понимали, что делают что-то недостойное, аморальное. Вот у меня на памяти высказывание другого военачальника генерала армии Белобородова, который говорил, что у командира есть святое правило: «Делай, как я… А если пришел твой последний час, умей его встретить, как я».
Какое-то время они шли молча, и уже когда впереди показался главный вход на батарею, Янов достал из сумки свой толстый блокнот с записями и прочитал: «Можно было еще держаться, отходить постепенно, а в это время организовать эвакуацию… Что значит, отозвать командиров частей? Это значит развалить их – эти части, посеять панику, что и произошло», – таково мнение генерала Новикова, командира 109-й стрелковой дивизии, последнего руководителя обороны уже здесь, у батареи, который принял смерть мученика в немецком плену. А вот высказывание другого защитника города Ивана, по-моему, Ивана, точно не знаю, Зарубы: «Это сыграло основную роль в окончательной потере боеспособности армии». Нет командира – нет управления, и жестко организованная группа людей, способная воевать, превращается в толпу, которая уже ни к чему не способна. Это закон войны. А почему был отдан такой приказ, поговорим потом. Но в результате почти все командиры попали в плен и там погибли, потому что их эвакуация не удалась, но об этом тоже расскажет экскурсовод, я думаю. Офицеров лишили очень важной, честной, достойной для военного человека возможности – если вот сейчас ему суждено умереть, то для него нормально и естественно погибнуть в бою, сражаясь, однако их обрекли на смерть в позоре, в муках, в нечеловеческих унижениях плена.
Они спустились ниже, через арку вышли на обширную асфальтированную площадку, оглянулись… Перед ними был вход в цитадель – железобетонная стена, выщербленная от многих попаданий пуль, снарядов, осколков бомб, но выстоявшая, на ней выступили, обнажились только стальные прутья, словно ребра бетонного богатыря-великана, который стоит здесь уже более ста лет и, видимо, будет стоять вечно, не подвластный ни войнам, ни времени.
В стене два входа в полутемную утробу подземелья, над ней на фоне небесной голубизны колышутся флаги – красный и военно-морской со звездой, серпом и молотом, под которыми сражались в те страшные дни. Между входами – обелиск со свежими венками, словно вырастающий из этой волны цветов, нахлынувшей на него живым потоком благодарной человеческой памяти. Сзади – длинный навес с нишами, а в них машины военных лет: знаменитые полуторки, ЗИСы, санитарки, вездеходы, мотоциклы. Дальше виднелись часовня, полосатый столб, круглое ребристое сооружение… Пантеон, по памяти догадался Янов, – сердце всего музея. Слева и справа зелеными крыльями раскинулись пригорки, поросшие молодой весенней травой и расчерченные ступенчатыми дорожками.
– Посмотри на это весеннее буйство – все цветет, торжествует вечная, неистребимая жизнь! – воскликнул Янов. – А ведь тогда, летом сорок второго, здесь не было ни травинки, – и, словно устыдившись своих эмоций, добавил. – Впрочем, я это уже говорил.
Артем же только снисходительно улыбнулся. Они вернулись в административное здание, встали в очередь за билетами на экскурсию. Люди в очереди были одеты уже по-летнему, держали себя свободно, шутили, как и все на отдыхе, тем более что и обстановка вокруг была совсем не музейная – прибрежный простор, свежий бриз с моря, и само оно, море, синее или зеленоватое с белыми барашками волн, и высокое чистое небо над головой, и коттеджи совсем близко, уже за оградой, а там современная жизнь со своими, нынешними, радостями и тревогами, и люди группами, парами, с детьми или поодиночке медленно, рассредоточено ходили между памятниками, сооруженными сейчас, как, например, часовня, или оставшимися с военной поры и бывшими тогда боевыми сооружениями – крепкие, приземистые со смотровыми щелями, словно шлемы рыцарей, командно-наблюдательные пункты и доты, ставшие памятниками уже в наши дни.
Они взяли билеты (до начала экскурсии еще оставался час) и тоже решили осмотреть территорию; прошли вдоль некрополя, задержались у братской могилы, слушая скорбно-торжественную музыку, которая раздавалась из динамиков, но в паузах этой музыки были слышны звуки окружающего мира – возгласы детей, стрекот птиц в небе, шум прибоя и гомон чаек над ним, потом зашли в небольшую часовню со свежими цветами на постаменте с крестом, зажгли свечу у иконы святого Михаила (в честь его и была часовня), заглянули в обширное круглое забетонированное углубление с огромными снарядами, стоящими торчком – ложе одной из двух артиллерийских башен, взорванных последними защитниками, а теперь очищенных от бетонных и металлических обломков, а из щелей в бетоне победно и жизнеутверждающе пробилась весенняя зелень, постояли у старых, полузасыпанных окопов со знаменитым пулеметом «максим» и с не менее знаменитой пушкой сорокопяткой, потрогали броню подбитого здесь же немецкого танка, на него забрались двое мальчишек, а молодые мамочки в бикини и с обнаженными спинами, чтобы заодно и загорать, стояли рядом, сторожа детей, чтобы не упали, добрались до бетонированной площадки с корабельной пушкой, сделанной еще в 1914 году на заводе в Санкт-Петербурге, Артем не удержался и повращал маховик, удивляясь, что ствол поднимается, и из нее, видимо, все еще можно стрелять, прошли вдоль бруствера уже на берегу, вдоль обрыва, читая названия воинских частей, оборонявших Севастополь.
И все это время, когда они ходили непосредственно вокруг батареи, куда им еще предстояло попасть, Янова не покидало ощущение несовместимости, двойственности того, что он видел – это спокойное, безмятежное море, как бы соревнующимся в своем спокойствии с таким же безмятежным голубым небом с веселым гомоном стрижей и чаек, это буйство зелени на земле, расцвеченной голубыми, розовыми, желтыми точками полевых цветов, этот детский смех, и эти по-летнему полуобнаженные молодые женщины, и весь этот по-туристски расслабленный, скучающий вид публики, фланирующей от одного музейного объекта к другому, и громкие вскрики и плеск воды в маленькой бухточке с отдельно стоящим камнем, увенчанным крестом: там ныряли в еще холодное море местные моржи – вся эта дачно-пляжная обстановка, которая была вокруг небольшой территории музея, никак не сочеталась ни с этими длинными, извилистыми окопами с пушкой и пулеметом, ни с подбитым танком, ни с часовней, ни с трагически-героической музыкой, которая то громче, то тише звучала из не сразу различимых динамиков. И эта странная, трагическая двойственность была и в душе Янова.
– Вас что-то беспокоит? – спросил внимательный, чуткий Артем. – Может, вам нехорошо?
Он чувствовал себя в некотором роде ответственным за Янова, помня просьбу матери присмотреть за его состоянием и помочь ему, немолодому уже человеку, если возникнет такая необходимость.
– В каком смысле нехорошо? – недовольно спросил Янов.
– Ну, там сердце прижало или еще что-нибудь, – неловко переминаясь, сказал Артем. – Вам же нельзя на солнце.
– Кто тебе сказал, что нельзя?
– Мама, кто же еще.
– Что там еще она обо мне наплела? Уже старый, немощный, хромой и косой?
– Ну, что вы! Вы для нее образец мужчины. Но…
– Но за которым нужен глаз да глаз, чтобы не развалился на случайной кочке, как старый, еще фронтовой газик, которого мы видели вон там, под навесом? Не бойся, не развалюсь. Мотор исправен, – он постучал себя в грудь, где было сердце, – так что еще побегаю… Мне не дает покоя другое. Видишь эти окопы? Вот из таких же и здесь, и вон там, где сейчас коттеджи, слева и справа от нас, в июле 42-го поднимались в атаку уже обреченные защитники Севастополя. Первого, второго, третьего июля, каждый день… Тут, у батареи, собрались тысячи, нет, десятки тысяч солдат и матросов, здоровых, раненых, тяжело раненых, но еще живых. Ночью они ждали прихода кораблей, а днем отгоняли немцев или пытались прорваться из окружения, уже отчаявшись получить помощь с моря. И вся эта территория была усеяна разбитой техникой, телами убитых, наверное, и здесь, и там, и там. – Янов показывал на коттеджи. – Оружия и боеприпасов не хватало, войсковых частей, как таковых, уже не было, все перемешалось, находились отдельные герои-командиры, бросали клич «В оборону!», собирались смельчаки-добровольцы, десятки, сотни, у которых еще оставались силы и решимость драться, собирали патроны, обшаривая тела убитых, и бросались вперед… Представь, как они поднимались из этих окопов с гранатой или с бутылкой зажигательной смеси в руке, с винтовкой наперевес. А немцы поливали их огнем пулеметов и автоматов, давили танками, бывало и отступали на несколько километров, понимая, что отчаянные смельчаки все равно далеко не пройдут, а они, смельчаки, даже захватывали немецкие танки, но потом все равно отходили, прижимаясь к берегу. Но чаще всего эти атаки захлебывались, немцы буквально косили наши цепи, оставшиеся в живых откатывались назад, а там, впереди, оставались убитые и раненые, которых немцы добивали или, если они еще могли идти, уводили в плен. Вот что мне видится здесь вместо гуляющих дамочек, веселых детишек и вон тех парней с пивом.
Янов махнул рукой в сторону двух мужчин, молодого и постарше, которые стояли на краю обрыва, у самого ограждения с предупреждающей надписью, что проход дальше опасен для жизни, смотрели в море и потягивали пивко из бутылок.
– Как думаете, они откуда? – спросил Артем. – Очень самоуверенные хлопцы, даже с некоторым вызовом, что ли. Я их засек еще в автобусе, калякали по-украински и громко смеялись.
– Да, да, помню их, – сказал Янов. – Смотри-ка, попер к обрыву.
Один из них, который моложе, с белобрысой челочкой наискосок лба, с уже пустой бутылкой в руке перешагнул через невысокую, по колено, ограду, подошел к краю обрыва, наклонился, заглядывая вниз, и бросил туда бутылку.
– А знаешь, что здесь было в 42-м? – закипая гневом и подвигаясь к этой парочке, словно намереваясь подойти к ним, резко, громко спросил Янов. – Наши прятались под обрывом, на узкой ленточке суши между прибоем и обрывом. Там были солдаты и матросы, раненые и здоровые, женщины и дети, а немцы, когда всякое сопротивление уже было сломлено, подходили к обрыву, вот как этот любитель пива, бросали вниз гранаты и кричали: «Рус, сдавайся!» или мочились им на голову, повторяя «пей, пей», зная, что там, внизу, люди страдают от жажды, и хохотали, очень довольные шуткой – такие самоуверенные, наглые победители. И теперь вот эти… Слушай, а может, они западенцы… Что-то мне так кажется. Из заповедных краев Бандеры… Они хотят оседлать всю Украину и, кажется, уже оседлали.
– А сюда зачем явились? Крым-то уже не Украина.
– Может быть, попрощаться. Пошли, видеть их не могу. Возможно, они и неплохие хлопцы, да ассоциации порождают нехорошие.
Но видеть их и даже общаться с ними в этот день им все же пришлось.

