Тризна.


Тризна.

Утро. Пятница, 6 марта 1953 года. Темно. Меня разбудили возня и жужжание радио, проникавшие из родительской спальни. Скрип двери, шуршание одежды и шелест шагов родителей, крадущихся к завтраку окончательно вывели меня из зыбкого дремотного состояния. Я тихо лежал и думал о том, как не хочется идти в школу и о Генеральном Конструкторе, подаренном мне перед сном накануне вечером. Зазвонил будильник, бескомпромисно приказав подниматься. Я вылез из тёплой постельки, включил свет, поёжился от прохлады нетопленной комнаты, заставившей побыстрей одеваться, и, любуясь, провёл ладонью по коробке лежавшего у постели подарка. Мне семь лет. 9-я средняя школа, куда я был зачислен учеником 1Б класса, располагалась на пересечении улиц Пилимо и Калинауско, что недалеко от нашего двора, подворотня которого на улице Пилимо 22 рабивала первый этаж дома на два важных объекта: слева хлебный магазин Гобермана (по имени его директора – одноногого, на костылях ветерана войны), справа дамская парикмахерская артели «Пирмунас», где работала мама.

Дождавшись ухода родителей, по пути на кухню я успел незаметно отхлебнуть из бутылки крымского Кокура1, хранившейся в орехового дерева буфете вместе с множеством напитков, скрытых за большими дверцами, запертыми на ключик, извлекаемый мной из потайного, как считали мои родители, места на верхней полке буфета посреди сиявших праздничным великолепием богемского стекла, хрусталя и фарфора, ограждённых стеклянными заслонками с матовыми кистями винограда и резными камеями с головой Бахуса на бронзовых ручках. Я воображал себе, будто я - Буратино, достаю золотой ключик и, отведав божественного напитка, осторожно и боязливо ощупывал свой нос, отворачиваясь прошмыгивал мимо зеркала на двери ванной комнаты к завтраку.

...Производя правой рукой неуклюжие ловящие движения в воздухе возле лица, я влетел из коридора на кухню и плюхнулся на стул. В то утро бабушка, как всегда, собрала мне на стол завтрак, но почему-то, в отличие от обычного, не ждала меня, а возилась в ванной комнате. Левой рукой поднеся к губам маленький серебряный бехер с яйцом, я не без лёгкого торжества обнаружил, что нос не опускается туда. В тот самый миг, когда я не уткнулся сохранившим свою форму и величину носом в яйцо, я услышал голос Маврикия2 - нашего попугая, и были слова его сегодня для меня самыми первыми. Как вокзальное уведомление о приходе поезда, прозвучало с насеста на широком подоконнике его “Der VOntz hot gepEigert”3. Он прогорланил фразу, ударив на О и - после секундной паузы - на второе Е. К кому были обращены эти слова? Сообразив, что на кухне один, я кинулся к мусорному ведру выкинуть, пока бабушки нет, нелюбимый мной тошнотворный желток, и второпях не вник в слова попугая. Прозвучали они как донесение – безапеляционно, коротко, ёмко. Я их обдумывал потом, по пути в школу. Вошла моя милая добрейшая бабушка, в которой души не чаяли все мои друзья, подёргала меня, как водится, чтобы не мешкал и не опоздал на уроки. Я послушно кивал и, доедая обезжелточенные ненавистные мне яйца всмятку, выказывал готовность немедленно бежать. Появление бабушки немного меня смутило, чуть было не застав врасплох, и расстроило моё намерение допросить Маврикия.

По пути в школу я размышлял о "подохшем", как сказал в донесении Маврикий, загадочном Vоntz’е, упоминаемом и в домашних беседах мамы с папой, и в репликах соседей, и наших гостей, но никто никогда не рассказывал мне о нём каких либо историй или сказок. Я стал посещать школу, куда меня «устроили» с трудом из-за шестилетнего возраста, когда принимали не раньше семи, а мои родители неуклонно пытались меня туда внедрить. Ранее известный мне мир расширялся, ставя всё больше вопросов, и я, «почемучка», обо всём всё чаще расспрашивал и, конечно, о Vоntz’е. В послевоенное время школ в городе не хватало; в нашей 9-ой были пять первых классов, занятия в школах проводились в две смены, и отдать ребёнка в школу раньше достижения им семи лет было почти невозможно. Моему преждевременному внедрению в школу поспособствовал старик Гурдус, служивший старшим инспектором ГорОНО4 – знакомый моих родителей и частый наш сосед по съёмной даче, куда братика Мишку, меня и бабушку вывозили родители на летний выпас. Там, в Поспешкес или в Валакумпии мы с братом резвились на лоне фантастической красоты пейзажей Вильнюсских предместий, вместе с чистейшим воздухом впитывая магическую ауру восхитительной литовской природы. Бабушка откармливала нас свежими овощами и фруктами из хозяйского сада-огорода, а родители появлялись там в субботу вечером после работы, привозили кучу еды и новостей, забавлялись со мной и братишкой, и покидали нас в восскресенье вечером либо в понедельник утром, отправляясь прямо на работу. Мой папа работал главбухом Вильнюсского ликёро-водочного завода, и посему в заветном буфете имелось всё на что завод был горазд и образцы всего того, что закупали за границей, в целях составления купажей, отработки технологий и начальству на стол.