7
Экскурсовод, женщина средних лет, со строгим лицом классной руководительницы, с гладко зачесанными рыжеватыми волосами, собрала группу вокруг себя, словно учительница первоклашек, и прежде всего, представилась – Петренко Алиса Аркадьевна и предупредила, чего делать не рекомендуется – не разговаривать по мобильнику, не отходить далеко и громкими разговорами не мешать ей работать. В группе было человек десять-двенадцать, в том числе, к неудовольствию своему, Янов увидел среди них и двух любителей пива. И пока экскурсовод рассказывала об истории создания батареи: строительство ее началось еще в 1913 году по проекту инженера генерала Буйницкого и продолжилось уже после революции, в двадцатые годы, как грандиозного подземного двухбашенного сооружения (пушки калибра 305 мм), укрытого еще и мощной железобетонной защитой, с автономной электростанцией, арсеналом, мастерскими, кухней, столовой, жилыми и командными помещениями, выходами к морю и в сторону аэродрома на полуострове Херсонес, Янов отошел чуть в сторону, поскольку все это уже изучил, готовясь к поездке в Крым, и не столько слушал этот рассказ, сколько приглядывался к экскурсантам и к Алисе Аркадьевне – маленькой, аккуратной и очень серьезной, сосредоточенной на том деле, которым сейчас занята.
– А после войны, – говорила она, – батарею не восстанавливали, отдали ее под склады, но, когда распался Советский Союз и все приходило в упадок, здесь орудовали мародеры, растащили все, что можно продать, выдрали даже бронированные двери, которые не смогли открыть фашисты, штурмовавшие батарею. У новой власти были другие заботы, кроме охраны этих священных мест, зато народная память их не забыла. Здесь проводились встречи ветеранов, работали поисковые отряды. Поток неравнодушных людей сюда никогда не иссякал. Он – как родниковая вода, которая и гранит точит. И руководители Севастополя начали принимать меры по сохранению этого памятника. Было принято решение о создании историко-мемориального комплекса, и его сооружение началось в 2007-м году. То, что вы видите вокруг, – в голосе экскурсовода прозвучали нотки взволнованной гордости, – результат заботы многих людей. Здесь нет ни копейки государственных средств – это пожертвования частных лиц, но основную часть расходов по проектированию, строительству, развитию, содержанию комплекса взяла на себя промышленная группа, где генеральным директором Алексей Чалый.
– Постойте, постойте, – перебил ее Артем, – не тот ли это Чалый, который был одним из руководителей движения за присоединение Крыма к России в недавние мартовские дни?
– Он самый, – с удовольствием подтвердила экскурсовод. – Лауреат международной премии «За веру и верность», редкий в наше время предприниматель, который заботится не только о себе, но и о стране, где живет. Хотя тут работали и продолжают работать и много других энтузиастов, настоящих патриотов, создавших объединение граждан «35-я береговая батарея».
И вот тут вспыхнул неожиданный конфликт. Один из любителей пива, который моложе, с челочкой наискосок лба, издав странный трубный звук, переходящий в свист, дернул Артема за рукав, поворачивая его к себе, и громко, чтобы слышала вся группа, сказал, глядя ему в лицо выпученными глазами:
– Восстанавливали зачем? Надо было разрушить ее, сравнять с землей.
Все обернулись с удивлением, а улыбчивый, интеллигентный господин, его спутник, добавил:
– Это российский памятник коммунистического режима.
Артем в недоумении пожал плечами и покрутил пальцем у виска.
Несколько минут царило молчание, только издалека слышалась песня военных лет: «Последний моряк Севастополь покинул, уходит он, с волнами споря…»
– Ребята, вы бы не вякали тут всякий бред, а? – спокойно произнес пожилой дядечка с костылем, на который опирался, держа его перед собой.
Сказано было определенно и категорично, так что спорщики замолчали.
– Однако, господа, продолжим нашу экскурсию, – тоном миротворца сказала Алиса Аркадьевна. – Другим темам – другое время.
Они перешли ближе к цитадели, освобождая место для другой группы туристов, и здесь, у бетонной стены, выщербленной пулями и осколками, она сделала краткий обзор двухсот пятидесятидневной обороны Севастополя, подчеркнув массовый героизм его защитников.
– Поскольку время нашей экскурсии ограничено, – сказала она, – я подробно становлюсь только на примере одной воинской части. Это полк пограничников, которым командовал майор Рубин, комиссар полка – батальонный комиссар Андрей Смирнов. Положение у них было трагическим: стрелять нечем, половина оставшихся в живых ранены, но с позиций не уходят. Их окопы были недалеко отсюда. Очередную атаку немцев они отбили, по рации запросили штаб дивизии, получили ответ, что эвакуация будет морским транспортом. К восьми вечера тридцатого июня остатки полка отошли к морю. Что у них было на вооружении: один миномет с одним ящиком мин, станковый пулемет, винтовки, автоматы. Командный пункт полка расположился под обрывом у мыса Фиолент – это немного южнее батареи. Хотели прорваться вдоль берега под обрывом, но обрыв крут, а урез воды местами отсутствует. Командир сообщил в штаб, что в полку осталось всего сто двадцать человек и попросил выслать плавсредства, чтобы добраться до 35-й батареи. Ответ был такой: выйти наверх, продвинуться к батарее с боем и занять оборону в километре южнее ее. Они уничтожили радиостанции, собрали сводный полк, куда вошли свои и чужие, которые были рядом, здоровые и раненые, с оружием и без, всего около двухсот человек. Бой был жестокий. При свете фар немецких танков фашисты в упор расстреливали наступавших. Прорыв не удался, большая часть бойцов погибла, оставшиеся отступили. Положение было безнадежное. Командир полка Николай Андреевич Рубин и комиссар Смирнов, чтобы не попасть в руки врага, застрелились на берегу моря под обрывом у мыса Фиолент. Вряд ли они были где-нибудь захоронены, как и тысячи других защитников Севастополя. Вся эта земля, где мы сейчас находимся, и есть их братская могила.
Последние фразы она произнесла особым, взволнованным, а не академическим, как прежде, тоном, передохнула несколько секунд при полном молчании группы и закончила этот рассказ так:
– Оставшиеся бойцы попытались прорваться в горы, но большинство из них, изможденных от голода и жажды, попали в плен. Последняя группа укрывалась под берегом до 20-го июля. Немцы кричали сверху: «Рус, вас комиссары предали, ушли, сдавайтесь!» В ответ было: «Врешь, гад!» Некоторые бросались в море, но их расстреливали сверху. Так погиб полк пограничников. Один из многих, которые защищали Севастополь.
– А почему вы рассказали именно об этой части? – спросил Янов, подчиняясь своей инстинктивной догадке. – Ведь таких героических полков и бригад морпехов было немало.
Она уже направлялась к входу в цитадель, но остановилась и сказала, как бы между прочим:
– Героизма тогда было много, вы правы, но этим полком командовал мой дед, отец моей матери, тоже пережившей ад севастопольской обороны.
– Тогда она была маленькой? – продолжал допытываться Янов.
– Она была маленькой девочкой и выжила чудом. Вообще, остаться в живых тогда было не правилом, а чудесным исключением… Но пойдемте дальше.
Следующая группа уже располагалась рядом, а они вошли в глухие каменные своды батареи, освещенных неярким светом ламп под сводчатым потолком.
– Это было идеальное для своего времени сооружение береговой обороны…
Голос экскурсовода глухо звучал в прохладном душном помещении, как бы сдавленным со всех сторон бетонными плитами, которые стоят здесь уже сотню лет.
– Снаряды, а их вес 500 килограммов, подавались по рельсовым путям… По штату на батарее было около трехсот человек. Еще сто двадцать – внешняя охрана…
Все это Янову известно, и он приехал сюда не за информацией, а для того, чтобы своими глазами увидеть батарею, почувствовать ее атмосферу, как бы пережить то, что происходило в ней и вокруг нее в 42-ом, когда, возможно, тут был и его отец со своим госпиталем. Он отрывался от группы, то опережая ее, то отставая, и рассматривал фотографии на стенах. Пройдя по узкому коридору, они на несколько минут остановились в помещении медчасти батареи, но он задержался здесь дольше. Вдоль стен стояли носилки, санитарные сумки, а на стене висел большой фотоснимок операции – врачи и медицинские сестры в белых халатах склонились над операционным столом. Но отца среди них, конечно же, не было, да и не могло быть, ибо в те относительно благополучные дни, когда батарею еще посещали журналисты, сделавшие эти фотографии, его госпиталь располагался в штольнях, а когда перебазировался, возможно, сюда, то ни о каких фотокорах здесь уже не могло быть и речи.
Янов догнал группу уже в другом помещении, пол которого частично сохранил кафельное покрытие еще военных лет. Алиса Аркадьевна подождала, пока группа соберется вокруг нее, и произнесла громче и значительнее, чем говорила прежде:
– Вот здесь, где уже официально находился штаб обороны Севастополя, произошло то, о чем споры не утихают до сих пор и, скорее всего, никогда не утихнут.
Янов догадался, о чем пойдет речь – о последнем заседании Военного совета Севастопольского оборонительного района и Приморской армии, заседании, которое он уже не один раз представлял себе, читая материалы об этом драматическом событии и о том, что за ним последовало.
– Господа, я предупреждаю вас, – продолжала она, – что сообщу вам только достоверные факты, которые мне известны, но никаких личных оценок, и заранее прошу вас не спрашивать меня о том, что я обо всем этом думаю. Толковать события – не моя функция, это работа историков и публицистов, а я в данном случае экскурсовод. Выводы делайте сами.
Янов знал, что еще до этого заседания за подписью Октябрьского и члена военного совета Черноморского флота Куликова в Ставку и командующему северо- кавказским фронтом Буденному была отправлена паническая (так ему показалось) телефонограмма о том, что оборона Севастополя прорвана, бои идут уже в городе, оставшиеся войска (это он запомнил дословно) «устали, ярко выражая апатию (это уже совсем не по-военному), резко увеличилось количество самоотлучек (а точнее дезертирства), хотя большинство продолжает героически драться. Положение таково, что мы можем продержаться не более 2-3-х дней». Октябрьский просил разрешения вывезти самолетами 200-250 ответственных работников на Кавказ в ночь с 30 июня на 1 июля. И… А это, видимо, и было самым главным… И, если удастся, самому покинуть Севастополь, оставив здесь генерал-майора Петрова, командующего Приморской армией.
Вот это «если удастся» было самым интересным и, наверно, лукавым. Еще днем раньше был отдан приказ всем командирам частей прибыть на 35-ю батарею для эвакуации. И вот теперь, 30-го, здесь, в подземных казематах, собралось около двух тысяч старших офицеров. И хотя Буденный еще в мае категорически запретил эвакуацию войск из Севастополя, и никто этого приказа не отменил, руководители обороны все-таки держали в уме такую возможность, имея в виду эвакуацию не всей армии, а только избранных. Чуть позже Октябрьский направил в Ставку телеграмму еще более катастрофического содержания о том, что войска полностью потеряли боеспособность (естественно, ибо остались без командиров), кроме нескольких частей или их остатков общим количеством 5500 человек. Получается, что адмиралу Октябрьскому командовать здесь фактически некем, а руководить этими остатками может и кто-то рангом пониже. А куда за считанные дни и часы делась вся армия, никому из них в голову уже не приходило.
– Сколько по времени продолжалось это заседание, я не знаю, – рассказывала экскурсовод, – но, скорее всего, очень недолго, потому что положение было критическое, и решения уже приняты. Октябрьский доложил, что получил согласованное со Сталиным разрешение на эвакуацию на Кавказ ответственных работников и его лично и предложил оставить вместо себя генерал-майора Петрова и коменданта береговой обороны генерал-лейтенанта Моргунова, которым надлежит эвакуироваться через три дня. Как люди военные, оба они заявили, что готовы выполнить этот приказ, однако…
Она сделала паузу, чтобы откашляться и вытереть губы платком, а Янов подумал с горькой иронией, что спектакль, а все заседание, скорее всего, было именно спектаклем с заранее известным финалом, тем не менее, продолжился и вслед за первым актом спасения Октябрьского и его заместителей начался разыгрываться и второй акт этой пьесы.
– Член военного совета Черноморского флота и всего Севастопольского оборонительного района комиссар Кулаков высказал другую точку зрения, – продолжала экскурсовод. – Он сказал примерно следующее: у нас уже ничего не осталось, задержать врага невозможно, оставлять здесь Петрова и Моргунова необходимости нет. «А кого оставить?» – спросил Октябрьский («И опять лукавство, – подумал Янов, – ведь, наверняка, они уже обговорили между собой этот вопрос»). Кулаков предложил оставить генерала Новикова, командира 109-й стрелковой дивизии. Октябрьский согласился, а Петров с Моргуновым должны были оставаться здесь до рассвета, чтобы помочь Новикову организовать оборону. Новиков получил приказ, цитирую, «драться до последнего, и кто останется жив, должен прорываться в горы к партизанам». В помощь ему выделялся капитан третьего ранга Ильичев, начальник морской конвойной службы – для организации погрузки на корабли, и переподчинялись некоторые части, а точнее, их остатки.
Никаких других подробностей экскурсовод не привела, но Янов знал, по воспоминаниям участникам тех событий, что эти части мифические, ибо связи с ними нет, как нет там и командиров, с кем можно связываться и что-то решать, а рубежи их обороны определялись формально. Сразу после заседания Военного совета Октябрьский, Кулаков и некоторые другие из их ближайших подчиненных отправились на аэродром, чуть позже на подводной лодке отплыл Петров со товарищи, а вслед за ними и Новиков.
И пока группа шла по длинному узкому кишкообразному туннелю, желто блестевшему в свете ламп, и туфельки женщин звонко звучали в этом сдавленном, ограниченном пространстве, где в июле 42-го скопились тысячи людей, бежавшие из Севастополя, Янов попытался было представить себе то, что происходило здесь в те дни и часы, но не нашел в душе своей решимости вообразить этот ужас. И здесь, на батарее, и вокруг нее, и на аэродроме на полуострове Херсонес, и у наплавного причала металась многотысячная толпа. Все надеялись на эвакуацию и ждали ее, жили этой надеждой. В темноте вспыхивали фонарики, светились огоньки папирос; люди всматривались в темную бездну моря, не появятся ли на фоне звездного неба силуэты кораблей, которые должны их спасти. Обстановка тревожная, накаленная, нервная. И сквозь эту тесную толпу и должны были пройти Октябрьский, Петров и их окружение, смотря в лица людей, вдруг увидевших и понявших, что те, кому они верили и на кого надеялись, на самом деле не спасают их, а бегут от них.
Категоричного, однозначного, как положено в армии, приказа покинуть Севастополь им никто не отдавал. Такой нравственной ответственности не взяли на себя ни нарком ВМФ Кузнецов, ни, тем более, Сталин. Им не приказывали, а только разрешали убыть на Кавказ, то есть все зависело от их воли, и решать должны были они сами, и это решение останется с ними навсегда, будет следовать за ними всю жизнь и даже войдет в историю, и его будут знать потомки и судить их, оправдывая или осуждая. И только командующий фронтом Буденный прислал директиву, где предписывал Октябрьскому и Кулакову срочно отбыть на Кавказ для организации вывоза войск и ценностей, а Петрову разработать план последовательного отвода частей к местам погрузки на корабли. Но, во-первых, эта директива опоздала и пришла, когда оба командующих были уже в пути на Кавказ, и, во-вторых, показала полное незнание Буденным реальной обстановки в Крыму – образец военной маниловщины, недопустимой для фигуры такого масштаба.
Но Янов не знает и не может знать, что думали и чувствовали в ту ночь руководители севастопольской обороны, покидавшие солдат своей гибнущей армии. Наверняка, это решение далось им в душевных муках и сомнениях, так, во всяком случае, должно быть у нормального человека. Янов не один раз всматривался в их фотографии, вчитывался в их биографии – приятные лица, типичные для той эпохи биографии.
Вот, например, комиссар Николай Михайлович Кулаков родом из тульских крестьян, оптимист, весельчак (на всех фотографиях улыбается), любящий радости жизни, и в те дни ему было всего тридцать с небольшим лет. И вообще все они, вершители судеб Севастополя и тысяч его защитников, были далеко не старые люди, чуть более сорока – в самом соку. И зачем же им умирать, когда еще все впереди, когда за этим трагическим поражением, последуют и другие сражения, и другие исходы. Все проходит – эта библейская мудрость всесильна и вечна, значит пройдет и позор их бегства из обреченного города. Их жизнь на этом берегу не кончается, она пополнится будущей доблестью, которая и останется с ними. Сладость грядущих побед заглушит горечь сегодняшних поражений; полководцев оценивают по итогам войны, а если она победна, никто не вспомнит промежуточных неудач.
Возможно, Кулаков рассуждал именно так, понимая, что настал его час спасать и себя, и своего командарма, и это спасение в том, чтобы принять решение за него, но от его имени. Комиссар – идейный, политический душеприказчик, духовная опора командира, для чего и приставлен к нему партией, и должен быть тверд и решителен, если командир вдруг колеблется. И Кулаков стал для Октябрьского этой опорой. Он помог ему собраться, взять себя в руки, на выходе из кабинета укутал его заранее приготовленным гражданским плащом, просторным и длинным, чтобы скрыть все приметы военной одежды, спрятал и фуражку, так что адмирала выдавала только блестевшая в свете фонаря круглая, как прибрежный валун, бритая голова. И только после этого маскарада в окружении крепких и решительных ребят батальона охраны они двинулись по потерне (туннелю на выход из батареи), перешагивая через сидящих и лежащих людей, ожидавших эвакуации.
А примерно часом позже по другой потерне шел со своей свитой и генерал Петров. И его, переживавшего и даже захотевшего застрелиться, якобы, приводил в чувство член военного совета Приморской армии дивизионный комиссар Чухнов. Эту драматическую сцену изобразил писатель Владимир Карпов в своем романе о командарме.
Обо всем этом думал Янов, вполуха слушая экскурсовода, ибо уже знал и то, о чем она рассказывала, как и то, о чем умалчивала, хотя тоже, скорей всего, знала, потому что не могла не знать, серьезно занимаясь данной темой.
О чем говорил Петрову его комиссар, не известно, но, наверняка, не только о том, что его долг освободить Севастополь (так в романе Карпова), но и о том, что здесь же, среди защитников города, и его сын лейтенант Юрий Петров, и спасти его, кроме отца, некому. Их выход из батареи на берег моря был, конечно, не беспроблемный, потому что здесь царил неуправляемый хаос: крики, мол, вы, такие-сякие, бежите, а нас бросаете без воды, пищи и даже возможности сопротивляться врагу. Из ночной темноты, из этой бурлящей страстями толпы раздалась автоматная очередь, но ее принял на себя прикрывавший Петрова подполковник Семенихин. Его подхватили солдаты охраны и быстро взошли на буксир, не выясняя, кто стрелял, ибо найти его уже не было ни времени, ни возможности. Их ждала подводная лодка Щ-209. Тогда удалось спасти и юного сына командарма. Но судьба его все-таки было печальна: в 1948-м году уже подполковник Юрий Иванович Петров трагически погиб в разрушенном землетрясением Ашхабаде.
О том, как улетали адмирал Октябрьский и его спутники, экскурсовод рассказала у развилки подземных туннелей, перед уходящей вниз лестницей.
– На аэродром мы с вами, естественно, не пойдем, – сказала она, опираясь на металлические перила. – Это сравнительно далеко, да и время у нас ограничено. Я постараюсь вам описать, что там происходило в ту ночь на первое июля. Ставка прислала группу пассажирских самолетов «Дуглас». Есть официальные данные, что в период с 1 по 10 июля самолетами, катерами и подводными лодками было вывезено около 1800, а точнее 1726 раненых и, так называемых, ответственных работников. Но я прошу вас представить обстановку на аэродроме и вокруг него: не тысячи, а десятки тысяч совершенно неорганизованных людей, рвущихся любой ценой покинуть Крым, а сравнительно небольшая группа охраны физически не могла управлять ими. Самолеты производили посадку пассажиров с уже работающими моторами, порой на малом ходу, люди бежали рядом, цеплялись за еще не убранные трапы, падали, снова бежали следом, их подхватывали и втаскивали внутрь или отпихивали, если кто-то был уже лишним, двери захлопывались, и самолеты с ревом уходили на взлет. Попадали на борт не только те, кого планировалось увезти, но и самые сильные, настойчивые и ловкие. Обстановка особенно накалилась, когда прибыла группа адмирала Октябрьского и поднялась на последний «Дуглас». В толпе были люди с оружием. Они встали на пути самолета, не давая ему взлететь. И тогда в дверях появился военком авиагруппы полковой комиссар Михайлов. Перекрывая гул толпы, он прокричал: «Товарищи, я не улетаю, я остаюсь здесь для приема самолетов. Самолеты еще будут. Будут и корабли. А командующий флотом улетает на Кавказ, чтобы организовать вашу эвакуацию». Он спрыгнул на землю, махнул пилотам рукой: мол, улетайте, и успокоенные его словами люди пропустили «Дуглас». Тогда не смогли попасть на самолет (или их просто забыли) некоторые товарищи, которые должны были улететь. Например, Федор Дмитриевич Меньшиков, секретарь крымского обкома партии. Судьба его точно не известна, но по некоторым сведениям он застрелился.
– А что с благородным военкомом? – спросил Артем.
– Борис Евгеньевич Михайлов через сутки погиб в бою у стен 35-й батареи.
– Да, но он лгал, успокаивая людей, –-- сказал худой, маленький мужчина с очками в массивной оправе на длинном, остром носу. – Ведь самолетов, как я знаю, больше не было, они даже и не планировались. Это ложь во спасение? Но кого? Улетающих?
– Да, во спасение, – согласилась Алиса Аркадьевна. – Но есть и другая ложь, которую мы разоблачаем, проводя эти экскурсии и восстанавливая правду не только привычно героическую, но и непривычно горькую. Но от этого подвиг народа в нашей памяти не померкнет, настолько велико и убедительно его величие. – Она задумалась и добавила. – А потом ведь мужество человека не всегда такое выразительно-прекрасное и очевидное, как на плакате. Война ужасна, и люди ведут себя в ней по-разному, порой непредсказуемо.
Они перешли в другое помещение, ярко освещенное, с черным, выгоревшим потолком; стены, как и везде на батарее, желто-зеленые, облупившиеся, увешены фотографиями военных лет, в том числе гигантских немецких орудий на железнодорожных платформах, которые были построены специально для штурма Севастополя; было здесь и групповое фото руководителей Севастопольского оборонительного района – у всех вид бодрых, оптимистичных людей, уверенно смотрящих в будущее; и действительно никто из них не задержался в Крыму, а значит, не попал в плен, не был ранен или убит; многие (хотя их и наказали понижением в должностях и званиях за фиаско в последние дни обороны) в итоге все же дослужились до еще больших званий и должностей, были удостоены наград и даже звания Героя Советского Союза, увековечены в названиях улиц, в памятниках и обелисках.
– Это помещение в те трагические дни выглядело не так, как сейчас, – рассказывала экскурсовод. – На полу был ковер, на стенах картины, в углу фортепиано, стояли столы и диваны, как и положено в кают-компании. Так, на морской лад, здесь именовалось все, потому что служили на батарее моряки. Тут и в соседних помещениях собрались тысячи человек, в том числе и те командиры, которых отозвали из частей для эвакуации. Все они и ждали этой самой эвакуации, и были уверены в том, что она обязательно состоится. Адмирал Октябрьский уже из Новороссийска телеграфировал, что корабли будут. Иллюзия спасения укрепилась. Весь день первого июля составлялись списки на предполагаемые корабли, хотя это были всего лишь сторожевые катера длиной 27 метров и водоизмещением 56 тонн, которые могли взять на борт не более ста человек. Ждали также несколько быстроходных тральщиков и подводных лодок. Октябрьский берег свои корабли и массовой эвакуации даже не предусматривал, а генерал Петров все еще был на пути в Новороссийск и прибыл туда только 4-го июля, когда большая часть армии уже сдавалась в плен, лишенная последних возможностей сопротивляться. А пока наверху, в окрестностях батареи, то разгораясь, то затихая, шли бои. В тот же день из орудий батареи были выпущены последние шесть снарядов, прямой наводкой, картечью они накрыли густые цепи наступавших фашистов. Атаку отбили, но и командир батареи капитан Лещенко был ранен осколком снаряда, который разорвался у амбразуры командно-дальномерного поста, где он тогда находился. А ночью на второе июля орудийные башни были взорваны.
– А какова судьба этого Лещенко? – спросил Артем.
– Тяжелая, драматическая, но счастливая, – кажется, впервые за всю экскурсию экскурсовод улыбнулась. – Его жена тоже была здесь. В той невообразимой суматохе они потеряли друг друга, но обоим удалось выбраться на Кавказ, и уже там она нашла его в госпитале. После войны у них родился сын, а Лещенко продолжал службу в армии.
– Прямо как в романе или в голливудской мелодраме с обязательным хэппи-эндом, – без улыбки, недоверчиво заметил интеллигентный очкарик.
– В жизни, даже самой трагической и, казалось бы, безысходной, бывает и так. Однако я продолжу рассказ о событиях ночи с первого на второе июля. С темнотой бои кончились, люди повылазили из укрытий, бродили по берегу, выясняли обстановку. Все ждали эскадру. Я хочу это подчеркнуть – не катеров и тральщиков, а больших боевых кораблей и транспортов, как это было осенью сорок первого года при эвакуации армии из Одессы. Но сейчас никто им эскадры не обещал, но людям нужна надежда, и она теплилась в их сознании. Им очень хотелось верить, что их спасут, и они в это верили вопреки всему. И шли, нет, ломились сквозь невообразимую тесноту к причалу батареи. Прошу вас за мной, только будьте внимательны и осторожны на лестницах, там круто, узко и неудобно, помогайте детям и пожилым.
При этом она взглянула на девочку лет десяти, что стояла, прижавшись к маме, и на Янова, словно еще раз проверяя, насколько он пожилой, чтобы ему помогать. Они снова двинулись по тоннелю, так называемой потерне, впереди показался дневной свет и клочок неба, соединившийся с морем, и вышли на небольшую площадку, словно вырезанную в скале и огражденную металлическими перилами. Здесь было тесно, так что поместились на площадке не все, несколько женщин остались у самого входа и вытягивали головы, чтобы рассмотреть то, о чем рассказывала экскурсовод:
– Вон там, видите, слева… Кому сейчас не видно, потом пройдете к ограде… Это небольшая бухточка, где тогда соорудили причал, конец висел на канатах, так его удлинили для удобства швартовки кораблей. И вот там… Я воспроизвожу рассказы очевидцев… Там творилось что-то несусветное… Огромная масса людей. Непосредственно на причале толпа -- это командиры, ради которых и присылались катера, но вместе с ними и другие военные и гражданские… Шум, гомон, хаос… Иногда рядом, в море, взрываются снаряды, поднимая фонтаны брызг. Здесь же, у самого края причала, автоматчики и капитан третьего ранга Ильичев, которому поручено организовать эвакуацию, не всех, их здесь тысячи, и я хочу это подчеркнуть, а только старших командиров. Тут же и те, кто, как тогда говорили, не подлежит эвакуации, но они не знали об этом. Ночь была лунная, звездная, на берегу еще издали заметили приближающиеся катера, их немного, три, пять, точно сказать не могу, но это не корабли, а катера, каждый, как я уже говорила, может взять не более ста человек, а тут тысячи… Толпа пришла в движение, сзади напирали и жали, не считаясь ни с чем, передние, в том числе раненые, которых приготовили для погрузки в первую очередь, падали в море…– Голос Алисы Аркадьевны снова напрягся. – Катер подошел, сдал назад малым ходом, уперся в причал; на него без всякой очереди (а нечто вроде очереди с помощью автоматчиков пытался организовать Ильичев) хлынули те, кто сильнее и кого увлекли другие. Заслон из автоматчиков был смят в течение минуты, хотя они предупредительно и стреляли в воздух. Вместе с людьми рухнула подвесная секция причала, не выдержав людской тяжести; в воде – месиво сотен тел, часть из них, особенно раненые, утонули, а толпа по инерции напирала, и передние продолжали падать в море. Катер от перегрузки накренился, с палубы попадали люди, тогда он выпрямился и отошел от берега. Это была топа, живущая по законам толпы, то есть стихии, инстинктов и прежде всего инстинкта самосохранения, причем люди боялись не только смерти, но и плена. Капитан в мегафон кричал, что в таких условиях посадка невозможна, и тогда многие поплыли следом; с катера спустили шлюпку и стали подбирать людей, а доплывших за руки втаскивали на палубу. Вот в такой обстановке происходила эта, так называемая, эвакуация. Всего в ту ночь пришло, по некоторым данным, семь катеров из десяти, три были подбиты немцами на переходе из Новороссийска, а из четырех тральщиков два. Спасли около пятисот человек. Катера приходили и в последующие несколько ночей, спасали тех, у кого хватало сил до них добраться, но у многих этих сил не хватило. Таким образом, план эвакуации, даже частичной, провалился, и обвинять в этом несчастных людей – еще одна несправедливость и жестокость по отношению к ним, а виноваты, если тут есть виноватые, те, кто вверг их в такую нечеловеческую ситуацию. Вот слова очевидца: «Катер отошел, но братва по-прежнему кидалась в воду и плыла за ним, вся поверхность моря была усеяна головами, тысячи голов, над морем стоял не то рев, не то стон… Через полчаса плавали уже только бескозырки». «Кто расскажет, что чувствовали тысячи голодных и израненных бойцов на скалах Херсонеса, когда немцы закидывали их гранатами да на головы мочились. Вы даже не представляете себе бездну отчаяния и черной, убивающей тоски, которую пришлось испытать людям, брошенным командованием и обреченным на смерть и плен», – это слова оставшегося в живых матроса Григория Замиховского.
– Люди самостоятельно, на подручных средствах – плотах, шлюпках, рыбацких лодках уходили в море, лишь бы не попасть в плен, – при тягостном молчании группы продолжала экскурсовод. – Судьба их различна: кого-то потом подбирали наши корабли, кто-то тонул, кто-то все же добирался до кавказских берегов, а несколько человек попали даже в Турцию. На берегу Стрелецкой бухты среди брошенных полузатопленных плавсредств обнаружили буксир с исправным двигателем, воду из трюма откачали, пробоину заделали, механик – старшина первой статьи Жарков, который был в отряде этих отважных и стойких людей, сумел завести двигатель, установили два пулемета ДШК, снятых с затонувших катеров, и ночью ушли к берегам Кавказа. В пути отбились от атаки трех «Юнкерсов». Так что люди вели себя по-разному, как бывает всегда. Уже после войны один из участников тех событий сказал так: «Будь мы в окопах, только последний солдат Манштейна дошел бы до Херсонеса». А теперь, господа, давайте пойдем к окопам, которые сохранились в окрестностях батареи, и я расскажу вам о другой стороне драмы, которая разыгралась здесь в июле 42-го года.
Они вышли из мрачного подземелья, пронизанного духом трагедии, словно из огромной могилы, а здесь, во дворе, слушали скупой рассказ экскурсовода:
– В этих окопах люди сражались, а в небе почти непрерывно висели немецкие самолеты, бросали листовки с призывом сдаваться, рвались бомбы, снаряды. А там, под обрывом, рыли лунки, где отстаивали морскую воду, пили ее и даже мочу, для раненых искали хоть какие-нибудь укрытия, укрепляли террасы. Жара, жажда, нечеловеческая усталость. И уже почти никаких надежд на спасение. Некоторые стрелялись, если находили, из чего застрелиться, были и такие, которые сходили с ума. И все-таки многие поднимались из окопов – с воспаленными от бессонницы глазами, с пересохшими, потрескавшимися до крови губами, обросшие, с трофейными немецкими автоматами или с нашими трехлинейками, а порой и с палками, чтобы добыть оружие в бою, моряки в одних тельняшках, зажав во рту ленточки бескозырок, чтобы их не сорвало ветром. Что их вело на пулеметы и танки врага? – спросила она, обводя взглядом группу, и даже девочка слушала ее, сосредоточенно нахмурив лобик. – На этот вопрос пусть каждый из вас ответит сам. Полная история тех событий еще не написана, хотя уже и есть книги, воссоздавшие хотя бы часть этой трагедии и этого безмерного, небывалого мужества наших людей. Вот одна из них. – Она достала из сумочки небольшой томик в желтоватом переплете. – Очень рекомендую прочесть. Называется «Июль 1942 года. Падение Севастополя», автор – капитан второго ранга в отставке Игорь Степанович Маношин. Потрясающий документальный текст (по обложке Янов узнал ту книгу, которую прочитал, изучил от корки до корки). Я приведу лишь некоторые из многих приведенных в ней эпизодов. Вот рассказ старшины первой статьи В. К. Каплунова: «Я терял рассудок и лез напролом, чтобы завладеть немецкой флягой. Нашел противотанковое ружье и четыре патрона к нему, подбил два легких танка, где нашел канистру воды и четыре фляги кофе. Воду отдал раненым. Мы шли врукопашную и психическую, но нечем было стрелять». Днем второго июля небольшой отряд морской пехоты во главе с политруком, фамилия, к сожалению, не известна, у мыса Фиолент, это недалеко от нашей батареи, был прижат к морю. Немцы захотели захватить их в плен, моряки прекратили стрельбу, вроде, намереваясь сдаваться, но, подпустив врага ближе, подбили два танка и положили до взвода автоматчиков, а когда кончились боеприпасы, взялись за руки и бросились с обрыва с возгласом: «Да здравствует Родина! За Сталина!» Такова правда. С именем Сталина тогда шли в бой и умирали: это был живой символ родины и победы, а людям всегда нужны такие символы. А это слова полковника Пискунова: «Страшно становится, когда вспоминаешь, что произошло утром 3-го июля. На моих глазах утонуло много людей. Их тела в самых разных позах хорошо были видны в воде». Однако 4-го июля все рубежи обороны были прорваны, танки вышли к самому берегу, немецкие самолеты на бреющем полете заходили со стороны моря и расстреливали скопившихся под обрывами людей, сверху на них бросали гранаты. Положение стало действительно безвыходное, и началось массовое пленение наших воинов. Но и сама сдача в плен иногда становилась подвигом. Один из командиров поднял руки вверх, якобы, сдаваясь, и двинулся к танку, подошел и подорвал гранату – погиб сам и те немецкие солдаты, которые его окружали. Многие прятали свои партийные и комсомольские билеты в расщелинах скал, складывая их в пустые коробки из-под патронов. Под берегом в Херсонесской бухте еще до 7-го июля продолжали сражаться остатки 953-го артполка. Командир полка полковник Полонский застрелился. Отдельные очаги сопротивления были и позже, почти до 12-го июля, в том числе и на батарее. Здесь обороной руководил полковник Комарницкий, а когда и он и другие старшие офицеры погибли, командовал старший лейтенант Буянов. 8-го июля немцы начали лить в башни мазут, смешанный с керосином и бензином, набросали зарядов и подожгли – возник пожар с взрывами. 9-го все это повторилось. 10-го немцы закрыли все выходы и проникли на батарею, а 12-го забросали весь берег гранами.
– А что с госпиталями, которые сюда перебазировались? – спросил Янов, все еще надеясь хоть что-нибудь услышать об отце.
– Госпитали, а точнее раненые с медсестрами и врачами, тоже были в казематах батареи, на берегу и в районе аэродрома, во всех укрытиях, в дотах, на трех этажах маяка, рядом с которым взорвалась бомба, одна стена рухнула и завалила многих. Когда скопилось столько людей, каждый снаряд попадал в цель. Условия, сами понимаете, жуткие: медикаментов нет, бинтов тоже, перевязывали подручными материалами, тяжелые погибали быстро. Я специально эту проблему не изучала, но знаю, что медики разделили судьбу всех защитников Севастополя – гибель или плен. А пленным мстили за их мужество, за то, что и фашисты потеряли под Севастополем в общей сложности 300 тысяч человек, из них 60 тысяч безвозвратно.
– Это как? – спросила полная ярко накрашенная дама, округляя большие наивные глаза.
– Они стали трупами, – объяснил ее спутник, добродушный, мускулистый здоровяк, – и их закопали.
– А сколько было наших пленных? – спросил Артем.
– По официальным данным на конец июля у нас оставалось около 80 тысяч человек. Но, конечно, в плен попали не все, – сказала экскурсовод. – Несколько тысяч удалось вывезти, кто-то сам добрался до Кавказа, многие погибли уже здесь, а сколько, никто не считал, и все-таки колонна пленных, есть такие фотографии, растянулась до самого горизонта. Было их десятки тысяч. И вот с ними, безоружными, обессиленными, продолжалась безжалостная расправа. Во-первых, сразу же отделялись от общей массы евреи, комиссары, коммунисты и расстреливались тут же, на месте, на виду у всех. Остальных строили и вели, били прикладами. Если кто-то в колонне падал от изнеможения, его пристреливали. Убивали и моряков, выискивая тех, кто в тельняшках: бригады морской пехоты были наиболее стойкие в обороне, и от них полегло немало фашистов.
– Не надо было сдаваться, – сказал молодой любитель пива своему спутнику, но так громко, что его услышали все.
– Ах, ты! – взорвался здоровяк, но быстро остыл, как и все большие и сильные люди, и сказал примирительным тоном:
– Возможно, и твой дед был среди этих пленных.
– Мой дед был в УПА.
– Нашел чем гордиться, –-- заметил он и презрительно отвернулся.
– Все, господа, прекратите! – Алиса Аркадьевна, с усталым и сердитым лицом, подняла руки. – Выяснять отношения на костях своих предков – это, знаете…Так, успокоились?
Она помолчала, оглядывая группу, и продолжала рассказ,
– Я надеюсь, вы поняли самое главное – сказала она, – защитники Севастополя выполняли свой воинский долг, как могли, и нет их вины в той трагедии, которая произошла здесь летом 1942-го года. А перед тем, как мы пойдем в Пантеон – заключительное место нашей экскурсии, я вам напомню, что в мае 1944-го года в этих же местах трагедия повторилась, только уже для наших врагов. Советские войска освободили Севастополь всего лишь за девять дней. Сравните – 250 дней продолжалась наша оборона и всего девять немецко-румынская. Остатки разбитых частей фашистов бежали на Херсонесский полуостров, в том числе и сюда, на 35-ю батарею.
– Но они все же вывезли большинство своих солдат, – заметил один из любителей пива, тот, который постарше, до сих пор улыбчиво помалкивающий.
– Есть и такая точка зрения у наших недоброжелателей. – Экскурсовод предостерегающим жестом остановила уже вновь готовый вспыхнуть спор. – Но сами немцы признают то, что было на самом деле. В Севастополе попала в окружение стотысячная армия, а удалось вывезти очень немногих. Почти все погибли или попали в плен. В то время уже наша авиация господствовала в воздухе и топила вражеские корабли. Такова история. А теперь – Пантеон памяти, прошу соблюдать там тишину, мобильники выключить и никаких фотосъемок.
И когда они вошли в это башнеподобное округлое сооружение из бетона, ребристое, скорбно-величественное, словно крепостная цитадель, поднявшаяся из каменистой крымской земли, с трещиной, широкой у подножья и сужающейся к вершине, будто надломленной, но не сокрушенной врагами, и увидели ряды имен – белыми от пола до потолка столбцами на темном фоне стены, уходящей по кругу, и потому этим рядам, казалось, не будет конца, Янов, затаив дыхание, вслушивался в звуки боя – канонаду, взрывы, выстрелы, вскрики бойцов, идущих в атаку, а потом в спокойно-величественный дикторский голос, звучавший как бы от имени тех, чьи имена были на стенах: «Сказали, что город сдан, но мы там были. Мы продолжали сражаться. Мы не сдались. Пока вы нас помните, мы живы». И слушая эти голоса и звуки боя, как бы долетевшие сюда и в сегодня сквозь толщу времени, он всматривался в столбцы на стенах, ища среди них фамилию своего отца, но не находил, а потом сообразил, что здесь ее и не могло быть, потому что Пантеон – для погибших, а ведь отец остался жив.
Они прошли дальше, в другой зал Пантеона. И когда за ними закрылась дверь и погас свет, и луч, словно прожектор из той, военной поры, высветил букет красных гвоздик на полу, и они, эти гвоздики, были как капли крови в жертвенной чаше, и в волнах скорбной мелодии поверх картины разрушенной батареи, какой она стала в начале июля 1942-го года, со взорванными башнями, с беспомощно торчащими в разные стороны стволами еще недавно грозных орудий, с окопами и воронками от бомб, остовами разбитой техники – над всем этим жутким хаосом войны начали вспыхивать, одна за другой, яркие звезды – наверху, под самым куполом, слева, справа, их было все больше, и вот они усеяли все это пространство, и оно стало, как звездное небо; и потом эти звезды превращались в лица мужчин и женщин, гражданских и военных (в пилотках, фуражках, бескозырках), сосредоточенно серьезных и безмятежно веселых, счастливых, нахмуренных и лукавых, очень молодых и почти стариков; и Янов опять (а вдруг, а вдруг!) искал среди них лицо своего отца – может, этот, в морской фуражке, или тот, с внимательным, пристальным взглядом, словно смотрящим тебе в самую душу, или парень с веселыми глазами заводилы, который будто подбадривает тебя, мол, не горюй, старина, мы еще повоюем и поживем в этом светлом, прекрасном мире; а вот мальчик в берете или в кепочке, не разберешь, каким был и он, Янов, семи-восьми лет отроду, а рядом с ним женщина, улыбающаяся, с милыми ямочками на щеках, возможно, мама того мальчика. И вот так он смотрел на них, словно на живых – соседей по дому или бывших одноклассников и сослуживцев, которых еще можно увидеть на встрече очередного юбилея окончания школы или училища, но лица начали таять, превращаясь в огоньки поминальных свечей. Фото отца он и здесь не увидел и не мог увидеть, конечно, но одна из этих горящих свечей должна быть и в память о нем, потому что он тоже был здесь в те тяжкие дни, и этот Пантеон и в его честь, как и в честь и в память тысяч, десятков тысяч других его современников. Общая трагедия войны слагается из многих трагедий ее участников.
Уже когда вышли, жмурясь от солнца, с глазами, полными слез, а женщины, и Янов тоже, не стесняясь, вытирали их платком, сейчас единые в своем молчаливом потрясении тем, что только что видели и пережили, и это переживание словно очистило их души, как весенняя гроза смывает с улиц грязь и мусор зимы, и все другое стало ничтожным и мелким. Так думалось Янову, когда он вглядывался в лица западенцев, тоже сосредоточенные и спокойные, без обычной затаенной усмешки в глазах. «Ну, и хорошо, – сказал он себе. – Если с души каждого из нас убрать пласт пристрастий, найдешь там просто человека, вечного человека».
– А теперь у кого есть вопросы? – спросила экскурсовод.
Но вопросов не было.
– Я так и знала, потому что после потрясения в Пантеоне вопросов обычно не бывает. – Она подождала, словно размышляя, говорить что-либо еще или нет. – Даже наш враг генерал-фельдмаршал, получивший от Гитлера это звание за взятие Севастополя, Эрих фон Манштейн потом написал: «Я склоняю свою седую голову перед мужеством русского солдата и матроса». А вот реакция нашего тогдашнего союзника американского президента Рузвельта, как известно, инвалида, прикованного к коляске: «О Господи! – воскликнул он, – Если бы я мог ходить, то тогда бы дошел до святых мест России: Ленинграда, Сталинграда, Севастополя, встал бы на колени и поцеловал бы эту святую землю». А это слова Льва Толстого, участника первой обороны Севастополя в середине 19-го века: «Не может быть, чтобы при мысли, что вы в Севастополе, не приникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости, чтобы не стала быстрее обращаться кровь в ваших жилах». Так что сегодня мы, – она обвела всех широким жестом, – стали соратниками этих людей, думая, как они, и чувствуя, как они. Спасибо вам за внимание и мысленное соучастие в тех событиях, трагических и героических, которые здесь происходили летом 1942-го года. И в заключении еще одно… У каждого народа и государства есть на карте некие точки силы, связанные с важнейшими, судьбоносными событиями страны. Таковы для России поле Куликово, Бородино, Ленинград, Сталинград и, конечно, Севастополь. Так что возвращение Крыма в состав России – событие естественное и знаменательное.
Ее оппоненты на этот раз промолчали. Группа стала расходиться, а Янов сказал ей, что она экскурсовод не совсем обычный, не традиционный.
– В вашем рассказе есть нечто личное, что могли бы и не сообщать нам. Хотя, может быть, я ошибаюсь, – признался он.
Она слушала его, улыбаясь, и утвердительно кивала, приглаживая волосы на голове и без того идеально гладкие и туго затянутые на затылке.
– Я пишу об этих событиях, – сказала она доверительным тоном.
– О пограничниках, наверное, уже написали, – догадался Янов.
– Да, и о них, там ведь мой дед воевал. Что-то вроде повести. А у вас тут, как я понимаю, тоже интересы личные.
– Отец, военврач второго ранга одного из военно-морских госпиталей. Ищу его следы. Но пока, увы…
– Всего здесь погибло около трехсот медицинских работников.
– Но мой отец остался жив, был в плену, после освобождения продолжал служить в звании подполковника медицинской службы, но вскоре после войны умер. Цирроз печени. Живого я его и не помню. А вашей памяти я просто поражаюсь: запомнить столько фактов, фамилий, цитат.
– Это моя работа, – сказала она и пожала плечами.
– Извините нас, Алиса Аркадьевна, что мы вас задерживаем, но у меня к вам одна небольшая просьба. Вот этот молодой человек, – он показал на Артема, который пока что помалкивал, не вмешиваясь в разговор, – журналист одного из центральных телеканалов. Приехал сюда делать передачу о Крыме, который снова российский.
Они уже медленно шли по направлению к административному зданию, а она, слушая Янова, внимательно разглядывала Артема
– Рассказывать о Крыме и не показать этот музей, значит не сказать чего-то очень важного. Я так думаю.
– И еще… Я бы сделал сюжет о вашей экскурсии, – вмешался Артем. – Снял бы фрагмент вашего рассказа о батарее. И чтобы мне разрешили съемки.
Какое-то время, которое показалось Янову долгим, они шли молча, Алиса Аркадьевна думала, потирая лоб длинными, красивыми пальцами в маникюре.
– Хорошо, – наконец, сказала она, достала из сумочки визитку и протянула ее Артему. – Здесь телефоны, городской и мобильный, позвоните мне, скажем, завтра вечером, и мы о чем-нибудь договоримся.
Они попрощались, Алиса Аркадьевна зашла в здание администрации музея, а Янов с Артемом, перекусив бутербродами вместо обеда, вернулись к батарее, к самому берегу, чтобы постоять у моря, которое было внизу, под обрывом. Оба они понимали, что им надо подумать и поговорить именно здесь, где они пережили это духовное потрясение.

8
Слева, на берегу бухточки с прозрачной водой, с вялым, спокойным прибоем, потому что волны разбивались о гранитный выступ и высокий массивный камень с крестом, загорали дачники под ярким и жарким, почти летним солнцем; там звучала музыка, но сюда, на батарею, доходили лишь глухие ритмы ударников; и эти «бух-бух-бух» казались не возбудительно радостными, а воинственными, тревожными, рождали в сознании Янова ассоциации битвы – то идущая в атаку конница закованных в броню крестоносцев, то лавина танков с черными крестами на башнях, грозно поводящими короткими стволами пушек.
Артем смотрел в море, усеянное белыми барашками волн, вспыхивающими под солнцем, и они казались ему тысячами мелких разрывов, градом шрапнели из гигантских немецких мортир, стрелявших по Севастополю.
– А вообще, я поражен, – сказал он, поворачиваясь к Янову, серьезный и озабоченный. – Поражен не только тем, что мы сегодня услышали и увидели, но и тем, что всего этого я не знал раньше. Учился в школе, в университете, а вот не знал.
– Да и я тоже… До самого недавнего времени, – с горькой насмешкой над собой сказал Янов. – Моя рука, вот эта, – он протянул правую руку, – написала массу статей, но ни одной о том, что мы сегодня услышали… Хотел бы узнать правду, нашел бы отца, пока он был жив, чтобы поговорить с ним. Но не сподобился… Мне не дает покоя эта эвакуация в июле 42-го. А главное – причина, почему все было именно так.
– Ну, вы же сами говорили, что начальники решили не рисковать кораблями из-за господства немецкой авиации… Я так понимаю.
– Ты, кажется, тоже одобряешь решение адмирала Октябрьского и не только его? – удивился Янов.
– Кирилл Михайлович, мое мнение тут абсолютно ничего не значит.
– А-а-а, конечно, конечно. Но я это решение рассматриваю не отдельно, не само по себе, а как выражение некой позиции, ведущего принципа политики в целом.
– Но тут война, а не дебаты в парламенте, – возразил Артем.
– А война – это продолжение политики, только иными средствами. Так говорил товарищ Ленин. Адмирал Октябрьский и руководствовался этим самым принципом, и потому решил, что лучше сохранить корабли, а не солдат, мол, солдат много, а кораблей мало. И для окончательной победы в войне корабли и опытные командиры нужнее, чем солдаты. А такое представление воспитывалось у него всем духом нашей жизни. Мы все жили, как тогда говорили, по ленинским заветам. А один из его заветов таков: «Морали в политике нет, а есть только целесообразность». У него была знаменитая речь на третьем съезде комсомола. Мы ее изучали, конспектировали, заучивали. Это – библия молодого коммуниста. Там сгусток морали большевизма. – Янов достал и открыл свой знаменитый блокнот. – «Наша нравственность выводится из интересов классовой борьбы пролетариата… – утверждал Ленин. – Всякую нравственность, взятую из внеклассового понятия, мы отрицаем. Мы в вечную нравственность не верим». И вот его классическая формула, которую я знал наизусть, как верующий молитву «Отче наш»: «В основе коммунистической нравственности лежит борьба за укрепление и завершение коммунизма». А кто решает, что этому служит, а что не служит? Естественно, партийные вожди, то есть некие личности, наделенные таким правом, но ведь они не боги, а люди со своими понятиями, пристрастиями, умом или глупостью.
– Стоп! – воскликнул Артем. – А если заменить коммунизм на капитализм, то получается…
– О, да! – Янов одобрительно хлопнул его по плечу. – Что и было у нас в девяностые годы. Тогда посчитали правильным, а значит, целесообразным, создание в стране частной собственности, что служило делу построения капитализма в России, причем построить его решили скоропалительно, за несколько лет, не естественным выращиванием, а искусственным насаждением, когда имярек сегодня, допустим, чиновник, а завтра миллиардер. Во главу угла был поставлен лозунг – обогащайся, делай деньги любым способом, как сумеешь. А не сумеешь, это позиция Гайдара, вдохновителя тех людоедских реформ, тем хуже для тебя. Впрочем, политическая целесообразность, как правило, безжалостна к людям. Это ее родовое качество. Всегда и везде. Вот здесь, в Крыму, на финише гражданской войны произошла чудовищная трагедия – были расстреляны или просто утоплены в море десятки тысяч, точно никто не считал, бывших солдат и офицеров белой армии, которые поверили в амнистию, обещанную большевиками, и так называемых элементов буржуазии – инженеров, учителей, чиновников и так далее. Руководила этой расправой Розалия Залкинд, партийная кличка Землячка, прозванная «красной фурией».
– Мало ли есть психопатов, – осторожно заметил Артем.
– Э-э-э, нет. Она и ей подобные, конечно, психопаты, но не по медицинским, а идейным показателям. Топили людей, привязав камни к ногам, а потом их можно было видеть, стоящими на дне моря рядами. Может быть, и здесь, в этой бухточке, которая внизу, под нами.
– Но зачем, зачем? – страдальчески морщась, спросил Артем.
– А вот тут мы и подходим к самому главному – к так называемой революционной целесообразности, которая все иное, кроме этой целесообразности, отметает и все себе подчиняет. – Янов снова открыл блокнот. – Тут нужна точность в цитировании. Ленин писал: «Сейчас в Крыму 300000 буржуазии. Это источник всякой помощи капиталистам. Но мы их не боимся… распределим, подчиним, переварим». Вот Землячка и занялась их перевариванием – быстро и кардинально. Тем более и сам Владимир Ильич к подобным действиям призывал настойчиво и неоднократно. У него, если борьба, а он во всем видел классовую борьбу, то обязательно беспощадная. Его слова в августе 1918 года: «Беспощадная война против этих кулаков. Смерть им!» Вот видишь – смерть, и не меньше. И тогда же, цитирую: «Провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев, сомнительных закрыть в концентрационных лагерях вне города». Обрати внимание – не виноватых, не уличенных, а просто сомнительных. И это говорит профессиональный юрист, но ради революционной целесообразности отметается и закон, и мораль. Принято считать, что таково было время, что иначе было нельзя, что такова логика всех революций, что оценивать и тем более судить этих людей надо по законам, чаще не писанным, а кем-то провозглашенным, того жестокого времени. Но это оправдание зла и тех, кто его делал. Все, что происходит в обществе – дело рук, ума, души человека. Время творят не боги, а люди, а уже потом оно начинает гранить души, подчинять себе людей. Но опять же, время не есть нечто нечеловеческое, пришедшее извне, оно проявляет себя только через поступки тех же людей. Не время жестокое, а люди, творящие его, жестоки и беспощадны. Ну вот тебе еще один образец целесообразной жестокости вождя нашей революции: «Повесить (непреклонно повесить, дабы народ видел) 100 заведомых кулаков, богатеев, кровопийц». Он же призывал назначать заложников, чтобы народ видел и трепетал. «Война не на жизнь, а на смерть богатым и прихлебателям, буржуазным интеллигентам… С ними надо расправляться при малейшем нарушении… В одном месте посадить в тюрьму… В другом – поставить их чистить сортиры… В третьем – снабдить их желтыми билетами… В четвертом – расстреливать на месте… Чем разнообразнее, тем лучше, тем богаче будет общий опыт». Это в декабре 1917 года, в самом начале новой эпохи, ее, так сказать, нравственный манифест, генеральное направление всего духовного строительства. Высказываний и призывов подобного рода было у него предостаточно. А потом его ученик и соратник товарищ Сталин продолжил этот метод классовой борьбы. Его любимый лозунг: «Нет человека – нет проблемы» – просто и эффективно. А главное, целесообразно. Но ни Ленин, ни Сталин в этом смысле не оригинальны, другие политики в прошлом и настоящем поступали и поступают, в сущности, так же. Вот, например, президент США Трумэн сбросил атомные бомбы на головы японцев в самом конце войны, исход которой был уже очевиден, но ему надо было испугать весь мир, и прежде всего СССР, могуществом Америки. Уже в нынешнее время американцы считают возможным и необходимым свергать неугодные им режимы, убивать под фальшивым предлогом неугодных им лидеров, а сейчас разворачивают фактически агрессию против России, пока что информационную, финансовую, политическую, дипломатическую, то есть тотальную, но пока что не военную. А Европа им помогает. Торжествует все тот же принцип целесообразности, естественно, в их шкурных интересах. Так, к сожалению, было, есть и будет. Надеюсь, я тебя убедил?
– Да, уж… Спасибо за популярную лекцию.
– Пожалуйста, дорогой. Люблю внимательных и понимающих слушателей. Да, кстати, то, что мы сегодня прощаем некоторым нашим олигархов их не вполне, мягко говоря, порядочные методы обогащения, тоже еще один пример пресловутой целесообразности.
Янов спрятал свой блокнот. Дачники с пляжа ушли, музыка там стихла, рокотал прибой, звонко кричали чайки.
– А как вы, лично вы относитесь сейчас к Ленину? Кто он для вас? – спросил Артем, внимательно, с хитрой усмешкой смотря на Янова.
– Когда-то я перед ним преклонялся, видел в нем антипода Сталина, особенно после разоблачения культа личности. Когда я был начальником одного из отделов военной газеты, запустил серию материалов под общим девизом: «Мы себя под Лениным чистим» – это взято у Маяковского. Тогда я перерыл горы литературы о Ленине, собрал высказывания его соратников, какой он был мудрый, принципиальный, твердый, но и добрый, человеколюбивый и прочее, словом, идеал настоящего человека.
– Но его беспощадности вы там, конечно, не нашли.
– Что ты! Тогда все это было недоступно. Или, может быть, я плохо искал, потому что не хотел находить ничего порочащего его светлый, святой образ… А как отношусь к нему сейчас… Я много думал об этом. Сейчас я считаю его великим безумцем, творившим не только добро, но и зло во имя добра. Трагедия и его, и нашей страны в том, что все это безумство, это несчастье одних делалось во имя счастья других… Жертвы, сплошные жертвы – немногих, якобы, для счастья многих, сегодняшние страдания, якобы, для завтрашнего, а скорее всего, послезавтрашнего благополучия. Личность грандиозная, шекспировская. О нем снято много фильмов, еще больше написано книг, но истинный образ этого человека еще ждет своего воплощения. Плодами его трудов, его жизни воспользовалось все человечество. Таких революционных сокрушителей и преобразователей было немного в истории. После них мир становился другим, а лучше или хуже – это вопрос дискуссионный.
– Но ленинский проект, как сейчас говорят, а это победа мировой революции, идей социализма и коммунизма, провалился. Даже Россия в итоге предпочла все-таки капитализм, отказалась от ленинского наследия.
– Выходит, он все-таки ошибался в анализе ситуации: человечество в целом не захотело ни всеобщей революции, ни коммунизма в его, ленинском, толковании. А ведь это было у него главное, а Россия и октябрьский переворот – только промежуточный этап, некий фитиль, который должен был разжечь мировой пожар, где и сгорит вся система капитализма. Но… не получилось. А семьдесят с небольшим лет существования СССР – это всего лишь мгновение в масштабах истории. И вообще это был человек мира, а не России, которую он готов был принести в жертву своей вожделенной мировой революции. А вот капитализм ненавидел, мстил ему за его преступления перед человечеством, но одно зло истреблял другим, новым злом. Вот так, по-моему… Хотя со мной многие не согласятся: одни будут с пеной у рта защищать товарища Ленина, другие – процветающий капитализм с его священной частной собственностью, правами личности и прочими либеральными ценностями. А тебе, лично тебе, – спросил Янов, близко наклонившись к лицу Артема и всматриваясь в его глаза, – этот самый капитализм нравится? Он тебя устраивает?
– Ну что вы! Ни в коем случае! Особенно в нашем российском исполнении! – не задумываясь, воскликнул Артем. – Но иного пока нет. – Он усмехнулся и добавил. – Может быть, вы предложите что-то другое?
Янов засмеялся, разведя руки и покачивая головой.
– В очередные пророки и спасители человечества я не гожусь. И вообще, всякое улучшение, преобразование систем нашей жизни кардинально улучшить ее не может, тем более методом революций.
– Если мне не изменяет память, Маркс назвал революции локомотивами истории.
– Но под железные колеса этих локомотивов попадает очень много людей, порой просто случайных прохожих. И вообще, все дело не в системе, в которой живет человек, а в самом человеке. Любое благостное начинание он может опошлить, принизить, извратить, превратить в свою противоположность. Вот что такое ИГИЛ, например, если не массовое озверение под флагом прекрасной, мудрой, светлой религии? Если человек есть творение Бога, то это пока что не совсем удачный проект Всевышнего, так сказать, черновой набросок.
– Значит, надо ждать улучшенный вариант? – пошутил Артем.
– А вот это спроси у Всевышнего, я же не его пресс-секретарь.
На этой шутливой ноте их разговор иссяк, они осмотрелись – людей вокруг почти не осталось, а солнце уже коснулось линии горизонта, и по поверхности предвечернего моря пролегла широкая золотая дорожка.
– Может, пора и нам двинуться восвояси? – предложил Янов. – Черт его знает, как тут с автобусами.
По пути к остановке после обсуждения, где им поужинать и что делать завтра, Янов все-таки вернулся, не мог не вернуться, к сегодняшней экскурсии.
– Так называемую, вечную мораль, то, что всегда жило, живет и, надеюсь, будет жить в душе человека, не позволяя ему опуститься да первобытного уровня, Ленин высмеивал, называл поповщиной. Но ведь тот же генерал Петров почему-то переживал, даже хотел застрелиться, значит в его душе что-то, что всегда называлось честью и совестью, все же существовало, но он через это переступил. Но не переступили подполковник Кобалюк и комиссар Михайлов, не пожелавшие эвакуироваться среди избранных, хотя у них и была такая возможность. А ведь, наверняка, были и другие, им подобные. Просто этих мы знаем, а тех, других, нет. Их было много, очень много… Мы бы не выстояли, не победили в той страшной войне, если бы каждый солдат руководствовался своей шкурной целесообразностью.
Уже в автобусе Артем размышлял, как построить свою передачу и какое место в ней займет рассказ о 35-ой батарее, а Янов, хоть это было и неудобно в подпрыгивающей на ухабах машине, записывал в блокноте, чтобы потом не забыть, пришедшую ему сейчас мысль о том, что в истории каждого народа есть определяющие вехи, маяки героизма, мужества, стойкости, самоотверженности, либо примеры трусости, конформизма, предательства; и от того, что будем помнить и чем дорожить, куда пойдем, на что будем держать курс, туда и придем, так судьба народа и сложится.