С самого раннего детства родители читали мне книжки, учили читать и считать. Я принимал это со всей детской неуёмностью и часто сам требовал почитать мне. Моя первая большая книга была принесена мною домой из школьной библиотеки несмотря на то, что домашняя, собираемая папой, едва ли была меньше, да и «Золотой ключик или приключения Буратино» занимали свое почётное место на полке у нас дома. Перед постижением “Буратино” я читал книжки сказок разных народов мира, «Чук и Гек»5, и из массива прочитанного у меня сложилась дуалистическая картина: мир, полный неизведанного, таинственный, яркий, романтичный, влекущий и мир дома, двора, школы – ежедневный, одинаковый, серый, постылый. Одолевавшее меня любопытство к персоне Vоntz`а частично было утолено тем, что это такой сотрудник у папы на работе с такой фамилией, и мне, еврейскому ребёнку, встречавшему среди папиных друзей-приятелей, бывших подпольщиков и однополчан, такие фамилии, которые означали: портной, кузнец, водяной, железо и рыба, фамилия Der Vоnz не казалась из ряда вон выходящей. Папа объяснял, что Der Vоntz к нам не приходит потому, что очень занят, что он вообще у них - то бишь у папы на работе - самый большой начальник. Ведь папа обычно говорил: Der Vоntz сказал то, Der Vоntz сказал это, велел, приказал и т.п., а ведь так никогда не говорили о ком-то другом. Папа слушал мои распросы и рассказывал: «Он следит за тем как мы живём, и окружил нас заботой и вниманием, и наш завод, и мамину парикмахерскую, и школу, и делает всем людям всё». Я начинал осознавать великость Vоntz`а. Он стал представляться мне гигантом с бровями, густыми и длинными, одинаковыми вертикальными губами, окаймлёнными одним сплошным густым усом, свисавшим далеко ниже широкого с ямкой подбородка. Он виделся мне антиподом жадного и злого Карабаса-Барабаса, который грозил, что если я буду лазить в буфет, то у меня вырастет длинный, как у Буратино, нос, а Дуремар будет ставить на мой нос пиявки, и я в страхе чуть ли не кожей ощущал эту боль. Страх перед наказанием, видимо не был столь силён, чтобы отвратить меня от неодолимого соблазна лизнуть ароматный Кокур, тем более, что по прирождённой легкомысленности своей натуры, помноженной на возраст, я вспоминал о возможной каре уже только после того как... Ну, а Макрикий и Vоntz помалкивали; не видели, не знали, а может быть видели и знали, но молчали.

...Эти вооброжаемые миры перетекали из одного в другой и калейдоскопически сменялись в моей голове, попеременно выдвигаясь на авансцену детского полусомнамбулического сознания. Что до моей головушки, то работала она исправно; я читал, писал, считал, мог тут же слово в слово повторить по памяти две книжные страницы, прочтённые всего один раз или ещё больше в стихах, и родители похвалялись этим перед друзьями-знакомыми. Бывало они заставляли меня демонстрировать свои способности, кои со временем сильно притупились под влиянием культа Бахуса, принятого мной в молодости также рано, как был перенят греками у фригийцев6. Как говорили родители, я «всё хватал на лету» и быстро вникал в суть, но временами впадал в некий транс, застревал в своих мыслях и образах, не замечая происходящего вокруг, и не отвечая на вопросы и оклики, словно они были не здесь, не сейчас и не ко мне. Извлечь меня из такого состояния, хотя зависал я недолго, возможно было только болевым приёмом, шоковой терапией, иначе приходилось дожидаться моего воплощения. Такие состояния преследовали меня лет до двадцати двух. В армии это создавало неожидаемые ситуации, конфузя меня втечение моего трёхлетнего срока солдатской службы и принося неприятности. Задолго до призыва мой друг, студент медицинского вуза, убеждал меня давить на это болезненное обстоятельство перед призывными медицинскими комиссиями, дескать у тебя «синдром Каннера»7, с таким дефектом призыву не подлежишь. Я пытался... Не могу сказать настойчиво, да и родители мои считали, что идти служить надо. Туда меня и послали на «излечение». У нас в полку не служили разве что только сумасшедшие, призывали и хромых, и косых, и заик, и язвенников, и сердечники попадались, а часть здоровых становилась таковыми.