9
Через два дня они пошли в гости к Анастасии Ивановне, с которой летели в Симферополь, а потом из аэропорта ехали на такси до Севастополя, пошли по ее приглашению, разумеется. Хозяйка встретила их на пороге своего дома, точнее двора, пропустив в калитку и успокоив собаку, которая с ворчанием приблизилась к ним.
– Не бойтесь, это он ворчит для порядка, – сказала она и погладила лохматую голову пса, который тут же благодарно вытянул морду и завилял хвостом. – Надо же ему показать, что сторож бдит и всегда на посту.
– Такая у него работа – собачья, – весело поддержал ее Артем и тоже погладил его черную блестящую шерстку. – Будем знакомы, дружище. Я – Артем, а тебя как звать-величать?
– А нас звать Джеком, – представила его хозяйка.
– Очень знакомое имя, – улыбаясь, сказал Янов. – У меня еще в детстве был пес, сибирская лайка, с таким же именем. Я его до сих пор помню, будто члена семьи.
– Этот у нас давно и тоже, как родной… Правда, Джек? – ласково спросила она, и пес, задрав черную морду с белой отметиной на лбу, смотрел на нее преданными, по-собачьи влюбленными глазами.
– Пойдемте в дом. А ты, Джек, на место, на место.
Они двинулись к лестнице на второй этаж, а Джек послушно, оглядываясь на них, потрусил в угол двора, к своему собачьему жилищу.
Янов огляделся. Двор был типично южный: небольшой, выложенный камнем и кирпичом, с колонкой посредине, которая, скорее всего, уже не действовала, поскольку воду провели в квартиры дома, стоявшего вокруг буквой «П», с застекленными верандами и наружными лестницами. Они поднимались по крепким, постеленным желтой дорожкой ступенькам, держась за перила, тоже выглядевших, как новые, недавно покрашенные в красный цвет. И хозяйка была своему жилищу под стать – аккуратная, ухоженная, с круглым, милым, приветливым лицом.
Словно угадывая мысли Янова о ее доме, она сказала:
– Это не наследство от моих предков. Одни хозяева во время войны погибли, другие потом умерли, а нас вселили сюда после института, выделили молодым специалистам, так и живем. Привыкли, знаете… Сроднились и с этим домом, и с соседями. У нас тут своего рода коммуна, и расселяться не хочется. Да и поздно уже.
Поднялись на второй этаж.
– Тут у меня еще одна гостья, вас ждет, – сказала хозяйка, когда навстречу им вышла из комнаты молодая женщина и, улыбаясь, переводила взгляд с Янова на Артема – стройная, белокурая, светлоглазая симпатяшка, в домашних тапочках и ярком цветастом [ВИ1] .
Веранда была длинной и широкой, так что вдоль стены стояли сундуки, сушилки для белья, а на нее выходили двери квартир.
– Вот такие у нас апартаменты, – сказала хозяйка, но без иронии или сожаления, а даже, вроде, с гордостью. – У меня своя кухня и две комнаты, есть отопление, вода, душ, туалет – все, как положено. У нас тут всего три семьи, семь человек, и живем, как одна семья.
– Но большая, – добавил Янов.
– И дружная, – уточнила она.
И все это напомнило Янову детство и их коммунальный дом в двенадцать квартир-клетушек, где все мужчины – участники недавней войны, израненные, контуженные, но довольные этим тесным жильем, потому что уже мир, а не война, и они остались живы, и рядом их жены и дети, и надо привыкать к новой жизни и радоваться ее благам – тем, что есть, и надеяться на лучшее, и ждать его, и верить ему. И этот уютный севастопольский дворик буквой «П», и приветливая хозяйка, и милая молодая женщина в домашних тапочках стали по-родственному близки и понятны ему. Они вошли в комнату в два окна, с горшками цветов на подоконниках, с добротной мебелью, с книжными полками от пола до потолка, а на них книги привычных и любимых им авторов, которые стоят и на его полках, а теперь, казалось, переместились сюда по воле волшебника.
– Вы меня извините, я отлучусь ненадолго, – предупредила хозяйка. – Только сегодня вернулась со своей дачи, и надо кое-что разобрать. А вы пока вот с ней. – Она показала на молодую женщину, которая нерешительно стояла в дверях. – Это Олеся, дочка соседки. Олесенька, проходи, милая. Забыла, как девчонкой здесь бегала? У нас дети были везде, как у себя дома. Расскажи гостям из Москвы, как там у вас на Донбассе.
Олеся прошла в комнату села на диван, на самый краешек, готовая тут же подняться, и сидела так, нервно покусывая губы, и подергивала головой, отбрасывая с лица длинные пряди русых волос, и как будто стряхивала что-то, лежащее у нее на ладошке.
Артем молча и деловито готовился к съемке: установил треногу, на ней камеру, отдернул шторы на окнах, добавил свет, включив все лампочки в люстре, походил по комнате, приноравливаясь так и эдак. А когда закончил эти свои хлопоты, спросил у Олеси:
– Так вы, значит, приехали из…
И вопросительно на нее посмотрел, а она, словно этого и ждала, быстрой скороговоркой, возбужденно округляя и без того большие глаза, начала говорить без запинки, видимо, уже продуманное:
– Та из Славянска я…Вы знаете, вы слышали, там война, танки и самолеты. Я оттуда едва вырвалась… Это чудо, что смогла вырваться. А муж остался… А там стреляют. Он бывший десантник. «Никто, кроме нас» – это их девиз. Знаете? Когда эта… – Она осеклась, видимо, уже на губах остановив бранное слово, сглотнула его со слюной. – Когда эта бандеровская сволочь… И этот Турчинов приказал нас бомбить… Он ведь, кажется, бывший священник?
– А еще раньше – бывший комсомольский вожак, – с усмешкой уточнил Артем, не отрываясь от камеры.
– А х… хрен, кем он был, зато сейчас он палач. Сашка, мой муж на блокпосту… Это, знаете, такая перегородка на дороге из бетонных глыб, чтобы не пропускать тех, кого не надо пропускать. Я ему понесла завтрак с утра пораньше, чтобы самой на работу успеть в свою больницу. Я там медсестрой… А тут танки и эти, как их… БТРы. Я сразу не поняла, зачем они к нам. И тут – бах, бах! Меня Сашка повалил на землю, прикрыл собой. – Она вдруг улыбнулась, а потом заплакала. – И вертолеты, и тоже стреляют. Жутко ка-а-а-к! Вот так – весна, сады цветут… У блокпоста большой куст сирени, весь белый… И вдруг снаряды, и пули – по этой сирени, и она осыпалась, и земля стала белой от лепестков… Страшно!
Она всхлипывала и вытирала глаза ладошкой и платком, сжатым в кулак, а Артем, снимал, как она это говорит, не прерывая ее.
– Тогда, на блокпосту, – продолжала она, – слава богу, никого не убило, только двоих ранило. Убитые были потом. А как хорошо начиналось… Милиция из киевской стала нашей, донецкой. Вот, думали, будет власть своя, народная, и хватит кормить западенцев. У них гонора – с террикон, а что наработали – с камешек, вот такой. – Она показала кончик пальчика, улыбнулась, вроде успокаиваясь и поглядывая на хозяйку, которая вошла в комнату и молча стояла, не мешая съемке, а потом снова вспыхнула, словно костер на ветру памяти. – Я люблю Украину, и свой Донбасс люблю. И Россию тоже люблю, но Украину больше. И всегда хотела жить на Украине. У вас холодно, в Сибири, в Якутии минус пятьдесят. Ужас! А у нас хорошо. Мы, как собираемся, какие песни спиваем? Украинские и русские, конечно. И что? Теперь всю нашу жизнь переделать, как эти бандеры хотят? Да они кто? Фашисты недобитые. Ходят с плакатами «Бандера – наш герой». Ваш, но не наш. У нас другие герои. Мой дед от них пулю получил уже после войны, в 1946-м году, когда их из схронов вытаскивали. Нет, дайте нам жить по-своему, и вы там тоже, как хотите. Как-нибудь договоримся, не мешая друг другу. Так нет! Они к нам не с разговорами, а с танками и самолетами. Ну, раз вы так… Мой Сашка хохол, и отец, и дед, и прадед его были хохлы, но все равно пошел на блокпост и в ополчение. Страшно, но как иначе? Ховаться по хатам и ждать, пока они придут к нам в своих фашистских касках? А когда придут, они что? По головке нас погладят? Ну, да, погладят – битами. Или вот кричат: «Хороший москаль – мертвый москаль». По телеку только и слышишь оскорбления. Получается, они сами выталкивают нас с Украины, потому что мы не хотим жить по-ихнему. Ну, вот вы, Анастасия Ивановна, образованный человек, объясните, почему так получилось.
– А ты сама-то что об этом думаешь? – спокойно, рассудительно, словно на школьном уроке, спросила Анастасия Ивановна. – Ведь что-то же думаешь.
– Я? А что я могу думать? – Она растерянно поглядывала то на нее, то на Янова, который все это время, не вмешиваясь, наблюдал за ней, и снова впала в свое возбужденное, почти истеричное состояние. – Ну почему они, западенцы, так нас ненавидят?! Ну, что мы им плохого сделали? Наши хлопцы спускаются под землю, добывают уголь, а это трудная и опасная работа. Сколько их там осталось, в лаве! У раскаленных печей потом обливаются, железо плавят. И для них ведь тоже, а не только для себя. По телеку каждый день кричат, что они нас на колени поставят. А вот им, во! – Она выставила свой маленький кулачок. – Пусть попробуют! Мы оккупанты, да? Это кого мы оккупировали? Они – настоящие, особые, а мы, значит, недоумки какие-то? А Гитлер разве не о том кричал, когда фашисты на Донбасс шли? И эти тоже. «Трэба на Донэцьк йты!» Вот и пришли. С танками. Ну, чем они от фашистов отличаются? Только тем, что по-украински, но в основном по-русски говорят. А вон у нас рассказывают, как они себя ведут – баб насилуют, одну беременную изнасиловали, а потом убили и закопали, чтобы люди не видели. А люди видели… Люди все видят. Многих наших активистов, несогласных, похватали, пытают, как это эсэсовцы делали. И пошла, пошла дурная слава о них, как огонь в степи по сухой траве. Ну, откуда они такие? Не с другой же планеты прилетели.
– Ладно, дочка, успокойся. Тебе нельзя переживать.
Анастасия Ивановна подошла к ней, обняла и своим платочком вытерла ей слезы.
– А я не могу, у меня вот тут все…
Она прижала руки к груди.
– А ты постарайся. Жизнь нам несет тревогу, а спокойствие души мы растим в себе сами… Ты на каком месяце?
– Та на четвертом… Приспичило мне… Не вовремя это на войне рожать.
– Все будет хорошо, милая, все будет хорошо, – успокаивала ее хозяйка.
– Хорошо будет, если российские солдаты придут.
Олеся и Анастасия Ивановна посмотрели на Янова, но ему говорить об этом не хотелось. Да и что ответить им, видящим в России своего единственного союзника и, возможно, спасителя, разве что уйти от прямого ответа, что он и сделал.
– Мы с моим другом Артемом всего лишь журналисты, – сказал он, натянуто улыбаясь. – Мы ведь не руководителя государства. Что там у них в головах, у руководителей, нам знать не дано.
– Вот вы и расскажите им и всей России, что мы здесь думаем и как живем, –-- настаивала она.
– И расскажем. Артем слова твои записал, сейчас и Анастасию Ивановну запишет, и еще много других и все покажет по телевизору. Для этого мы к вам и приехали. А вам надо или сражаться, или сдаваться – так было всегда. Другого пути нет. Помогают тем, кто не сдается.
– А я о чем? Я о том же. Мой Сашка так и сказал: «Никто, кроме нас». А вдруг с ним что-то случится? Что тогда? Куда мне с малым дитем? К мамке на шею?
Она снова собиралась заплакать, шмыгала носом и терла глаза.
– Честные и смелые люди Донбассу помогут, — уверенно заявила хозяйка.
– Анастасия Ивановна, может, мы и с вами поработаем? – спросил Артем. – Вы как, готовы?
– А я как пионер… Будь готов! Всегда готов!
– Устраивайтесь, как вам удобно… Наверно, садитесь к столу… Разговор у нас будет большой.
– С вами или с ним? – спросила она, указав на Янова.
– Со мной, со мной, если не возражаете.
– Вам виднее… С юношей, мне, старушке, общаться даже как-то веселее. Не обижаетесь, Кирилл Михайлович!
– Ну, что вы! Желание дамы – закон.
Хозяйка с Олесей достали из шкафа чашки, вазы с печеностями и конфетами, включили чайник («Так будет естественней», – согласился Артем) и только расположились за столом, как на пороге показалась пожилая женщина в домашнем халате (видимо, соседка), с испуганным лицом, окинула взглядом комнату, увидела темный экран телевизора и сказала глухим трагическим голосом:
– Вы телек-то не смотрите… А там беда.
– Где? – спросила встревоженная хозяйка.
– В Одессе.
– А сегодня какое число?
Видимо, она удивилась своему беспамятству, с беспокойством окинула взглядом тех, кто был рядом, и включила телевизор.
– Сегодня второе мая, – предположил Артем.
– Да, второе мая, – подтвердил Янов. – Когда-то это был праздник.
По телевизору показывали кино – голливудский вестерн со всадниками, скачущими по ущелью.
– Нет, нет, новости, – нетерпеливо, загораясь тревогой, торопил ее Янов, а хозяйка щелкала переключателем. – Пультиком, пультиком… У вас есть пультик?
Наконец, на экране высветился канал новостей и бойкий женский голос, который показался Янову веселым, по-русски, торопливой скороговоркой рассказывал о столкновениях футбольных фанатов с пророссийскими (это было подчеркнуто) сторонниками антимайдана перед началом матча местного «Черноморца» с харьковским «Металлистом». Но Янов, ухватив суть события – разгром палаточного городка на площади перед Домом профсоюзов, сосредоточился на картинке, на том, что там в данный момент происходит. А происходило что-то дикое. Крепкие молодые люди, вооруженные битами и железной арматурой, а кто-то и с пистолетом, видимо, хорошо организованные, били других людей, валили на землю и продолжили избиение уже на земле, остервенело пиная их ногами, а другие, не поваленные, бежали к высокому зданию, которое, скорее всего, и было этим самым Домом профсоюзов.
– А что раньше показывали? – спросил Янов у соседки, предчувствуя что-то ужасное, что должно произойти вслед за тем ужасным, что уже происходит в Одессе. – Давно идет передача?
– Я точно не знаю, – ответила она, с растерянным, паническим недоумением смотря на них.
– О, боже мой, нам этого еще не хватало, – закатывая свои округленные, выпученные глаза, твердила Олеся. – Мамо, мамо, там же наш Котик. Как же он?
– Это брат Олеськи, и вот ее сын Константин, – сказала Анастасия Ивановна, показывая на соседку. – Он там учится в мореходке.
Но Янов повторил свой вопрос:
– Вот до этого показывали что-нибудь?
– Я днем включала… А вы не включали? Нет? И вот тогда показали толпу, в основном, молодежь. Я сначала не поняла, где это происходит. Ведь такое сейчас на Украине каждый день и везде. Одно и то же. Толпы парней и девчат, но в основном, парней орут: «Слава Украине!», а сегодня было еще: «Победа! Славянск!»
– Славянск, это же мой Славянск! – вскричала Олеся. – Господи! Но там же Сашка! А что еще?
– Про Славянск ничего. Да там и не все поймешь, о чем кричат. Кто-то командует в этот, как его…
– Мегафон, – подсказал Артем.
– Да, в такую трубу, а толпа подхватывает с ревом. – Она задумалась, вспоминая. – Этот их старший что-то прокричал, а толпа хором: «Чемодан, вокзал, Россия!» Потом еще какие-то лозунги, и они вслед за ним: «Слава! Слава! Слава!» Жутко, страшно.
– Толпа, – задумчиво сказал Янов. – Там нет личности, нет человека, а есть нечто животное, это -–- как стая волков.
– Или стадо очумевших баранов, – презрительно добавил Артем. Он стоял за камерой и снимал картинку на экране телевизора.
– Что еще? – допытывался Янов, поглядывая на экран, где происходило непонятное: в окна Дома профсоюзов стали бросать камни и что-то еще, из-за чего за одним из окон, внутри здания, вспыхнуло пламя.
– Боже, что они делают! – воскликнула Олеся.
А ее мать продолжала, умоляюще глядя на Янова:
– Показывали колонну мужчин в касках с белыми щитами, с палками и еще с чем-то, железными прутьями, видимо.
– Военные, милиционеры?
– Нет, гражданские, но шли дружно, как в строю, и на лицах платки с трезубцами. У некоторых эти, балдахоны такие на голове.
– Балаклавы, – подсказал Артем.
– Идут и кричат: «Украина! Слава! Слава!»
– А кто-нибудь это снимал? – снова спросил Артем.
– Что? – не поняла она.
– Были там люди вот с такими штуками, как у меня?
Артем показал на свою треногу и камеру на ней.
– Да, были… И с фотоаппаратами, и с такими камерами… Долго показывали группу парней, почти мальчишек, некоторые тоже с повязками на лицах. Они куда-то бросали камни. Да, тут же стояла и милиция, тоже со щитами. А эти пацаны бросали камни через них. Кто-то ими командовал, кричал: «Не попадите в ментов, уроды!» А потом разбирали брусчатку, разбегались и швыряли камни. Один был в шортах, голый по пояс и в этом мешке на голове, другой в футболке с номером девяносто три на спине. Им кто-то кричал, чтобы они выполняли команду. И еще я запомнила: «Москалей – на ножи!»
– Это, видимо, те молодчики, которые громили палатки, – догадался Янов. – Спасибо вам. А как вас зовут!
– Зина.
– А по отчеству?
– Яковлевна.
– Спасибо, Зинаида Яковлевна, вы нам помогли кое-что понять, что там происходит.
Репортаж из Одессы на какое-то время прервался, последовал информационный выпуск, который начался с сообщения из Донбасса – армия и батальоны добровольцев начали штурм Краматорска, бои на окраинах Славянска, кое-что о кампании по выборам президента, Порошенко в камуфляже среди солдат… Беседует…
Хозяйка пошла из комнаты, но остановилась в дверях и неуверенно спросила:
– Может, поужинаем? Вы как?
– Что вы, Анастасия Ивановна, – запротестовал Янов, махая руками. – Спасибо, конечно, но до трапезы ли теперь.
– Ну, тогда еще чаю хотя бы. Или кофе?
Они переглянулись с Артемом, который пожал плечами и показал на горло: мол, все уже там пересохло.
– Хорошо, только чаю.
А по ТВ, между тем, комментировали события в Одессе, якобы, как провокацию пророссийских сепаратистов, получивших достойный отпор со стороны патриотов Украины. На экране появился молодой интеллигентный мужчина в солидных очках, блеск стекол которых не позволял видеть выражение его глаз, смуглый, ухоженный, с короткой бородкой и усами, аккуратно выбритыми сложным, четким рисунком, представленный как популярный одесский блогер. Чуть заметно посмеиваясь, очень сдержанный, немногословный, как бы отстраненный от тех страстей, которые кипят сейчас в городе, он оценивал их таким тоном, словно они происходят не рядом с ним, с близкими и, возможно, родными ему людьми, а где-то в Африке, среди аборигенов Габона или Гвинеи-Бисау, и сформулировал свою позицию так: «Это игры местных политиков, и все это игрище завтра забудется, как и многое, что сегодня у нас происходит. Мелочи, не заслуживающие внимания серьезных людей».
Хозяйка принесла большой электрический чайник, уже вскипевший, и пока они размещались за столом, подвигая к нему стулья, в телевизоре опять появился прямой репортаж из Одессы. Ведущая в студии предоставила свободу действий двум операторам или корреспондентам с камерами, которые снимали события вне и внутри Дома профсоюзов. Была видна картинка и слышались их короткие реплики, а также голоса участников действия. Причем один из снимавших и комментировавших с бодрым интеллигентным баритоном вскользь представился журналистом из Москвы, но вел себя, как свой среди своих, и не столько как наблюдатель, сколько как участник событий.
– А этот откуда там, среди бандеровских ублюдков? – удивился Артем и даже вскочил со стула и наклонился к экрану, чтобы увидеть его, хотя увидеть снимающего невозможно, и, поняв это, помянул черта и вернулся на место. – Но я его найду, эту суку с камерой.
А на экране был горящий Дом профсоюзов, огонь поднимался с нижних этажей на верхние, валил черный дым, в окнах маячили люди – на втором, третьем, четвертом, пятом этажах, люди стояли и на карнизах между этажами, женская фигура в белом свитере лежала на этом карнизе, держась за водосточную трубу. Камера оператора повернулась на тех, кто был рядом со зданием. Одни из них суетливо бегали, что-то кричали, бросали камни в тех, кто стоял в окнах и на карнизах, другие отчужденно наблюдали за происходящим, как зрители в цирке, фотографировали, высоко поднимая фотокамеры и мобильники, чтобы поверх голов бегающих и смотрящих запечатлеть это редкое зрелище и, возможно, даже гибель людей, словно гладиаторов на аренах древнего Рима.
– А где же пожарные? – воскликнул Артем. – А менты?
– Судя по всему, они здесь не нужны. Они здесь мешают, – мрачно заметил Янов.
– Ах, суки, подонки! – Горячился Артем. – Но так не может быть, если есть нормальное государство и нормальная власть.
– В том-то и дело, – скорбно сказала хозяйка. – В том-то и дело. Вот такая теперь у них власть.
Чай никто не пил, над полными нетронутыми чашками поднимался легкий, едва заметный парок. Между тем, на экране появился милицейский начальник в фуражке с высокой тульей. К нему подошел мужчина и спросил нервным срывающимся голосом:
– Вы где? Почему допустили это? Почему стоите, ничего не делаете? Там же убивают людей.
– Милиция здесь, – спокойно ответил он и отвернулся.
Камера выхватила группу милиционеров в касках и со щитами, которые пытались оттеснить беснующуюся толпу от Дома профсоюзов. Появилась и пожарная машина, а пожарники с какой-то неторопливой деловитостью разматывали шланги. Но может, эта их неторопливость только казалась Янову, потому что он видел, как мечутся люди в горящих окнах. А когда на экране – крупно, подробно! – появился мужчина с пистолетом в руке, вытянутой в направлении этих окон и людей в них, он вскочил, чуть ни опрокинув стол, а чай выплеснулся на скатерть.
– Это что же! Это ж убийство – открыто, публично, на весь экран! А мент, полковник, кажется, стоит рядом и ничего, ничего… – и уже не стесняясь, Артем выругался в сердцах.
А там, на экране, кто-то говорил рядом с оператором и со стреляющим (оператор-то здесь, все видит, но только снимает, не останавливая убийство), всех слов было не разобрать, но ясно слышалось: «Это же сотник Микола», а потом раздался общий крик, потому что с карниза, словно спелые груши с дерева, упали несколько тел, к ним бросились, и что там было дальше, Янов уже не видел.
Обхватив голову руками, уперев локти в стол, он закрыл глаза и перед ним всплыла, высветилась, проявившись в его сознании, другая, не менее страшная, но похожая картина: крестоносцы, совершив крестный ход по пути Христа на Голгофу и приобщившись к Гробу Господню, обрели не святое милосердие, а святую, как им казалось, ярость против иноверцев и убивали их, спасающихся на плоской крыше огромной мечети Аль-Акса, сложенной из розового, словно пропитанного кровью гранита. Там, на крыше, были не только люди с оружием, готовые защищаться, но в основном старики, женщины и дети, которым обещали жизнь, но теперь отбирали ее, рубили головы молодым и старым, мужчинам и женщинам, косили их, словно колосья в поле. И вот, как наяву, встала картина: коленопреклоненный мальчик, с огромными, молящимися, обращенными к Богу глазами, и молодой крестоносец, европеец, который, подойдя к нему со спины, чтобы не видеть этих глаз, бьет его по голове тяжелой палицей, и женщина, с уже отсеченной рукой, подползла к ограде, с трудом перевалилась через нее и рухнула вниз. Падали с крыши на каменные плиты и другие люди. Как и здесь, в Одессе, тысячу лет спустя. И Янов застонал, сцепив зубы от невыносимой жуткой душевной боли.
– Кирилл Михайлович, вам плохо? Что с вами, Кирилл Михайлович?
Говоря это, хозяйка положила руку ему на плечо и слегка подталкивала его, словно будя от кошмарного сна. Янов очнулся, посмотрел на экран – там звучал уже другой голос другого оператора и была другая картинка: мелькали ступеньки лестницы, полумрак, светлая мгла, видимо, от густого дыма.
– Я уже видел что-то похожее – нашествие благочестивых крестоносцев, взятие Иерусалима, избиение мусульман и евреев на крыше мечети, и как прыгают сверху, ища спасения, несчастные жертвы, но находят не спасение, а смерть. А сейчас снова нашествие той же благочестивой Европы вместе с Америкой, но уже против России, а вот эти ребята, которые убивают людей в Одессе, их наемники.
– Все повторяется, все повторяется, – грустно сказала хозяйка. – Мне, как историку, это известно. В начале девяностых Россия сама захотела стать слабой, готовой сдаться без боя. Но слабость провоцирует агрессию, и она получила то, что заслужила. Заодно и несчастная Украина, которую толкают против России, как глупого теленка на убой. Вы уж извините меня за резкость.
– Стоп, стоп! – воскликнул Янов, не отвечая ей. – Там опять Дом профсоюзов.
– Все, это я больше видеть не в силах, – сказала соседка, заплакала и ушла, а дочь ее продолжала молча смотреть на экран, прижав к груди руки, сжатые в кулаки, побелевшие от напряжения.
Там, в полутемном, дымном помещении, освещенном только пучком света от переносного фонаря, пара молодчиков дергали ручку, видимо, запертой двери, ручка отломилась, один из них, ругаясь, отлетел к противоположной стене, потом оба с разбега толкали дверь, били в нее ногами и кричали: «Выходите, эй! Есть там кто? Выходите. Убивать не будем». Наконец, дверь взломали, ворвались во внутрь, в темноту, и уже оттуда раздался глухой, злой голос: «Все, труп… негритянка», и длинный сочный мат. Оператор вошел, осветили тело, подергали голову. «Нет, не негритянка… Просто обгорела сильно, мать ее…» Голоса из глубины комнаты: «Уже холодные». – «Сколько их?» -- «Раз, два, три…» – «На верхних этажах девять трупов… Так… А здесь десять». И бодрый насмешливый баритон оператора: «А вон там еще один жмурик». И голоса тех, кто с ним: «Они угорели, а меня, б…, не снимай». – «А это, смотри, парочка, сидят, обнявшись». – «Живые?» – «Мертвые, угорели». Идут дальше. Луч света выхватывает разбитую мебель, стекла, разбросанные вещи, и этот спокойный, ироничный, смачный баритон московского оператора: «Еще один жмурик… Двенадцать жмуриков… Еще… Тринадцатый». Идут дальше по лестнице. И голос: «Еще один… Семнадцатый». И мат, мат, мат… После каждого слова. Поток мата вперемежку с цифрами погибших людей, и неясная картина темной лестницы со следами погрома, освещенного мечущимся лучом света. Эта группа патриотов, как их назвали в Киеве, судя по всему, шла по следам уже состоявшегося разбоя и, возможно, массового убийства или вынужденной гибели многих, пока не известно скольких, людей, и считала жертвы этой трагедии, не сострадая, а торжествуя, словно мародеры в казематах взятой штурмом крепости. «Документы смотри, – по-деловому советовал оператор. – В карманах… Там документы и еще…» Что еще может быть в карманах, известно. «А это что? Блестит… Золото? Камешки?» И разочарованно, с матом, естественно: «Нет, икона». И опять совет оператора: «Смотр и блокноты, там номера телефонов, контакты. Как фамилия?» – «Садовничий Александр». Еще голос, вроде, разочарованный: «Он украинец». Речь русская, все фразы только на русском, несколько раз повторяется вопрос: «Наши или не наши?» И ответ: «Нет, не наши». И, наконец, как бы итоговое: «Все украинцы». – «А ты чего ждал?» – «Я думал, москали. Но все равно московские холопы. Это им за небесную сотню».
После долгого молчания ведущая в киевской студии объявила, что теперь она передает слово корреспондентам, которые работают на площади перед Домом профсоюзов. Появилась картинка площади, Дом профсоюзов сочился дымом, который растворялся на фоне закатного неба, а в вечерних городских сумерках стояли и передвигались люди. Камера выхватывала их лица: некоторые равнодушные – лица зевак, другие откровенно радостные, возбужденные и совсем немногие озабоченные, хотя, скорее всего, таков был выбор оператора, который, как и любой человек, тоже пристрастен. Над площадью, на высоком флагштоке, чтобы видели все, поднялся желто-голубой флаг и раздались радостно-возбужденные, победные крики «Украина!», которые повторялись вновь и вновь, много раз. От всего происшедшего веяло ощущением праздника, а потом неожиданно, без комментариев, камера переместилась на тела, лежавшие на земле, медленно, подробно двигаясь от одного к другому, словно показывая тех, над кем и как была одержана эта победа, и удивленный голос за кадром: «А вот и баба», и тут же трагический, женский, откуда-то из-за спины: «Ребята, что же вы наделали!!!»
Репортаж из Одессы закончился, хозяйка выключила телевизор. Они сидели за столом молча, и только Олеся плакала, а потом повторяла: «Как же так? Почему так? Почему они стояли и смотрели, как кого-то убивают?!»
Хозяйка включила чайник, он быстро нагрелся, и снова налила всем чаю. Янов спросил Артема:
– Ты снимал? Я не заметил.
– Снимал. И вас всех, как вы смотрели телик, и крупно экран.
– Хорошо.
Янов подумал и ответил Олесе, сначала серьезно, а под конец с горькой иронией:
– А так бывает всегда. В семнадцатом году, когда занимали Зимний дворец и выгоняли Временное правительство, многие смотрели спектакли в петербургских театрах, да и вся громадная Россия занималась своим будничным делом, не зная и знать не желая, что происходит в столице. А утром все проснулись уже в другой эпохе. Здрасте, с добрым утром, вы теперь граждане другой страны, строители коммунизма, а кто не желает строить коммунизм, а для начала хотя бы социализм, пошли вон из Советской России или пожалуйте к стенке. А вспомните сговор исторической троицы в Беловежской пуще. Собрались там, как заговорщики, как тати в глухом лесу, и решили ликвидировать целую страну. И ликвидировали. Убили. А утром проснулись двести восемьдесят миллионов доверчивых простаков и узнали, что теперь им жить не в одной стране, а в разных странах. И все тихо, закулисно, и залпа «Авроры» не понадобилось. Каждый из этих трех деятелей получил свою вотчину и полновластную власть над ней. Или вот еще: в центре Москвы танки расстреливают Верховный Совет, а те, кто его избирали, теперь стали просто зеваками и, забравшись на столбы, на крыши, с интересом наблюдают за этим зрелищем. Политический театр, а мы в нем зрители… Аплодисменты, занавес… EsseHomо – Се Человек. Вот такой он – человек… Ладно, Артем, Анастасия Ивановна, будете еще записывать? Будете. А я, чтобы вам не мешать, отдохну на вашей роскошной веранде. Не возражаете… Вот и хорошо.
Хозяйка расположилась за столом, Артем – за треногой, Олеся дозвонилась, наконец, до своего Сашки, который жив и не ранен, и ушла домой, радуясь этой единственной сегодня светлой новости, а Янов остался на веранде. В маленьком дворике мальчишки гоняли мяч, у соседей напротив громко звучала музыка – что-то модное, американское, внизу, на скамейке, пожилые мужчины играли в шахматы – обычная, повседневная жизнь, сегодня, как вчера, и, видимо, такая же будет и завтра.
И пока Анастасия Ивановна своим спокойным, размеренным, хорошо поставленным голосом педагога, словно на школьном уроке, рассказывала, глядя в камеру, как на Украине почти четверть века воспитывали таких молодчиков, которые зверствовали сегодня в Одессе, как формировали мифы своей новой истории, новую идеологию и новых героев, и почему жители Крыма не приняли ни эту мифическую историю, ни бандеровскую идеологию, ни ее фашиствовавших героев, Янов, облокотившись на открытую створку веранды, тоже думал об Украине и о том, почему после многовекового единения с Россией она, вроде бы, вдруг, за исторически мизерный срок, стала ее врагом.
Когда-то ради классовой целесообразности товарищ Ленин, чтобы укрепить на Украине пролетарский дух, присоединил к ней российский рабочий Донбасс, потом другой вождь товарищ Сталин пристегнул и западные территории, отторгнутые у соседей, территории со своей историей и со своим, особым, менталитетом их жителей. Это лоскутное государство держалось властью правящей партии и господствующей идеологией. Когда они рухнули, страна могла развалиться, и тогда под единое государство – Украину стали формировать единый украинский народ, скрепляя его идеологий бандеровщины и неприязнью, а потом и ненавистью к России. Люди всегда объединялись в любви или в ненависти: в любви к себе и к своим, а в ненависти к другим и чужим. Над этим и работали наши бывшие украинские братья. Вот так образовалась и еще одна, киевская, целесообразность. Тут и помощники к ним подоспели – страны западного мира, вековые друзья-недруги России. Враг России – их лучший друг. А если нет врага, надо его создать, в данном случае в лице Украины, и чуть ли ни у самого сердца России. Прекрасный проект для Европы и Америки! А если на Украине на кого-то вразумляющее слово новой власти не действует, того вразумляют силой. Старый, испытанный метод – убеждать огнем и мечом, а сегодня – танками и самолетами. Все повторяется. Вы правы, Анастасия Ивановна, все повторяется, и ничто не ново под луной.
Янов заглянул в комнату: запись уже закончилась, Артем укладывал камеру и складывал треногу, хозяйка потирала руками свое уставшее лицо. Тяжело вставая со стула, она сказала:
– И все-таки давайте я накормлю вас ужином, дорогие мои гости. Трудный, ужасный был день сегодня, но…
Но от ужина они отказались, видя, в каком угнетенном состоянии она находится, и, уходя, договорились встретиться еще раз, пожелали Олеси спокойствия и удачи ее мужу.