...Так, на автопилоте брёл я в школу, где уроки первой учебной смены начинались с половины девятого, находясь в своём лёгком забытьи, в которое меня, подобно улитке в раковину, заставляла невольно вползать неприятная навязчивая среда улицы. Было темно, сыро и зябко, пахло гарью и дымом растапливаемых печей. Словно через мутное, запотевшее от дождя стекло автобуса, я видел необычно много прохожих по обе стороны моего следования, которые на ходу одевали или поправляли нарукавные повязки - красные с чёрным и ещё вроде бы с зелёным, - напоминающим флаг Литовской ССР. Люди как бы причитали, прядая головами как лошади, что-то бормотали, будто молились, заражали детей своим, довлеющим над дёгтем утреннего сумрака, плачем, переходящим в детский рёв. Все спешили... Мои органы чувств частично фиксировали размытую картинку, не вполне реагируя на это общее движение. В голове моей, как на полотнах сюрреалистов, происходило постоянное перевоплощение, хаотическое «сложение и вычитание» занимавших меня мифических персонажей интермедии, постановщиком которой был не я, но своим лёгким дуновением вот-вот подбиралась ко мне догадка, что изреченную им фразу услышал Маврикий из папиного - за завтраком - пересказа маме новостей утреннего радиосеанса, благо довоенный ВЭФ8 стоял в родительской спальне у изголовья на маленьком резном секретерчике.

...Моё утреннее сомнамбулическое шествие подошло к концу, я переступил порог школы. Яркий электрический свет, ударивший в глаза, вверг меня в длинные коридоры с классными комнатами, одна из створок двухстворчатых дверей которых была везде отворена, с привычным гомоном и шумом носившихся там детишек из младших классов. Старшеклассники кучковались у своих дверей, возле учительской рядом с моим 1Б, у лестницы, делившей коридор на две равные части, и у высоких до потолка окон в обоих концах второго этажа. Едва успев бросить кое как свои школьные причиндалы, которые состояли из небольшого коричневого кожаного портфеля с двумя замками-защёлками, мешочка с чернильницей-непроливайкой и синими чернилами в стеклянной банке, коричневого матерчатого мешка с одеждой для физкультуры, затянутого белым шнурком с пистончиками и узелками на концах, и тут же, схваченный за рукава пиджачка и тащимый одноклассниками, я оказался вовлечённым в «кучу малу». Впрочем, я и не думал сопротивляться; эти “рыцарские турниры” бывали у нас почти на каждой переменке. В классе оставались за редким исключением только девчонки. Я всегда приходил к первому уроку за 1-2 минуты до звонка; расстояние до школы не более двухсот метров это позволяло, и в “кучу малу” попадал лишь перед следующими уроками.

... Звонка пока что не было. “Куча мала” шла в полном разгаре и после второй атаки переместилась к центру коридора немного левее лестницы, заняв позицию в четырёх-пяти метрах от группы старшеклассников. Находясь в середине кучи, пытаясь выбраться из её гущи наверх, я слышал крики проносившихся мимо ребятишек, которые по всей длине коридора играли в догонялки. Голоса кричали наперебой: «Сталин умер! Сталин умер! Сталин умер!» “Куча мала“ продолжала жить своей жизнью, и я, сражаясь в ее толще, рвался наверх. Крики множились, всё стало ходуном ходить, голоса набирали силу и складывались в хор звучащий сфорцандо9: сталин-вождь-умер-умер-отец... Я выдрался из гущи тел наверх, скатился к подножию кучи разгорячёный, потный, чёлка взъерошена, отряхнулся, застёгивая пуговицы сорочки и пиджака, оглянулся, и мой взгляд упал на старшеклассников,среди которых стоял Витька. Наши глаза встретились. «Ну, ты, жирный, ходи сюда!», - услышал я Витькин грудной фальцет и его зовущий жест рукой как бы подтверждал, что звуки исходят из него. Встреча с Витькой обычно не сулила мне ничего хорошего, и сейчас я смотрел на него глазами варёного судака, не соображая, что делать. Вышла пауза. «Ходи сюда, я сказззал», - издал фальцет растягивая в гармошку «з». Увидев, что я не двигаюсь, он сделал некий повелительный жест, и несколько «всегда готовых» молниеносно подтащили меня к нему. Дав мне оскорбительного болезненного леща10, Витька презрительно процедил: «Ну,ты, жирный фуцин11...»,- не успел он закончить, как рядом с нами школьная техничка Ядвига Болеславовна зазвонила большим, сверкающим несъеденым яичным желтком, латунным колокольцем. Улучив момент я пнул Витьку ногой, вырвался и стремглав бросился в класс.

Стриженый бобриком, худой и долговязый Витька, немного сутулый, не вынимая рук из карманов чёрных клёшеных шкер12, курил «Беломор»13, дымок которого, поднимаясь, отражался козырьком темносиней матерчатой кепки-восьмиклинки с пуговкой на макушке. Флотский ремень и тельняшка под расстёгнутой чёрной матерчатой курткой на молнии, с двумя нагрудными коричневыми карманами, прикрытыми фигурными клапанами с язычками, застёгнутыми на чёрные пуговицы... Латунная молния по эамыслу должна была гармонично сочетаться с курткой и цвета тёмной бронзы, на светложелтой резиновой подошве ботинками на кривых тонких ногах, которые вразвалочку вышагивали из послевоенных обшарпаных мусорных проходных дворов на улице Кедайню напротив бывшего, в те годы разграбленного и загаженного, здания Францисканского костёла, в разрушении внутреннего убранства которого принимали деятельное участие и мы – дети окружающих улиц и дворов.

«Витьки» выходили из своих, как говорил дядя Семён, «катухов»14, группировались в небольшие шайки по 3-5 пацанов, которые грабили школьников; отнимали у них выделенные родителями на расходы и школьные обеды копейки. Ограблению подвергались в основном малыши, а из тех, кто постарше - неумевшие за себя постоять. Окружали одного или двоих, требовали копейки, если же жертва утверждала, что их нет, заставляли попрыгать, чтобы услышать звон монет. И тогда... Они не лезли в карманы и портфели, но заставляли запугиваниями и побоями самим отдавать, в лучшем случае могли вырвать из рук. Отнимали почтовые марки, спичечные этикетки и кляссеры, значки у тех мальчишек, кто их собирал. Подобные экспроприации надолго стали частью школьной жизни, к концу 1950-х став экстерриториальными, и продолжались вплоть до 1961-1962 г.г., когда я выпал из круга возможных жертв, закончив среднюю школу.

... Витькино хищное лицо, помеченное следами оспы вокруг глубоко посаженных коричневых глаз под тёмными резко очерченными бровями, тронутое ехидно-подловатой улыбкой, открывавшей верхний ряд прокуренных и пожелтевших от чифира зубов, выдавало в нём отпрыска люмпенской семьи, каких много до и после войны завезли в Литву и собственно в Вильнюс для разбавки и русификации местного населения и внедрения дружбы народов. Мне не доводилось повстречать его одного; он всегда бывал в сопровождении корешей, одетых в том же стиле, но попроще. Бывали нередко с ними и «старшие товарищи» – блатняки, которые их наставляли и «крышевали». К этому времени, исполняя тогдашний «модный приговор», молодёжь стала на фоне чёрных и синих клёшей, ватников и курток одеваться в ином, непривычном для совтрудящихся стиле, носить совершенно другую одежду, яркую, многоцветную, пришедшую для власти новым жупелом с запада. Носителей такой одежды называли «стилягами». Власти ожесточённо боролись с новой западной идеологической диверсией, могущей подорвать устои и скрепы и безвозвратно выхолостить высокую духовность, в изобилии принесённую в Литву «старшим братом». По улице Пилимо, не доходя тридцати метров до здания школы, я часто оглядывал объёмный красочный стенд «Окно Сатиры», где наряду с империалистической человеконенавистнической политикой США, Великобритании и блока НАТО средствами изобразительного искусства высмеивались стиляги на высоченных каучуковых подошвах, в неестественных позах, брюках- дудочках, широкоплечих пиджаках, пёстрых сорочках и галстуках, с причёсками «кок» и искажёнными лицами. Такие же стенды власти располагали и в других людных местах города, что несомненно давало дополнительный заработок художникам, возможно одетым в той же манере. Вот такие ребятки как Витька с «витьками» преследовали пресловутых стиляг, устраивали на них нешуточную охоту, провоцировали потасовки и поножовщину. «Советская «малина» врагу сказала: - Нет!»15. Среди стиляг было немало спортсменов, крепких городских ребят, и инциденты, хотя и бывали кровавыми, зачастую заканчивались не в пользу «витьков», что впоследствии было исправлено местной милицией, прибегнувшей к негласному использованию хулиганов и мелкого криминала для непосредственной зачистки поля в дополнение к борьбе идеологической.

Я, толстый мальчик с волнистыми светлыми волосами, зеленоглазый карапуз был любим и лелеем своими родителями и бабушкой, которые всё же меня не особо баловали, не потакали чудачествам и капризам, тем более, что мой братик Мишка, в то время двухгодовалый, требовал больших забот и внимания. Тем не менее мама находила время ухаживать за моими пышными локонами, наконец состриженными перед началом моего первого учебного года. Округлая голова приобрела причёску «под бокс», что по моему разумению должно было положить конец выпадам обидчиков, норовивших дразнить меня девочкой. Моя мама, исходя из понятий красоты и эстетики детской одежды, вынесенных, в день стремительного немецкого наступления, из приграничного Таураге и не растеряных во время бегства на восток, одевала меня в рубашечки с жабо или рюшечками, короткие штанишки на шлейках и белые гольфы до колена на завязках с помпончиками. Видимо, эта одежда придавала мне полноты и как бы делала меня младше и женственнее что ли, вызывала насмешки сверстников и презрение и агрессию таких «витьков». Хххолллёный, барчук, жжидёнок (если знали) - таково было, так звучало их интернациональное пролетарское восприятие.