10
А ужинали они в кафе на берегу бухты.
Артем отошел к бармену, а Янов, отдыхая, смотрел на море. За спиной были сквер, площадь, памятник Нахимову, впереди, левее памятник затонувшим кораблям – символ Севастополя; еще дальше, через бухту, Константиновский форт, стоящий как несменяемый часовой на вечном посту и охраняющий вход в сердце города, а за ним и перед ним медленно движутся огоньки яхт и катеров; и вся бухта расчерчена неровными, прерывистыми золотыми линиями от фонарей на противоположном берегу, а памятник кораблям подсвечен прожектором и стоит восклицательным знаком на темной глади моря, слитой с таким же темным небом. В небе горят звезды, в море – отблески фонарей. Кажется, что морская стихия тоже уснула, и мерно, спокойно дышит едва слышным сонным прибоем. Покой и глухой, неразборчивый, смазанный шум еще не спящего города, и смех, и говор гуляющей публики, и отдаленные сигналы машин.
Но эта окружающая его умиротворенность не отзывалась покоем в душе Янова, и ему казалось странным и непонятным, почему в разговорах гуляющих по набережной и сидящих в кафе людей, как бы внимательно ни прислушивался он к этим разговорам, ничего не напоминает о сегодняшних ужасных событиях в Одессе. Но, может быть, они еще не знают об этих событиях, а если знают, то еще не понимают и не чувствуют их трагизма. Все, как обычно: своя жизнь ближе и роднее чужой и далекой, а своя радость нечувствительна к горю других людей или, в лучшем случае, притупляет эту чувствительность. Таков человек в абсолютной массе своей. Есть и редкие исключения, разумеется, но они – как драгоценные камни, которые попадаются в тоннах зряшной породы, потому и ценны для нас.
За ужином они скупо переговаривались о мелочах, а когда уже пили кофе, Артем сказал, отставив чашку:
– Не идет у меня из головы этот московский журналист или кто он там на самом деле… Это его словечко «жмурики» о мертвых людях… Есть тут откровенное пренебрежение, презрение, бесчувственность. Человек о человеке, даже о враге, так говорить не может. Разве что он уже не человек… А кто тогда? Трудно сказать. И еще – зачем он поперся к этим бандерам?
– Выходит – сочувствующий, – сердито, раздраженно ответил Янов. – Выходит, а это уже давно известно, есть и у нас в России скрытые и явные сторонники украинского неофашизма.
– Российские бандеровцы? – усмехнулся Артем.
– Вроде того. Только называют их по-другому. Но рыбак рыбака видит издалека.
Артем задумался, допивая кофе, и сказал:
– А вообще, вы же, наверно, знаете, убедились, что я человек современный, во всяком случае, себя таким считаю…
– Конечно, – Янов улыбнулся, – а как же иначе?
– О недавнем прошлом не тоскую, его богам не молюсь. Но и чужим богам тоже поклоняться не собираюсь. И эта наша либеральная московская фронда… Ну что они выпендриваются? Готовы рукоплескать всякому, кто плюет на Россию. Мне тоже у нас не все нравится. Да-ле-ко, – проговорил он по слогам, – не все. Но это моя страна, и мне душу воротит, когда на нее лают, причем лишь бы облаять, а не сделать ее лучше. Вот и к бандеровцам один из таких припарковался. Убежден, что он из таких.
– Ты, вроде, собирался его найти?
– Собираюсь. Попробую во всяком случае. Он, наверняка, всплывет где-нибудь.
– Ну, и…
– А там видно будет, что я с ним сделаю или что ему скажу.
– Что, например.
Янов с улыбкой, доброжелательно, но настойчиво подталкивал его к откровенности, столь редкой для него, и Артем, увлекаясь, поддался на это.
– Скажу, пусть проваливает к своим друзьям и братается с ними. Сделать это ему никто не мешает. А у нас только воздух станет чище.
– Э-э-э, нет, дорогой. – Янов засмеялся, постукивая рукой по столу. – Это у них такой род кайфа, что ли, во всем окружающем видеть зло, тьму, мерзость, мол, все не так, как мне хочется, страдать и получать от этого тотального отрицания вроде как удовольствие, видеть в этом свое извращенное счастье, если его так можно назвать. Кто же добровольно отказывается от счастья и обрекает себя на несчастье? А потом во всех воюющих армиях есть просто трусы, а есть перебежчики. Однако трус рядом с храбрецом тоже храбрец, а вот перебежчик по сути своей предатель, хотя нередко считает себя героем. А предательство всегда и везде омерзительно.
– Однако, лихо вы завернули, Кирилл Михайлович.
– Ладно, хватит о них. Давай выпьем по стопочке за упокой души погибших в Доме профсоюзов славного города Одессы.
Артем принес пару бокалов вина.
– «Киндзмараули», полусладкое… Вы же жили в Грузии, должны его знать и любить.
– Знаю и люблю, раньше пивал часто и изрядно, зато теперь редко и самую малость. Ну, не чокаясь… Какие они, мы не знаем, но жизнь завершили мученически, значит, достойны доброй, если не святой, памяти.
– За них и за других, которые гибнут сейчас на Донбассе, сражаясь против такого же зла, которое мы видели сегодня в Одессе, – добавил Артем.
Они допили вино, встали и медленно двинулись вдоль набережной, среди молодежного многоголосья, и скоро уже были в гостинице.