С Витькой мне доводилось всречаться до школы, ещё летом 1952 года за чугунной оградой скверика Францисканского костёла. Это совсем недалёко от нашего двора, надо пройти до перекрёстка, повернуть за угол на улицу Траку мимо атлантов, держащих карниз над входом в здание школы милиции. Атланты, в полном согласии с дежурившими на входе курсантами, бесплатно пускали нас, окрестных детей, смотреть кино, которое по воскрессеньям крутили в актовом зале школы. «Витьки», лузгающие семечки, норовящие втихаря курнуть где бы то ни было и склонные к эксцессам, туда не допускались. Их, сопровождавшиеся матом выкрики о том, что «впускают только жидов», что все они (жиды) воевали на «Ташкентском фронте» и купили на базаре ордена и медали, хотя и встречали понимание и сдержаное сочувствие дежурных, однако пассивное. Витьки знали Who is who; кто я и откуда, кто мама, кто папа. «Кто-то хитрый и большой наблюдает за тобой...»16 Нас «держали на учёте» люди с обеих сторон правопорядка. Однако тучность моя не мешала мне быть резвым подвижным мальчиком; я не трусил, мог и в глаз дать и вообще был непоседой, проказником и правдоискателем. Получаемые от родителей копейки никогда не отдавал, не говорил, что их у меня нет, говорил, что не дам и, сразу же получал в свою «жидовскую морду» от ошеломлённых моей наглостью раскулачивателей. Я дрался как мог с превосходящими силами противника, ходил в синяках и никогда не жаловался, не ябедничал.

...Напряжённость накапливалась. Нагнетаемая с утра, она не давала забыть стычку с Витькой. Я понимал, что мне с ним не потягаться, остро и болезненно чувствовал, что на меня будет охота, что дерзость моя так просто не пройдёт, и грядущего аутодафе мне сегодня не избежать.

Наша классная - Мария Марковна пришла не сразу после звонка. Пока её не было детвора обсуждала перипетии “кучи малы“ и облетевшее школу известие о смерти отца народов. Я уже отдышался, собирал брошенные вещи и слышал детей, рядом обсуждавших внезапную смерть “Ёсифа Висарёныча”, слушал разговоры одноклассников вокруг его кончины. Висевший над классной доской портрет вождя, оказался одетым в чёрную траурную раму, резче выделявшую его на фоне стены. Мой взгляд отсканировал его как то совсем иначе, чем прежде, и мысль как молния сверкнула – «усы». Паззл неторопливо, как в замедленном кино складывался из казалось бы несовместимых фрагментов, не могу сказать, что мне всё стало ясно, однако среди расплывчатых фигур формировавшегося кадра я увидел картину убийства: Карабас-Барабас убивает Vоntz`а. Слайды накладывались один на другой, совмещая Vоntz’a как бы в одно и то же действующее лицо с нашим любимым товарищем Сталиным, и мне стало грустно, обидно и жалко, что убили того, кто «следит за тем как мы живём, и окружил нас заботой и вниманием, и папин завод, и мамину парикмахерскую, и школу, и делает всем людям всё». Аполитичная и скоротечная моя детская печаль была прервана приходом Марии Марковны. Сдерживая всхлипы и пошмыгивая носиком, белевшим на фоне проступающей из под пудры красноты под её добрыми глазами, успевшими до общения с детьми частично оплакать кончину вождя и учителя, Мария Марковна объявила, что уроков сегодня не будет, будет траурный митинг в гимнастическом зале, после чего разойдёмся по домам, а те, кто по каким-либо причинам самостоятельно в школу не ходят, должны будут ожидать своих сопровождающих в школьной библиотеке. С повелением ожидать звонка к началу митинга в классе, никуда не уходить Мария Марковна удалилась. Минут пять-семь тишины были прерваны пьяной бранью в адресс врагов народа, погубивших вождя всего светлого человечества, донёсшейся через распахнутые форточки, и окна тотчас были облеплены теми детьми, кто сидел в ближнем ряду. Понёсся смех и улюлюканье, сдержанное траурное ожидание прервалось неудержимым всплеском детской легкомысленной непосредственности, непоседливые озорные мальчишки стали звать в догонялки и “кучу малу”. Вместе с другими одноклассниками я выскочил в корридор, но почувствовав желание есть и, не в последнюю очередь, из опасения быть пойманным Витькой, свернул к лестнице и спустился в буфет.

Буфет, источавший эапахи ирисок, сосисок и картофельного пюре, располагался на первом этаже напротив гимнастического зала, который готовили к митингу. Я доедал жареный пирожок с джемом и плодовоягодным киселём... Когда звонок оповестил о сборе на митинг, я пересёк коридор и вошел в ещё не заполненный зал. В конце зала у шведской стенки стояли столы убранные красной материей, два графина, по одному на каждом, граненые стаканы возле графинов, латунный колокольчик, письменный прибор чёрного мрамора, стопочка относительно белой писчей бумаги. Венчал всё большой портрет вождя всех октябрят, пионеров и школьников в бронзового цвета раме с лентами чёрного бархата, пересекавшими её углы и завязанными бантом в нижней части портрета. За окнами занимался светлый солнечный, но ветренный и неласковый весенний денёк. В ещё не заполненном зале пахло ранней весной, которая вдохнула в распахнутые перед началом митинга окна свои еще несмелые ароматы и сейчас стремила прохладные струи сквозь отворённые форточки. Из рупора радиорубки с шипеньем струилась траурная музыка, дополняемая сквозь неплотно пригнанные оконные рамы шорохом ветра и заполняла коридор и гимнастический зал. Я пристроился на скамейке у окна, выходившего в пришкольный сад, который по осени одаривал нас яблоками и сливами, где стараниями учительницы ботаники Валентины Фёдоровны росли и созревали огурцы и помидоры, горох и фасоль, редиска и зелень, а сейчас он - чёрный призрак, насквозь пробиваемый лучами акварельного солнечного света, зловеще ждал детского смеха и лепета с началом весенних работ и манил и втягивал меня в струящиеся лучистые переливы, ласкающие стволы деревьев, готовя мрачный апофеоз. Густая толпа школьников и персонала набила зал своим слезоточивым телом, выпустив в коридор шелестящий шепотком хвост замешкавшейся детворы. Завуч, маленькая серая усатая бабёнка на высоких туфлях-танкетках, имени и фамилии не помню, волосы собраны сзади в узел, в облегающем коричневом платье с V-обрвзным вырезом и сердцевидным кулоном на короткой шее что то вещала. После этого директор и гроза всей школы товарищ Маркелова, мощнейшая копна зачёсаных назад тёмных волос, в длинном бордо-белом вязаном жакете с ромбовидными узорами, рослая дородная матрона, напоминающая лицом Петра I, встала, что то говорила, а я плавно уходил в забытьё, пригревшись у окна после пирожка с киселём. Она указала на меня громадным императорским перстом, и двое стоявших рядом взрослых бросились ко мне, подняли со скамейки. Как в тумане видел я Марию Марковну; она взяла меня за руку, и отбуксировав в конец зала, прислонила в углу возле дверей. Выйти из зала оказалось невозможным. На смену директриссе выходили другие ораторы, и сквозь забытьё доносились до моего замутнённого сознания угрозы в адресс врагов народа, чужаков-космополитов, наймитов и замаскировавшихся агентов мирового империализЬма. Я слышал слова, смысла которых не понимал. Самые слова эти были мне, семилетнему еврейскому ребёнку, жившему в провинции, неизвестны и в силу того, что я ещё очень плохо знал русский язык. До школы основным моим языком был идиш, на нём и думал я, и общался с бабушкой, почти не владевшей русским, и родители мои научились русскому лишь на войне: отец на передовой, мать медсестрой в прифронтовом госпитале. Я так представлял себе, что сегодня всё вокруг меня, что творится на улице и в школе, является неким притворством, игрой, как говорили дети во дворе «понарошку», возможно спектаклем, подобно тому, что видел я в драмтеатре и опере, куда бывапо меня брали с собой мама и папа , и на митинге по случаю открытия памятника генералу Черняховскому. Мне виделось, словно я прихожу домой, где меня встречает моя милая бабушка, оглаживает головку, протягивает ржаной сухарь, щедро намазанный брусничным повидлом, и я, сидя у подоконника, буду его пожёвывать, смотреть сквозь окно на ближние дворы, поглаживать нашего Маврикия и разговарить с ним. Совершенно явственно я ощутил во рту вкус ржаного сухаря с повидлом, повеяло ароматом и теплом от кухонной плиты, на которой сушились бабушкины сухари из вкуснейшего ржаного литовского хлеба, покупавшегося в магазине Гобермана не без нашей с братом помощи, каковая состояла в том, что наше присутствие в магазине давало бабушке воможность закупать хлебца втрое больше; давали на троих. Сухари сушились партия за партией, сухари старели и отдавались на съедение, сушилась следующая партия, но попытки полакомиться свежим и тёплым пресекались. Бабушка говорила, что тёплые нельзя а то будет «завороткишок», и хотя мы не знали про «завороткишок», наши претензии не прекращались, она обещала, что их можно будет есть «потом». А «потом» - мы из неё наконец то выудили, это когда скоро станет теплей, и нас повезут. Я уже и не спрашивал, куда нас повезут, ибо радости моей не было предела, оно было вроде само собой понятно - на дачу. Мои желания от сухарей переносились к будущему выезду на дачу, мне виделось, как приедет «полуторка» с двумя дюжими хмурыми «поерим»17, говорящими на польском, каждое третье слово которых - «жИды», они погрузят наши «пожитки» и поедем в Поспешкес, где нас встретят радушные хозяева дачи: Зига Моркулис и его родители, любившие меня с братом и бабушку и целую зиму ожидавшие нашего приезда и других евреев-дачников, и не в последнюю очередь аванса за половину лета.