II.Сегодня: ДВУЛИКИЙ ЯНУС

«Человек двулик, как древний бог Янус: одно лицо молодое, обращенное в будущее, другое старое – смотрит в прошлое. Это символ движения, изменения. Но я бы изобразил его двоякость иначе: одно лицо человека, другое зверя – клыкастый оскал тигра, например. Одно – символ добра: созидания, любви, света, сострадания, другое – зла: разрушения, жестокости, предательства и агрессии. Таков человек и есть в сущности своей от самого сотворения».

Могильщик

1
Был февраль 2015-го года, без малого – год войны на Донбассе. На окраинах Углегорска среди разбитых домов частного сектора, поваленных заборов бродили стаи голодных собак, потерявших своих хозяев и дома, которые они охраняли и в которых кормились. Тоскливыми собачьими глазами они провожали машины, уже понимая, что от людей, которые в них едут, им ничего не перепадет, и потому приветливо не виляли опущенными к земле хвостами и даже не лаяли. Среди развалин изредка появлялись такие же обездоленные люди, главным образом старики и старухи, женщины и дети. Это были не бомжи и не нищие, но они в одночасье стали и бомжами, и нищими, потому что потеряли свои дома и все, что в них было, и сейчас искали хотя бы что-то, что может пригодиться в их нынешней жизни – кружки, ложки, вилки, кастрюли, какие-то носильные вещи, часы, которые все еще ходят.
В одном из таких разбитых домов, точнее в том, что от него осталось – на первом полуподвальном этаже, который прежде, до войны, служил хозяев кладовой и погребом, устроились для ночевки Артем с Яновым и еще несколько бойцов донецкой бригады. Артем был среди них уже пару недель; Янов же попал сюда только сегодня, преодолев длинный путь из Москвы до Ростова, оттуда через пункт пропуска Матвеев Курган до Донецка, пройдя процедуру согласований, связался с Артемом, который был в Дебальцево, и пока добирался до котла, в который угодили несколько тысяч украинских силовиков, о чем в последние дни трубили СМИ всего мира, его юный друг оказался уже в Углегорске, где ополченцы добивали остатки киевских батальонов.
В подвале была и одна женщина, лет тридцати, в камуфляже, как и остальные ополченцы, плотная, круглолицая, с веселыми, отчаянными глазами бывалого воина. В тусклом свете от только еще разгоравшегося костра Янов не сразу признал в ней даму, а признал только потом, когда Артем назвал ее Дашей.
– А что, у нас много женщин воюет, – сказала она, заметив его удивление. – Война-то народная, потому куда же без нас.
Артем среди них уже, как свой. Всего в зоне боев он около полугода, лишь изредка появляясь в Москве. Его репортажи регулярно появляются на центральных телеканалах, а лицо с модной небритостью и вздернутыми бровями в неизменном ироничном удивлении стало узнаваемо миллионами. Манера передач у него спокойная, сдержанная, без экзальтации даже в самых драматических ситуациях, например, на передовой, в динамике боя; тогда появляется лишь суровая резкость в голосе, выдающая его внутреннее напряжение.
Стрельба в городе постепенно стихла, и наступила непривычная, настороженная тишина, и только изредка, напоминанием, что здесь все-таки война, а не мир, раздается истеричная автоматная очередь. В подвале солдаты разновозрастные, но все, даже молодые, уже бывалые и ведут себя соответственно – неторопливо, спокойно, немногословно, практично – нашли бочку, в которой хозяева, видимо, собирали дождевую воду, и приспособили ее под мангал, вскипятили чай, разогрели тушёнку в банках и ужинали, обмениваясь короткими фразами. Все экипированы добротно: в зимней униформе, теплые шерстяные подшлемники, бронежилеты, средства связи, автоматы, ручные и станковые гранатометы – вполне современное войско.
Янов с Артемом расположились в стороне, у стены, и беседовали, попивая чай из банки, которую нашли здесь же, в подвале. Янов тут человек новый, на него поглядывали с интересом и, наверно, все-таки сдерживались в разговорах. Артем негромко рассказывал, кто есть кто, а они, сидевшие у мангала, частично слышали, не могли не слышать, что говорил о них один журналист другому журналисту, но пока не вмешивались. Даша из Краматорска, мужа убили, дом разбили, дочку оставила бабушке, а сама пошла воевать против тех, кто это сделал. Хороший снайпер. Услышав это, сказанное Артемом громко, она сдернула подшлемник, тряхнула головой, стараясь распушить волосы (неистребимая даже здесь, на войне, женская привычка) и сказала с веселой гордостью:
– У меня этих кавалеров скоро будет десяток.
– Она ее уничтоженных называет кавалерами, – пояснил Артем.
– Я их не приглашала за мною ухаживать, а они лезут… Так что вот так, – добавила она, как и прежде посмеиваясь, но на этот раз жестко и холодно. Но ее милое, с ямочками в углах губ лицо никак не сочеталось с тем, что и как она говорила.
– А вон тот, чернявый… – продолжал Артем.
– Кавказец? – перебил его Янов.
– Нет, украинец… Михаил Калюженко. Занимался гуманитаркой. Ведь немало есть добрых людей, которых волнует не война, а ее жертвы, и они, как могут, помогают людям по обе стороны конфликта. Они не за тех, не за других, они за тех, кто страдает. Я так говорю, Михай? – спросил Артем, заметив, что Калюженко внимательно прислушивается к его словам.
– Все так, Тема, так, – ответил он, поднялся и подошел к ним, неся с собой колченогую табуретку, на которой сидел, положив ее на бок.
– Понимаете, Кирилл. – Он назвал его только по имени, как и все они друг друга называли. – Вы, кажется, полковник российской армии?
– Точнее советской, в российской послужить уже не успел.
– Ну, это одно и то же. Я по военной специальности снайпер. А вы понимаете, что это значит: один выстрел – один покойник. Такая профессия. Я на эту войну идти не хотел. Убивать своих – это слишком. Это не для меня. Но они, бандеровцы, заставили меня делать это.
К ним подошел еще один боец -- лысоголовый, традиционно небритый с маленькими рыжеватыми бровями над маленькими, острыми, живыми глазками, будто светящимися угольками в глубине глазниц, в темном свитере (куртку снял, согревшись от костра и от выпитого чая), зеленых штанах со множеством оттопыренных накладных карманов: видно, носил с собой многое нужное ему в боевой обстановке.
– Давай, посиди с нами, – сказал Артем и представил его Янову. – Это Вадим, позывной «Север». У них позывные вместо фамилий. Его знают как убийцу танков. Сколько их у тебя, скажи товарищу из России. Он полковник, он это оценит.
Вадим выставил ладонь с растопыренными пальцами, короткими и толстыми, словно сардельки, и сказал с улыбкой, не то гордясь, не то смущаясь:
– За двое суток боев пять танков и один БТР.
– Мы, когда ехали, видели у дороги. Видимо, там есть и ваша работа? – тоже невольно улыбаясь, спросил Янов, а про себя с досадой подумал, что они говорят об этом так, словно о сборе урожая на арбузной бахче.
– А вы где ехали?
– Из Дебальцева.
– Нет, там не я. Но у нас есть и другие спецы палить броню нациков. Я сейчас соревнуюсь…
– С ними?
– Нет, с собой.
Артем хлопнул ладонью по круглому колену Вадима (а тот и весь был словно туго накаченный, звенящий футбольный мяч, небольшой, но упитанный, крепко сбитый), и сказал, с гордостью за него и с любовью к нему:
– На нем раны заживают…
– Как на собаке, – перебил его «убийца танков».
– Раны заживают, словно по благословению Всевышнего, а не лечению доктора, –-- продолжал Артем. – В сентябре в одном из боев Вадим получил пулю в шею навылет, другую в спину, осколок в плечо, ступню прожгло почти до кости.
– Так, ничего не забыл? – спроси он.
– Точно, как в истории болезни.
– Но он выжил, даже спас товарища. А лечился недолго и снова здесь.
– Вообще, тут не обходится без вмешательства свыше, – посмеиваясь, сказал Вадим и показал в небо. – Нет, я не верю ни в Бога, ни в черта, но против фактов не попрешь. И я, и другие ребята даже от тяжелых ранений выздоравливают небывало быстро. Никаких особых лекарств и докторских чудес. Вообще, лекарств у нас не хватает, и доктора самые обычные, какие были и раньше.
Он провел ладонью по лицу, как бы стирая улыбку, и сказал серьезно, словно о сокровенном:
– Раньше никогда бы не поверил, но сейчас мы все, – он оглянулся на сидящих у костра, – считаем себя как бы воинами света. И это уже не кино, это реальность, это наша жизнь. Можно не верить, конечно, – он снова улыбнулся, словно смущаясь своего признания, – но это так. Честное слово. Вот Калюженко… Ну, скажи, Михай, как было с тобой, что они с тобой сделали, эти нацики.
– Ну, если это товарищу из России интересно, – без улыбки, кажется, он никогда не улыбается, сказал Михаил Калюженко. – Я ехал порожняком домой в Киев, а до этого отвозил гуманитарку на Донбасс. Видимо, меня засекли, как я пересекал КПП, остановили, безо всякого объяснения врезали по голове, едва я открыл дверцу машины. Ну, и началось… Били часов пять-шесть, выбивали признание, что я из ополчения. На мое счастье у них возникла какая-то тревога. Срочно ушли из подвала, меня оставили одного. Дверь я взломал, худая была дверь, и сбежал. Почти сутки по полям и перелескам добирался до Луганска. Вот так стал ополченцем, не хотел, а стал. Эти твари своей жестокостью сами делают себе врагов.
– А семья? – спросил Янов.
– Жену с детьми я заранее, словно предчувствуя, чем моя гуманитарка может кончиться, переправил в Россию, в Воронеж. Там сестра тещи живет. – Он подумал и добавил. – А денег за свою службу я не получаю. У нас тут сплошь идейные, личной выгоды никто не ищет.
Рассказывал он свою историю сурово и жестко, холодные глаза смотрели пристально, словно в прорезь прицела.
– Серьезный дядя, – заметил Янов, когда он отошел в дальний угол подвала и расположился там отдыхать.
– У него еще душа не отошла от того, как его били, – сказал Вадим. – Спросите здесь любого, у каждого своя причина, почему он пришел к нам. Вон, у Дашки мужика убили, у меня школу разбомбили, дочка чудом не пострадала, но другой раз не повезет. Хотя есть среди них, укров, нормальные ребята, но это из ВСУ, из армейских частей, с ними во время перемирия мы общались, договаривались друг в друга не стрелять, а стрелять вверх, по воробьям. Но такие у них не все, есть прямо сумасшедшие, свихнувшиеся от ненависти к нам. А когда идет бой, не разбираешь, какой враг перед тобой. Раз в тебя стреляют, значит перед тобой те, кого надо убить, чтобы они не убили тебя. Это война, и мы на ней воины света. Вот так. И каждый из нас понимает: уж если начали воевать, значит надо довести войну до победы. С нациками, а они там правят бал, мы уже не договоримся. Или они нас, или мы их. Вот так… Говорят, еще в прошлом году в аэропорту Донецка полегли ваши добровольцы – ребята из России, которые приехали нам помочь. Говорят также, что им поставили памятник где-то в Подмосковье. Это и в их честь будет наша победа над нациками. Как Даша сказала, война у нас народная, священная война – так пели наши деды в сорок первом, когда шли сражаться с фашистами. А сегодня против нас тоже фашисты, только свои и потому еще более лютые.
Все это он говорил с легкой, добродушной улыбкой, и Янов отметил, что так же, без ненависти, рассказывают о себе и многие другие ополченцы, бывает, что сурово, как Калюженко, но без злобы, и к пленным относятся тоже без утробной и беспричинной жестокости, как по ту сторону фронта. Теми движет ненависть, этих – защита самих себя и своих близких, своих понятий и своего образа жизни.
Янов сказал это Артему, когда они улеглись у стены на одном из матрасов, которые ополченцы принесли из разбитых домов. Все стихло в подвале, только изредка кто-то покашливал и вздыхал, да потрескивал, догорая костер. Люди отдыхали, а завтра, с утра, скорее всего, им снова предстоит бой.
Понизив голос до шёпота, Артем говорил в самое ухо Янова:
– Я собираю сюжеты и факты, раскладывая их по темам. Одна из них о том, что война здесь действительно народная. Вот, например, на блокпосту у Луганска мне повстречался дед с двумя внуками. Его сын, отец этих пацанов, погиб от рук нациков, но на место погибшего заступили они – отец и сыновья. Их не призывал военкомат, но призвало нечто большее – зов сердца. Или вот еще… Три девушки, все трое, конечно ж, не профессиональные солдаты, а всего-то – студентка, водитель троллейбуса и продавщица, сумели двое суток обороняться от целой роты укропов. Это было под Славянском. В живых осталась только одна. Я с ней говорил. Симпатичная, небольшого роста, веселая хохотушка. Единственно, чего она боится, это попасть в плен, зная, что ее там ожидает, поэтому носит с собой гранату, чтобы, если что, себя подорвать. Вообще, здесь не принято показывать свой страх, оттого и эта веселость, что ли, но не потому, что им весело. Ради бога, разве можно веселиться в этом аду, где смерть на каждом шагу. Это щит для души. Иначе с ума можно сойти. Разве не так?
– Нацики, бандеровцы – они ведь тоже народ, – продолжал Артем, переменив позу. – Та часть народа, которая ненавидит другую его часть. И в этом ужас гражданской войны. Стрельба по школам и больницам, залповый огонь по жилым кварталам, мини-ловушки, в том числе и в детских игрушках, изощренные пытки пленных – клеймение раскаленным железом, содержание живых в ямах с трупами, подвешивание за руки, выдергивание зубов плоскогубцами, или это: «Тебе что отрезать – палец или член?» Чем ни гестапо!!! Эти и другие факты зверства я тоже собираю в отдельную папку, возможно, когда-нибудь пригодится для нового Нюрнбергского процесса над новыми фашистами. Вот только теперь я по-настоящему понял, всеми своими потрохами почувствовал то, что нам известно из школьных учебников истории. Тут даже гений Шолохова в его «Тихом Доне» не так пронимает, как та реальность, которую сам видишь и слышишь на этой войне.
Артем, переполненный информацией, которую не найдешь нигде, кроме как здесь, кажется, собирался говорить до утра, но была уже поздняя ночь, и Янов предложил ему все-таки отдохнуть хотя бы немного. На него навалилась усталость от дальней и хлопотливой дороги, а завтра предстоял трудный и пока что неясный для них день.
– А вам-то, Кирилл Михайлович, зачем идти с нами. Оставайтесь здесь, потом вас заберем, – предложил Артем на правах уже бывалого фронтового корреспондента.
Янов и раньше заметил в нем и эту бывалость, и, что самое главное, строгую простоту в поведении, в словах, в выражении лица; события последнего времени, его жизнь в этих суровых условиях, общение с ополченцами словно стерли с него спесь столичного умника. На войне, особенно такой, как эта, человек быстро мужает, она счищает с его души ненужную и смешную, нелепую здесь шелуху. «Вот и хорошо», – радуясь за него, подумал Янов.
– Ты говоришь, мне лучше не рисковать и отсидеться в тылу? – усмехнувшись, спросил он. – Тогда зачем я сюда явился? Покрасоваться за вашими спинами? Для кого здесь красоваться? Раз вышел на сцену войны, надо изобразить солдата. Только где бы получить автомат.
– Найдем, не с палкой же вам идти, как герои Михалкова – штрафники, штурмующие цитадель. Смотрели этот его фильм?
– Смотрел. Однако надо бы все-таки покемарить маленько.
– Тогда спокойной вам ночи. Хотя какое тут спокойствие.
Костер догорел. В темноте виднелись только красные угольки, а в углу подвала вспыхивал огонек сигареты: кто-то тоже еще не спал. Изредка погромыхивало, словно весенний гром, тоскливо выли и повизгивали собаки. Неожиданно появилась неизвестно откуда взявшаяся кошка, легла рядом с Яновым, прижалась к нему теплым комочком и замурлыкала, обретя в нем привычный домашний покой и защиту. И удивительное дело – он, всегда засыпавший с трудом в комфортных квартирных условиях, на удобной чистой постели, в тишине безмятежного быта, здесь, на твердом грязном полу, на какой-то подстилке, без подушки и одеяла, одетый, под звуки где-то идущего боя уснул быстро и спал беспробудно, но все-таки чутко, и проснулся тоже сразу, как только начали вставать ополченцы. Сознание его было тоже удивительно ясным, а тело бодрым и свежим – совсем не по возрасту. И он подумал, иронизируя над собой: война может не только лишить нас жизни, но и продлить нашу жизнь.