То, что толпа за дверью зала рассосалась, выход открылся, благо митинг закончился, я понял как только меня растормошили одноклассники. С Юрой Фризелем, соседом по двору, мы вместе вышли из зала и наткнулись у входа в буфет на Яшу Яжбина, который жил на Траку в доме, соседствовавшем с атлантами школы милиции, и Жору Геншеля, который жил в самом большом и красивом дворе на той же улице , напротив скверика Францисканского костёла, в котором мы с Жориком сбивали каштаны с высоченных деревьев. Они вошли в двери буфета, а я вместе с Фризелем направился в туалет в конец коридора. Мы миновали буфет, медпункт, зубной кабинет, библиотеку, радиорубку, раздевалку, комнату техперсонала, и в ноздри ударил смрад из смеси дешёвого курева, жжёной бумаги и хлорки вперемежку с фекалиями.

В туалете типа «сортир», с отверстиями «очко» в бетонном полу, курили старшеклассники, там бывало распивали спиртные напитки, преимущественно «чернила». Фимка Чёс, сверкнув металлом портсигара, постукивал о него папиросой «Казбек»13, готовясь прикурить которую зажимал комбинацией пальцев правой руки так, чтобы перстень на безымянном пальце не ускользнул от вашего взгляда. Когда пришли времена рок-н-ролла и его короля Элвиса Пресли, я вспоминал Фимку, лицом как две капли воды похожего на Элвиса. Он был одет в тёмнозелёные спортивные шаровары со светлыми лампасами, куртку того же тёмнозелёного цвета с такими же лампасами вдоль рукавов и большим накладным карманом слева на широкой груди, щегольские кеды «All Star»18 , на голове зелёная тюбетейка. Фимка был намного старше своих десятиклассников. Поговаривали, что их семья была репрессирована, мать и он вернулись в Литву не сразу после войны. Его отец после демобилизации поехал за ними куда-то в Сибирь, куда они были сосланы, и там был убит ножом в драке, а жили они там в глуши, где не было школы. Я часто видел его летом на спортивной площадке школы милиции, играющим в городки или футбол, где иногда и меня принимали поиграть за одну из команд старшие ребята. Спортплощадка не была обнесена оградой, ближняя сторона начиналась сразу от тротуара улицы Пилимо, дальняя её сторона ограничивалась небольшим валом, поднимавшим заболоченую местами террасу, заросшую кустами акации, из тонких зелёных стручков которой мы, дети, делали свистульки. Там, за кустами, на сухих незаболоченных островках так называемых Вингряйских источников, от которых сегодня не сталось следа, где по преданию Наполеон, отступая, зарыл клад, Фимка покуривал план, играл в карты и кости, его движения были округлы, изящны, артистичны, напоминали жесты фокусника. В хорошем расположении духа, он всегда пребывал в сопровождении двух-трёх смазливых девиц, на которых никогда не вис, а обхватывал руками их талию и мог так посмотреть на человека, что одного его взгляда бывало достаточно, чтобы тот сник или стушевался, а прозвище “Чёс” получил за свою бурную сексуальную жизнь. Фимка всегда приветливо относился ко мне и там, на площадке, никогда не давал в обиду. Вот и сейчас он заметив меня лукаво улыбнулся, подмигнул и спросил: «Vos hertzekh, Chonke?»19. Я приветственно салютовал ему рукой: «Adank, Fima, nishkose»20. Он был в авторитете...

...Выйдя из туалета, мы направились по коридору обратно, мимо школьных помещений, и я увидел в радиорубке Витьку, стоявшего спиной к выходу из неё. Витька стоял на щербатых деревянных ступеньках, начинавшихся сразу за порогом, заслоняя тех, кто находился внутри. Юра Фризель, приостановился было рассмотреть происходившее там, я же, как ужаленный, удивив моего Фризеля взрывною прытью, пулей метнулся прочь. Внезапно захлёстнутый океанской волной неосознанного страха, я дёрнул по корридору к лестнице и взмыл на второй эпаж, совершив вынужденную посадку у незатворённой двери нашего 1Б, где меня задержали жующие ириски Геншель и Яжбин. Они предложили и мне выломать одну или две из плитки ирисок, какие лежали в школьном буфете большими коричневыми листами популярного детского лакомства. Я выломал две штучки, вернул плитку, тут же протянутую подошедшему Фризелю, и стал жевать липнущие к зубам твёрдые, как гранит, коричневые квадратики.