2
На рассвете, когда под потолком обозначилось светлеющее полуокно с чудом не разбитым стеклом, раздался зычный голос Калюжного:
– Рота, кончай ночевать!
Быстро собрались, звякая снаряжением. Задача уже известна – очистить от украинских войск окраины города, их участок – район многоэтажек. Пока на костре грелся завтрак – гречневая каша с мясом и обязательный чай, бойцы переговаривались, застегивали бронежилеты, натягивали подшлемники, передергивали затворы автоматов.
– Одевайте, одевайте, – настаивал Артем, видя, как Янов взвешивает на руке бронежилет, не решаясь его одеть. – Береженого броня бережет.
– Хорошо, запомнил, но меня утешает другое: кому суждено утонуть, того пуля минует, а форсировать реки мы сегодня, вроде, не будем. Или будем?
– Лужи, не реки, – поддержал его шутку Артем. – Но в лужах мы, наверняка, не утонем.
– Вот видишь, – упрямился Янов, которому совсем не хотелось таскать на себе эту тяжесть.
Однако Артем молча взял у него жилет и накинул его на Янова.
Сначала они и группы других ополченцев, которые ночевали в соседних домах, всего около роты или меньше, человек пятьдесят (сосчитать их Янов не успел), погрузились на бронетранспортеры и грузовики, медленно проехали по разрушенным улицам Углегорска – дома с обвалившимися крышами, где остались только ребра стропил, печки с восклицательными знаками труб среди черных от пожара груд кирпичей, лежащими на земле заборами, воронками с талой водой, перепаханными колесами и гусеницами садами с поломанными деревьями, стаями ворон, которые с нахальным карканьем неторопливо поднимались, вспугнутые машинами, но далеко не отлетали, усаживались на эти печные трубы, висящие провода и обломки деревьев.
Остановились в уцелевшем частном секторе, где и заборы стояли на месте, целые и разноцветные – голубые, зеленые, желтые, коричневые – по вкусу хозяина, и дома были целы, в основном кирпичные, крытые серебристым железом и красным шифером, что смотрелось вызывающе празднично среди хаоса и разрухи войны.
На перекрестке, метрах в ста, стояли, урча двигателями, два танка с надписями белой краской по бортам "Виктория" и «Лавина». Янов уже знал, что техника украинской армии маркируется двумя белыми полосами по корпусу, а ополченцы, чтобы отличить своих от чужих, носят белые повязки на левой руке и правой ноге, потому что форма трудноотличима – зеленый камуфляж у одних и других.
Быстро выгрузились. Артем сначала спрыгнул из кузова сам, потом помог Янову. Построились в две неровные шеренги, короткий инструктаж Калюженко, который тут за старшего, и, разбившись на группы: одна по дороге, по обе ее стороны вдоль заборов, другая по садам и огородам, а третья куда-то в сторону, двинулись к многоэтажкам, которые были в километре.
Калюженко журналистов, казалось, не замечал, но предупредил, чтобы не высовывались, держались сзади.
– Если с вами что-то случится, с меня шкуру сдерут, – предупредил он, морщась, как от зубной боли.
Старая история – командиры терпеть не могут рядом с собою тыловиков, когда идет бой.
Ни в домах, ни во дворах не было заметно никаких признаков жизни; видимо, хозяева попрятались по подвалам. И вдруг из перпендикулярной улицы появилась светлая иномарка, не торопясь, пересекла перекресток и скрылась за поворотом.
– Это что за ненормальный чудак! – удивился Янов. – Ты хоть успел его снять?
– Успел, а как же! – воскликнул Артем и перевел камеру на танки, появившиеся за группой деревьев.
Один из танков открыл беглый огонь по многоэтажкам. Ополченцы слева и сплава улицы ускорили шаг и, наконец, побежали. Янову бежать было неудобно: мешал тесный бронежилет, а каска сползала на глаза. Не боевой он офицер, не боевой, и никогда им не был, службу свою провел за письменным столом, но бегом занимался, и теперь, не отставая, поспешал за остальными: ведь сам навязался к ним, и обещал не быть обузой, так что старался; в боку уже покалывало, но терпел, и даже появилось, как в беге, второе дыхание, хоть и возраст у него уже не для кроссов с отягощениями, но оно, это спасительное дыхание-выручалочка, еще живо, еще при нем, да и кросс оказался не очень длинным.
Удивительно, но у него совершенно не было чувства опасности; бронежилет и каска, и автомат, выданные ему только для того, чтобы он не отличался от других бойцов, потому что с той стороны любят отстреливать прежде всего таких выделяющихся, подозревая в них особых персон – все это было похоже на маскарад и напоминало ему войсковые учения, в которых он участвовал и писал о них много раз. И когда ехали сюда, тоже было ощущение привычной рутины армейских будней – тяжелый грузовик, жесткие скамейки, теснота среди молчаливых солдат.
Между тем все остановились, но после короткого совещания двинулись дальше и подошли к высоким домам, до которых осталось метров триста-четыреста. Ближе всех была длинная блочная девятиэтажка, за нею кирпичные «хрущевки». Оттуда началась стрельба короткими очередями, и пули со странным чмокающим звуком впивались в асфальт дороги. Ополченцы укрылись за деревьями, а Янов с Артемом за будкой трансформатора.
И в эти минуты в сознании Янова все внезапно переменилось: возникло сосущее, липкое чувство опасности, казалось, что душа его сжалась, съежилась, стала по-детски маленькой и пугливой. Он вспомнил Афганистан, десантирование на вертолетах вблизи «зеленки», гулкие, солидные, неторопливые очереди из крупнокалиберного пулемета и истеричные, взахлеб из автомата, хлопки гранат, и жуткая, запомнившаяся на всю жизнь картина: зацепившись ногами за дерево, висит тело убитого моджахеда, халат его сполз, обнажив худое темное тело, а на лысом черепе большая рана, и оттуда вытекает, капая на землю, желто-красная жижа. Сейчас обстановка другая: сумрачное утро, лужи на дороге, безлюдье садов, редкие хлопки танковой пушки и автоматные очереди, но он, наконец, осознал, что это тоже реальный бой, война, а не учения с мишенями вместо врагов, и его тоже могут убить, и мерзкое чувство страха зашевелилось в недрах сознания, и возникла жалкая, неприятная мысль – зачем он здесь, что и кому хочет он доказать, и зачем ему эта демонстрация геройства на старости лет, которое на самом деле не геройство, а скорее ребячество. Это говорило его второе «Я», осторожное, пугливое, разумное, трезвое, которое иногда посещало его, особенно в опасных, сложных, драматических ситуациях жизни, и он не любил его, потому что оно мешало ему, но не мог и почему-то не хотел избавиться от него и в глубине душе, не признаваясь себе в этом, даже дорожил им, как летчик дорожит запасным аэродромом для непредвиденных, аварийных ситуаций.
– Черт, совсем не хочется получить дурацкую пулю от этих придурков, – сказал Артем, поправляя камеру на своем плече, и Янов почувствовал, догадался, что и у него сейчас тоже есть это чувство опасности, страха и еще нечто такое, что надо спрятать и никому не показывать, и что это есть и у Вадима, и у Даши, и у остальных ополченцев, но они, тем не менее, делают то, что им надо делать. И рассуждая так, он успокоился и даже выглянул из-за укрытия.
Бойцы, перебегая от дерева к дереву, продвигались вперед, а Калюжный кому-то командовал по рации: «Второй подъезд справа, верхний этаж – дай четыре снаряда». Глухие, быстрые хлопки выстрелов из танка «Лавина» прозвучали не очень громко и грозно, но на краю крыши девятиэтажки взметнулись дымы разрывов, что-то обвалилось на землю, в стене образовался проем, и на какое-то время установилась настороженная тишина.

3
«Ну, вот и конец», – подумал Вася Тюлькин, когда над головой, оглушая его, разорвались снаряды и когда с треском и грохотом что-то обрушилось, и танк ополченцев медленно, рывками двинулся вперед, приближаясь к нему. Сверху никто не стрелял; скорее всего, стрелять уже некому. Отвоевались. Герои Украины, киборги, как назвал их президент. «Их президент, но не мой, – думает Вася. – И эта чертова война тоже не моя. И вот мне конец».
Он, русский парень с Урала, и поляк из Кракова, и литовец из Каунаса, и даже сумасшедший американец откуда–то из Калифорнии, которые были рядом с ним, воюют за хорошие бабки, и это понятно, потому что за деньги можно получить все. А эти укры, они-то за что? За какие-то дурацкие идеи, подражая своим героям, о которых кричат на площадях? Идиоты! Насрал он на их героев. Для него главное, чтобы платили. Чем вкалывать на стройке или охранять склады, можно приехать на какую-нибудь войну, пострелять и хорошо заработать. Правда, тут и в тебя тоже стреляют, но такова наша чертова жизнь, и пошла она… Он долго, в сердцах перечислял, куда ей надо идти.
А танк медленно приближался, выискивая длинным и тонким стволом, похожим на указку, очередную цель. Сейчас он найдет его и выстрелит, и хана тебе, Вася Тюлькин, и п…..ц. Ну и что? Жизнь она такая – когда-нибудь да кончается, и это то, в чем он совершенно уверен. Так почему ей не кончиться вот так и сейчас, на седьмом этаже пустой многоэтажки, из которой убежали жильцы? И сослуживцы по батальону тоже сбежали вчера поздним вечером, а его бросили, потому что обе ноги у него перебиты, и он не может тронуться с места. Ног он уже не чувствует, и это хорошо, будто их нет у него. И … с ними! Он выругался вслух, чтобы все слышали, но слышать его, вроде как, некому. Больше некому.
Одна мысль по-настоящему волновала его – кто получит деньги, которые он накопил на этой войне. Сберкнижка в банке, а в ней его имя… А если его убьют… Точно убьют, может быть, прямо сейчас, потому что появился и второй танк, и сепары снова двинулись по улице уже открыто, не прячась.
Странно, но смерть его не страшила; это было что-то такое, к чему он готов, как к переезду на другую квартиру. Лишь бы не было боли, лишь бы не мучиться. Вот только деньги… Кому же они достанутся? Папке с мамкой? Но он даже не знает, живы они или нет. Бабе? Но и постоянной бабы у него тоже нет, а есть одноразового употребления: перепихнулись и разошлись, как в море корабли, он и имен их не помнит. Дети? Но и детей у него нет. Возможно, какая-то сучка и родила, но от кого, и сама знать не может. Возможно, и от него, но кто разберется, и кому это надо, во всяком случае, не ему. Обидно… Но не потому, что у него нет детей, а потому, что неизвестно, кому достанутся гроши.
И еще одно – с этими нациками, которые его бросили, надо бы рассчитаться. Но не он первый, не он и последний. Он тоже бросал своих корешей. Два дня назад, когда драпали из Дебальцева. Они были ранены, и куда их с собой. А ополченцы их вылечат. Он знает, что там лечат. Они воюют по правилам. А мы… Нам сказали убивать всех, и не только военных, чтобы вся Украина сжалась от страха. Страх лучше всякого полицейского. Он – как ошейник собаке, за который ее можно водить.
И все-таки, когда он бросает других, это нормально, а когда бросают его… С ними, правосеками, которые его здесь оставили, надо бы рассчитаться. У них перед ним должок. Но выходит, расчета не будет. Тоже обидно! Оставили пожрать, воды и даже бутылку водки и обещали вернуться. Но ясно, что уже не вернутся.
Его сознание обволакивалось чем-то туманным, предметы, особенно дальние, начали расплываться в белом мареве, и тогда он, не отдавая себе отчета, зачем это делает, отталкиваясь от пола локтями, совершенно автоматически подвинулся ближе к проему в стене и, моргая и вытирая глаза, чтобы лучше видеть, уже не скрываясь, прицелился в ополченца, который был с телекамерой, и, наверно, снимал дом и его в проеме стены этого дома. Хотя его он, скорее всего, пока что не видел, потому что не прятался, но увидел другой, с гранатометом, и уже опустился на одно колено и вскинул гранатомет на плечо, чтобы выстрелить первым. Вася Тюлькин нажал на курок и в то же мгновение на него обрушился разрывающий уши грохот, вспыхнул яркий свет, правый бок разорвала острая, как от ножа, боль, и перед тем, как наступили темнота и беспамятство, он подумал, что поторопился и не попал, а если попал, то не туда, куда целил.
Очнулся он от разговора, а где находится и что с ним, не понял. В воздухе была густая, удушающая пыль, все в тумане, потолок разворочен, покачиваясь, висят куски арматуры, рядом стоят двое в камуфляже, и слышатся их голоса:
– Живой или сдох?
– Вроде, живой. Глаза открыты, смотрит осмысленно.
Человек нагнулся над ним. И вдруг Васе показалось, что это лицо ему как будто знакомо, что он его не только видел когда-то, но даже изучал, запоминал для чего-то. И в памяти всплыл мартовский лес, сосны в свежем снегу, и как он целится в это лицо, загорелое, несмотря на зиму, с широкими черными бровями вразлет, с усиками над верхней губой, и с родинкой в углу рта, и лай, и визг собак, которые набросились на него, а потом гнались за ним. Но он ведь в него попал в том снежном лесу – это точно. Значит, не попал, не убил, или он, Вася Тюлькин, видит его уже в другой, новой жизни, куда отлетают наши грешные души.
– Что с ним будем делать? – спросил этот убитый (или не убитый) им человек.
– Оставим его, пусть подыхает здесь. Он уже не жилец. Видите, эта страшная рана. Нет, не жилец… Пойдемте, противно смотреть, – так говорил другой голос, но того, кто говорил, Вася не видел.
Сознание его медленно угасало, а голоса, казалось, затихали, но были еще различимы.
– Надо бы их всех спустить вниз, и этого, и тех, что наверху. Вообще-то, похоронами кто-нибудь у вас занимается?
– Есть такие энтузиасты, но только не мы.
– Надо хотя бы документы найти.
Над ним склонился еще один человек, пошарил по карманам.
– Вот… Фамилия его Тюлькин… Василий Семенович… Смотрите – морда противная, тупая, даже на бандита не тянет.
И другой голос:
– Господи! Да он мой земляк!
– Узнали?
– Да что вы! У нас город большой, там хватает всяких.
– Как везде… Вашего коллегу отправим, а этот пусть здесь доходит и предстанет перед Господом таким, каков есть – душой и телом.
Кажется, он его перекрестил. И не стало больше Васи Тюлькина. Тоже Божьего человека.

4
Примерно через полчаса приехала санитарная машина – старый, еще советский «жигуленок», приспособленный для перевозки раненых, простреленный пулями, пробитый осколками, а в нем медсестра, она же и фельдшер. Артем все это время лежал на крыльце дома, на ватном одеяле, которое принесла хозяйка, пожилая сердобольная женщина; когда стреляли, она пряталась в погребе, но услышав голоса во дворе, вылезла наружу, а остальные жильцы – дочь и внучка все еще оставались там.
Артем был ранен в ногу, выше колена. Ногу перетянули ремнем, однако кровь все-таки сочилась, хотя и немного. Он был в сознании и даже шутил: мол, теперь – настоящий фронтовик, а то ведь никто не поверит, что был на войне, если за полгода ни разу не ранен.
Фельдшер, уже ополченцам знакомая, пятидесятилетняя женщина, по своей доброй воле приехавшая на Донбасс из Севастополя, никогда прежде не занималась медициной, бухгалтер, однако быстро освоилась в новом деле и исполняет его успешно, как уверяет Артем. Он посвятил ей один из сюжетов, переданный по каналу «Звезда». И вот теперь она помогала ему.
– Ничего, на своей свадьбе, даже если она очень скоро, сможете танцевать с невестой. – Бодро, уверенно заявила она. – Пуля кость не задела, прошла навылет.
– Значит, в госпиталь ехать не надо? – вялым, уставшим голосом спросил Артем, который хоть и бодрился, но силы терял.
– Э-э-э, нет, дорогой. Там тебя заштопают, подлечат, полежишь, отдохнешь. А сестрички будут за тобой ухаживать. Ты ведь не женат? Нет? Вот они и постараются тебя охмурить, и, возможно, ты найдешь там свое счастье. На войне это бывает.
Вместе с ним в санитарке уехал и Янов. Он понимал, что здесь совершенно не нужен, что для Калюженко он просто обуза. К тому же фронтовая жизнь с ее недосыпом, совсем не диетной едой ему невмоготу. У старого, хоть он пока что не считал себя стариком, как и у малого, все должно быть расписано – и сон, и питание, и работа. Увы, это именно так, и пора дозировать свою жизнь, в том числе и свое геройство. Он теперь не вольный степной скакун, а тот старый конь, что, вроде б, и борозды пока не портит, но и глубже уже не берет, да ещё с хомутом на шее из своих возможностей и привычек. И с этим пора смириться, и послушно, не взбрыкивая по-молодому, везти телегу своих забот. Пока везется, конечно.


5
Их отвезли в Луганск, а оттуда в Ростов. И уже из Ростова, из госпиталя, куда положили Артема, он позвонил в Москву Алле Кулеминой.
Они сидели в коридоре на широкой жесткой скамейке. Артем вытянул перебинтованную ногу, а проходящие мимо санитарки сворачивали к противоположной стене или моча переступали через нее, и только пожилая нянечка-уборщица, елозя по полу шваброй рядом с ними, что-то проворчала себе под нос, и тогда они пересели туда, где уже было вымыто, и влажный линолеум блестел, словно покрытый лаком.
– Не отвечает мне твоя мама, – сказал Янов. – А ты ей давно звонил?
– Вчера, уже из госпиталя.
– Все рассказал?
Янов смотрел на него подозрительно.
– Нет. Зачем? – Артем пожал плечами. – Сказал, что все, как обычно, воюем.
Янов покачал головой.
– Дорогой мой, все-таки надо ей сообщить… Нет, я все понимаю… Она человек впечатлительный, с воображением, может представить черт знает что… И все-таки… Лучше сказать, но осторожно, бодро, мол, слегка задело, пустяк, лежу, отдыхаю, любезничаю с сестричками. А ведь действительно лежишь, прохлаждаешься и любезничаешь напропалую. Или не так?
– Именно так, – согласился Артем. – Симпатичные тут казачки и очень такие, знаешь, зажигательные, одним своим видом лечат мужиков.
– Смотри, а то залечат тебя, как фельдшерица в Углегорске пророчествовала… А что там у мамки со связью? Никак не могу дозвониться.
– Растяпство! То не зарядит, то сунет мобильник туда, куда и сама не знает, то уйдет, а его забудет дома.
– Хорошо, ждем, когда она с ним воссоединится. Доверишь мне ей рассказать? Или сам?
Он подумал и ответил не очень решительно:
– Пожалуй, сам, а то ведь обидится.
– А кто из них, любящих нас, не обижается, если что-то не так.
– Вам виднее, вы женщин знаете…
– Да, уж…
Артем многозначительно улыбался, а Янов подумал, что и сегодня, на финише жизни, он разбирается в них едва ли лучше, чем в юности. К сожалению, а возможно, и к счастью.
Янов снова набрал номер Аллы, и на этот раз она ответила. Голос ее был торопливый и виноватый:
– Извини, пока телефон искала, связь и прервалась. Что там у вас? Как мой сынуля? Вы сейчас где?
– Он сам тебе все доложит, а я, если будет надо, добавлю. Сегодня основной докладчик твой сын.
– Мама, привет, – бодро начал Артем и замолчал, слушая ее длинную эмоциональную реплику и только сдержанно отвечая «да», «нет», «ну, что ты» или «как можно», а потом подмигнул Янову, набрал воздух в легкие, словно перед прыжком в воду с вышки, и сказал, что вообще-то они сейчас в России, в Ростове.
– И Кирилл Михайлович рядом, как ты уже догадалась, – продолжал он безмятежным тоном. – Нет, нет, ничего особенного… Перекачиваю в Москву последние съемки. По-моему, материал получился хороший… Да, как обычно… Ну, растем помаленьку… Ты мной гордишься? Спасибо…Стараюсь, мамуля… Ты ведь тоже не рядовой журналист… Знаменитая…У меня хоть и другая фамилия, но все же знают, кто меня породил и пестует. Надо держать марку… Ладно, ладно… Кирилл Михайлович здесь, я же сказал…Рядом… Сейчас передам…Но еще одна новость… Радостная? Да, как сказать… Вообще-то, не очень. Мы сейчас сидим не в ресторане, а в госпитале… С кем? Со мной…Мам, мам, не надо паники. Ничего серьезного. Даю тебе честное пионерское… Слегка зацепило… В бедро, навылет… Лежу третий день… Мам, мам, не надо…-- Он посмотрел на Янова и пожал плечами: мол, что и следовало ожидать, и, зажав рукой мобильник, тихо сказал: «Обиделась, что молчал… Плачет, кажется», а Янов в ответ развел руками: мол, а как ты хотел. – Все, мам, все… Сейчас передам…– Он протянул мобильник Янову. – Хочет с вами поговорить, а мне не очень-то верит.
– Да, слушаю тебя, – тоже бодро и весело сказал Янов. – Клянусь тебе, ничего серьезного… Вот, уже ходим… Вместе… Нет, нет, он ходит сам… Костыли? Есть, конечно. Без них пока нельзя. Потом будет палочка, а потом пойдет в клуб танцевать и кадрить девочек. Только ты об этом его даме не проговорись. Она пока ничего не знает. – Янов вопросительно глянул на Артема, а тот кивнул. – Об этом сначала маме как самому дорогому ему человеку, а девочке можно потом. Так, Артем? Он говорит, что так. Передать телефон ему? Передаю, но не прощаюсь.
Они еще какое-то время переговаривались, а Янов, чтобы им не мешать, прогуливался по коридору, спрашивая себя, в этом ли госпитале, по этим ли коридорам ходил и его отец, сначала как студент ростовского мединститута, а потом как военврач в теперь уже далекие двадцатые или тридцатые годы прошлого века, а если здесь, то как тут все выглядело в те времена, был ли линолеум на полу, конечно же, не было, и окна, и подоконники были не пластиковые, как сейчас, а деревянные, крашенные белой масляной краской, и под потолком висели обычные лампочки в белых круглых плафонах, а не нынешние светильники дневного света, – многое, конечно, было совсем не так, как сегодня.
Артем знаком подозвал его и передал мобильник.
– А ты, а ты… Как же так! – говорила ему Алла нервным, недовольным, осуждающим его голосом, что было на нее, обычно милой и сдержанной, совсем не похоже. – Ты же был рядом… И вот…А-а-а, наверно, это ты втравил его в эту авантюру – идти под пули. Захотелось себя показать? Какой ты настоящий полковник… И вообще...
Она замолчала.
– Что вообще? – настороженно, пораженный ее словами и ее тоном спросил Янов.
– И вообще, – повторила она устало, – ты какой-то неблагополучный, что ли… То с тобой что-то случается…
Она опять замолчала, видимо, подбирая слова помягче, а у него в душе вспыхнуло внезапное раздражение.
– То со мной, то вокруг меня? – продолжил он ее мысль. – С близкими мне людьми? Ты это имеешь в виду? Словом, человек-несчастье? Носитель бацилл неприятностей? Заражаю несчастьями? Так?
– Это слишком, конечно, – неуверенно сказала она.
– Но что-то в этом роде?
Артем, слушая их, огорченно качал головой.
– Но я тебя предупреждал, кажется, – спокойно, чеканно говорил Янов, – а если нет, то предупреждаю сейчас, что иметь дело со мной рискованно. Видимо, ты это почувствовала еще во времена нашей молодости, и не стала со мной связываться. Вот и сейчас… Словом, я тебя понимаю. От меня лучше держаться подальше. – Он подозревал, что говорит не то и не так, но уже ничего не мог поделать с собой. – И еще одно… Мне надо быть дома… Дела. Ты когда вылетаешь в Ростов? Постараешься завтра… Хорошо. Мне тебя ждать?
– Как хочешь, – растерянно сказала она, видимо, не ожидала от него столь резкой реакции.
– Понятно. Тогда я улетаю сегодня ночью. Пока.
– Мне очень жаль.
– Мне тоже.
Это было последнее, что он ей сказал.
– Ничего, Кирилл Михайлович, – утешал его Артем. – У нее это сиюминутное настроение, но никак не общее отношение к вам. Я же знаю свою мамочку. Угомонится, успокоится, и все вернется на круги своя.
– Может быть… А! – Янов с досадой махнул рукой. – Я тоже хорош, ведь понимал, что меня понесло… Нельзя так, нельзя, тем более с твоей мамой. Попала вожжа под хвост. Черт! Старею, нервы сдают. Слава богу, что иногда. Редко, но вот, совершенно некстати. Жаль. А вообще, с женщинами мне не очень везло, надо признаться. А может, и им со мной, потому что я тоже не сахар.
– Напрасно вы так, Кирилл Михайлович. Поверьте, мама относится к вам очень… Словом, она вас любит. Я это знаю. Хоть вы с ней оба…
– Старички? – с усмешкой прервал его Янов. – Но, как утверждают классики, любви все возрасты покорны. Ладно, друг мой, поживем – увидим, если еще поживем.


6
В конце мая, когда у входа в дендропарк, где Янов любил прогуливаться, фиолетовым опахалом и пряным запахом заявила о себе сирень, а вдоль бульваров, обсаженных фруктовыми деревьями, белыми, пышными облачками расцвели яблони, в это благословенное время к нему прилетела Алла Кулемина.
После того, как был ранен Артем, они не встречались и только переговаривались по скайпу, изредка и по-дружески, но не больше. Ясно, что эта двусмысленность должна была когда-нибудь кончиться, и вот шаг к прежним их отношениям первой сделала Алла.
– Если Магомет не идет к горе… – сказала она по телефону. – Короче – жди меня через неделю. Хочешь ты того или нет, но я прилечу. Встретишь – хорошо, а не встретишь…
Вот так – решительно и категорично, скорее по-мужски, чем по-женски, но поскольку мужчина почему-то колеблется (а у него подспудно жило дурацкое, по его мнению, опасение выглядеть ловким провинциалом, желающего через женщину угнездиться в столице), тогда инициативу проявляет женщина, если, конечно, она им, этим мужчиной, действительно дорожит.
– Раз вопрос стоит именно так, – сказал он, радуясь этой ее решительности.
– Так, так, именно так, – посмеиваясь, подтвердила она.
– Тогда я предлагаю великим державам больше никогда не прерывать тесные отношения… Самые тесные.
– Но я это уже предлагала тебе и не один раз, а ты почему-то… Может, ты думал, я навязываюсь к тебе в жены?
В ее голосе прозвучала гордая обида.
– Все, все, хватит нам обид и подозрений, – сказал он и засмеялся. – Ведь это действительно смешно и нелепо, но я тоже опасался выглядеть в твоих глазах ловкачом, охмурителем наивной москвички.
– Ну, вот и объяснились, наконец, два уже седых чудака, которые вели себя, как юнцы.
– Но это ж прекрасно! – воскликнул он. – Сохранить в сердце молодость со всеми ее не только прелестями…
– Но и глупостями, – тоже смеясь, добавила она.
– Видимо, одного без другого не бывает.
Уже в аэропорту, когда он ее встречал, Алла заявила, что ей, а лучше им обоим, надо посетить какую-нибудь церковь.
– Какую? – удивляясь, спросил Янов.
– А ту, в какую ты ходишь.
– Но постоянно я в храмы не хожу; был несколько раз в ближайшем, очень маленьком, беседовал с тамошним батюшкой.
– Прекрасно! – обрадовалась она.
Они, стоя в зале среди прилетевших пассажиров, ждали ее вещи.
– Ты меня хотя бы обнял, не говоря уже о поцелуе, – сказала она, глядя на него ласковым, зовущим взглядом.
Он прижал ее к себе, вспыхивая острым и неожиданным здесь, на глазах людей, желанием, а она, чувствуя это его мужское желание и смущаясь, с девчоночной улыбкой поглядывала на окружающих.
Прибыли ее вещи – большая дорожная сумка, а еще одна, поменьше, была с ней; вышли на площадь перед аэровокзалом, погрузились в такси – вещи в багажник, а сами на заднее сидение, и быстро поехали по широкой просторной трассе, ведущей в город. Ветер задувал в приспущенное стекло машины, черные с проседью волосы (не красится или не успела покраситься?) лохматились на голове Аллы, она улыбалась, щурилась на солнце, прижималась к Янову, радуясь и этой встрече с ним, и этой его радости, и этому солнцу, и этому ветру в окно.
– А зачем тебе церковь, милая, – спросил он.
– Надо сходить, надо. Не на венчание, не бойся.
– А я уже ничего не боюсь, даже венчания.
– Хорошо, я запомню… Но в данном случае надо поблагодарить. Кого? Я тоже не очень-то верующая, как и большинство людей, однако хочу поклониться тому, кто, видимо, есть где-то там, говоря образно, на небесах, кто помогает нам пройти наш путь бытия. Вот, например, поблагодарить за то, что выздоровел Артем, что этот кто-то толкнул в локоть того, кто целился в Артема, или бросил ему соринку в глаз, и пуля попала в ногу, а не в грудь или в голову.
– На груди у него был бронежилет, а на голове каска, – шутя, заметил Янов и добавил уже серьезно. – Но в общем, я тоже думаю, что где-то там, но это неважно, где, есть некая духовная сила, с которой связаны наши души. Они как бы частицы ее, этой духовной субстанции, как капли в океане.
А следующим днем они отправились в церковь, где служил отец Федор.


7
Церковь эта была небольшим сооружением, в котором могли бы разместиться склад или магазин, но разместился храм Божий. На крыше, естественно, крест, у входа невысокое крыльцо с тремя ступенями и козырьком на деревянных столбах.
В церкви в этот послеобеденный час никого не было, кроме старушки за стеллажом с духовной литературой, иконами, свечами и чем-то еще, здесь уместным. Алла купила свечи, зажгла их среди других свечей, уже потухших, а Янов, походил, рассматривая иконы на стенах, купил у старушки небольшой сборник молитв и спросил, как здоровье отца Федора и когда он здесь бывает.
Старушка, маленькая, худенькая, высохшая, словно мумия, так что руки ее в темно-коричневых пятнах, казалось, должны были просвечиваться на солнце, непонимающе смотрела на Янова глубоко запавшими, покрасневшими, слезящимися глазами, видимо, не расслышав вопроса, и Янов повторил его, но уже громче.
– А батюшка наш болен, да поможет ему Господь, – ответила она и перекрестилась, повернувшись к иконостасу.
– А как болен? Простудился? – Она опять непонимающе смотрела на него. – Я говорю, давно болен? Серьезно?
– Давно, еще до Пасхи занемог. Обедню служил, ему и стало плохо… Увезли… Прямо в больницу.
– А в какую больницу?
Старуха опять молча смотрела на него, но на этот раз осмысленно, вроде, подозрительно.
– Я его давно знаю, матушка.
– Что-то я не помню тебя. В храм-то не ходишь.
– Хожу, но редко.
– Не помню тебя, – упрямо повторила она.
И тогда Янов зашел с другого конца.
– Я с ним лежал в больнице, зимой, в одной палате. Ему тогда делали операцию. Он меня благословил, и я выздоровел, и он тоже поправился.
– А теперь ему опять плохо, – сказала старуха и нагнулась куда-то под стеллаж, достала бумажку и повторила скрипучим, скорбным голосом. – Плохо батюшке, но в душе его живет святая вера Господня, а как в Писании сказано: если живете по плоти, то умрете, а если по духу, то живы будете.
– Кто с Господом, с тем и Господь пребудет, – смиренно сказал Янов, вдруг, как с ним иногда бывает, вспомнив подходящую сентенцию, на этот раз духовную.
Старуха его перекрестила и, заглянув в бумажку, сказала:
– Лечат отца Федора, а по паспорту он Федор Илларионович Пахомов, в сороковой больнице. Иди туда, божий человек, и поможет тебе Господь.


8
В регистратуре сороковой больницы они узнали, что Ф. И. Пахомов лежит в онкологическом отделении и, поскольку были часы приема посетителей, прошли туда, на третий этаж главного корпуса. В дверях палаты столкнулись с Антониной; как обычно, она была в черном одеянии и в черном платке, закрывавшем лоб до самых бровей. Янов ее пропустил, отступив в сторону, а она внимательно на него посмотрела, судя по всему, узнала, перевела взгляд на Аллу, снова посмотрела на него и спросила:
– К отцу Федору?
– Здравствуйте, матушка. Мы к нему, отцу Федору, – улыбаясь и стараясь быть как можно приветливей, помня ее суровый нрав, сказал Янов. – Мир тесен. Снова встретились. Вот только повод… Не дай Бог такого повода.
Янов ждал, что она сейчас скажет нечто по своему званию монастырской настоятельницы, что-то вроде «праведник верою жив будет», но она, как человек не только духовный, но и практический, спросила, кто такая женщина, которая с ним, и зачем пришла, хотя, конечно, это не ее дело быть тут вроде дежурной на проходной. Видя его недоумение, объяснила, что если пускать к больному всех прихожан, желающих получить его благословение, то здесь может возникнуть крестный ход, а это теперь отцу не по силам. Но к Янову она проявила благосклонность, видимо, из-за их прежнего знакомства и духовного общения.
Лицо Антонины показалось Янову еще более сухим и строгим, чем прежде; нос ее заострился и, вроде бы, удлинился, а ноздри нервно вздрагивали и будто принюхивались к людям. И не было в ее облике ни доброты, ни доступности, но было нечто чиновничье, официальное, видимо, руководящие хозяйственные заботы бросают тень и на людей духовного звания.
Но Бог с ней, Антониной, ему бы только пообщаться с Федором. Янову казалось, что для него это сейчас самое важное и необходимое.
Палата была на двух больных, со столом у окна и холодильником в углу. Они присели на свободную кровать, а Антонина остановилась в дверях, словно страж неусыпный у королевского ложа. Алла смотрела на Федора по-детски испуганными глазами, по ассоциации вспоминая своего отца, вот так же пять лет назад умиравшего от рака, и свои визиты в больницу.
Все молчали, глядя на больного. Он лежал на спине, голова его покоилась на двух подушках, взгляд был устремлен в потолок, седая редкая борода выставлена вперед, маленькое худое тело едва угадывалось под одеялом; выпростанные поверх одеяла руки и это тщедушное тело, и костистое лицо, туго обтянутое морщинистой кожей, были неподвижны, словно застыли, окаменели, и только в глазах еще светился огонек жизни.
Антонина подошла к нему, наклонилась над ним, осторожно поправила одеяло и тихо сказала:
– Папа, тут к тебе люди пришли.
Его взгляд (а голова, руки по-прежнему оставались неподвижны) проследил за ней, а потом уперся в Янова.
– Федор Илларионович, здравствуйте, – придвинувшись к нему, громко сказал Янов.
– Вы не кричите, не кричите, – недовольно предупредила Антонина. – Он все слышит.
– Здравствуйте, – нормальным голосом повторил Янов. – Помните, мы с вами лежали в одной палате?
Кисть левой, ближней, руки старика приподнялась, подвинулась туда-сюда и медленно, осторожно снова легла на одеяло, голова слегка повернулась в его сторону, в глазах обозначилась работа сознания.
– А-а-а, – его голос был слаб и будто вибрировал от слабости, – у вас тогда было видение.
Янов хотел возразить против этого слова «видение», но он пошевелил рукой, как бы настаивая на своем, и повторил:
– Да, видение. Это Господь внушил вам благую мысль о том, что всякая религия есть Его, Господа нашего, послание людям о любви к ближнему. – Он пожевал тонкими бесцветными губами. – Это должно объединять людей, а не разъединять их. Бог один, но пути к нему разные, и всякий ведет к истине, которая есть любовь.
– Да, да, – соглашался Янов. – В этом суть моего видения, пусть будет так – видения, об Иерусалиме, крестоносцах и Гробе Господнем.
На лицо отца Федора словно набежала тень. До сих пор неподвижное и будто неживое, оно вдруг ожило, но ожило не в радости, а в страдании. Антонина сделала нетерпеливое движение к Янову, но ее остановил осторожный вопрос Аллы:
– Вам, может быть, что-нибудь надо, лекарства, которых здесь нет?
– Что нам надо, у нас есть, – сказала монашка так, словно отмахнулась от нее, как от назойливой мухи.
– Я сейчас много думаю об этом, – собравшись с силами, продолжал отец Федор. – Господь дал мне сигнал задать себе главные для меня и тяжелые вопросы… Тяжелые, – повторил он.
– Папа, папа, не надо, – ласково и требовательно остановила его Антонина. – Тебе нельзя, вредно говорить об этом.
Но он отреагировал на ее замечание по-своему.
– Она, – короткий взгляд на дочь, – из-за любви ко мне хочет уменьшить мои лишения, но скорби наши во благо нам. Страдает моя плоть, но торжествует дух. Моя плоть умирает, но я живу не по плоти, а по духу.
Он замолчал и все молчали, понимая, что он сейчас, скорее всего, общается не столько с ними, сколько с тем, кого называет Всевышним, своим Господином.
– Все мы, и я, ответственны за то, что происходит на земле со всеми нами, – говорил он, смотря мимо них, окружавших его. – Никто не избегнет суда Божьего – ни грешник, ни праведник, ибо нет лицемерия у Бога. Можно ходить в храм Божий, но быть безбожником, если дух Божий не живет в нас, а живет только вне нас. Люди забыли о сути своей, проводят дни свои в служении золотому тельцу, потеряв веру, предаются блуду, корыстолюбию, злобе, убийствам, распрям, непримиримости, предаются нелюбви. В Писании сказано, что Израиль, искавший закона праведности, не достиг закона праведности, ибо искали не в вере Христовой. Древний Израиль – это сегодня весь наш мир. Об одном молю Господа, чтобы вразумил Он рабов своих не плодить любовью ненависть, ибо от этого все беды наши, когда любовь к одному утверждается ненавистью к другому. Зло во имя добра никогда не станет добром, ибо убивает его. Никогда… Где есть ненависть, там нет любви, а значит, нет Бога. Но так до сих пор живут люди, и уста их полны злословия и горечи, и ноги их быстры на пролитие крови. Так сказано в Писании. Мой земной век на исходе. И кончать его надо с покоем в душе. А теперь идите, дети мои. Будьте мудры на добро. Идите с Богом.
Он уставал, увядал на глазах, его речь с каждым словом теряла энергию мысли. И все же у него хватило сил перекрестить их слабой и тонкой рукой, дрожащей, словно веточка на ветру.
Алла в порыве умиления склонилась к нему и поцеловала эту его опустившуюся на одеяло руку. Янов ограничился словесной благодарностью, они вышли в коридор и присели на скамейку.
– Подожди здесь, а я поговорю с доктором, – сказал он, а когда вернулся, рядом с Аллой сидела Антонина, и обе они выжидательно смотрели на него.
– Медицина отпустила ему день-два жизни, – сообщил он и присел рядом с ними.
– Да, я знаю, – Антонина скорбно качала головой. – Тело его уже там, за чертой. А душа еще борется. Он все еще не может обрести покой, все еще мучает себя сомнениями, все ли делал правильно в жизни своей.
– Наверно, так и нужно покидать этот мир? – неуверенно спросила Алла.
– С верой и покаянием, -- привычно, как заученное, заявила Антонина.
Она встала, перекрестила их и ушла в палату, туда же медсестра пронесла и стойку для капельницы. Они, медики, и отец Федор, продолжали сражаться за его жизнь – одни по долгу службы, другой по велению духа своего.
Когда, через день, Янов снова пришел в больницу, палата, где лежал отец Федор, была пуста. Дежурная медсестра сказала, что больной Пахомов скончался минувшей ночью.



[ВИ1]


[ВИ1]





Рейтинг работы: 0
Количество рецензий: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 55
© 09.06.2018 Владислав Иванов
Свидетельство о публикации: izba-2018-2293000

Рубрика произведения: Проза -> Роман












1