Я был возбуждён, беспокойно озираясь, сделал шаг вперёд и повернуся спиной к окнам, чтобы видеть весь коридор. Меня обуревало смутное чувство надвигающейся беды, погружавшее вовнутрь себя, и то ли хотелось видеть, то ли казалось, что в дальнем конце коридора замаячилили силуэты моих родителей, как бы плавно скользивших мне навстречу и манивших меня жестами, но я не смог сойти с места, споткнулся, упал. Мне помогли подняться одноклассники, обсуждавшие сегодняшние “рыцарские турниры”, и смеявшиеся, вспоминая произошедшие курьёзы, и я подумал, что они смеются надо мной, моей неуклюжестью. От падения мои зубы ещё сильней вонзились в ириски, видение родителей растворилось в сумрачной кишке полутёмного коридора, и вместо них материализовался Витька со сворой. Витька не парил, не скользил, как родители, а приближался тяжёлой медленной поступью, акцентируя каждый шаг и словно зависая на миг перед следующим. Я застыл, как серебряные и бронзовые лицедеи на Rambles21, ужас и безысходность целиком завладели мной, сковав движения и подавив первый порыв удрать в класс, дверь в который была отворена, и никаких препятствий. Зубы мои не стучали от страха только потому, что завязли в прилипших, сковавших челюсти ирисках. А Витька уже неотвратимо приближался с оглушительностью пассажирского поезда, мчащегося к раскрытому окну твоего купе, и - ой, гевалт! - мерзкие щупальца приближавшейся фантасмагории вцепились мне в шею и плечи, я зажмурился, съёжился, втянув голову в плечи, и получив болезненного «леща», услышал брань фальцета: «Доигрался, жидяра, завтра вас всех свезут, паршивый еврейский выб**док». Мои ноги одеревенели, не двигались, «витьки» поволокли меня, «подбадривая» пинками, один из которых оказался особенно болезненным, попав мне промеж ног, отчего я завопил. Я силился закричать, кликать Фиму Чёса на помощь, но издавал лишь негромкое мычание.

У кабинета завуча, на втором зтаже, первые двери направо, меня поставили на ноги, слегка поддерживая с боков, одернули пиджачок, поправили воротник, и ,постучав в дверь, подтолкнули в кабинет. Споткнувшись от толчка, я впал в кабинет, уже приведённый в полное сознание болевой и шоковой терапией, и ясно слышал преамбулу моего обвинения, озвученную Витькиным соло в сопровождении нестройного морморандо своры: «Этот холёный еврейский барчук играл и выё...(чуть не проговорился он) веселился в коридоре и говорил “хорошо, что Сталин умер»». Завуч от неожиданности выпучила глаза, обвела всех усталым недоумённым вглядом, воцарилась звенящая тишина, нарушенная её глотающим горловым звуком. «Ты это говорил?», - выдавила она из горла. Я промычал что-то невнятное, мой рот продолжал быть скованным сладкими, вязкими ирисками, из него сочилась слюна, подступал кашель, и завуч, с высоты своего педагогического опыта, поняв физиологию, приказала мне выплюнуть, но будучи затюканым и неспособным подавить внутренний тремор, я не смог, и она послала в медпункт за фельдшером. Тем временем Витька «со товарищи» бубнили: «Да-да, он говорил, он смеялся, кривлялся, внизу, мы видели, слышали, они враги народа... ». Пришла работница медпункта, завуч поблагодарила Витькину шайку за бдительность и предложила быть свободными. Они вышли, давая выйти и стихающим выхлопам своего деланного «справедливого гнева». Завуч послала за Марией Марковной, медработница быстро вычистила мне рот, сунула под нос ватку с нашатырным спиртом, отчего лицо оросилось слезами, и спустя минуту другую я почувствовал себя уверенно и спокойно, тем более, что гнетущее ожидание опасности давно миновало, плюс прирожденная легкомысленность моей натуры позволяла быстро забывать о своих детских невзгодах. Я ещё не умел оценивать ситуацию, они только начинались. Пришла Мария Марковна, медработница посадила меня на стул у входа в кабинет и удалилась, а я наблюдал за стоявшими между окном и письменным столом педагогами, говорившими полушёпотом, но не смог ничего уловить. Завуч велела мне подойти и указала на стул. Передо мной села Мария Марковна, по другую сторону стола завуч заняла своё рабочее место. «Ты говорил “хорошо, что Сталин умер?» Нет. «А что ты говорил?» Я ничего не говорил, я устал, я хочу домой и хочу сухарик с брусникой. «Какой ещё сухарик?», - завуч перевела взгляд на классную и снова на меня. Что бабушка сушит на плите, вкусный. «Ты говорил что нибудь про Сталина – вождя нашего?» Нет, это они кричали про Сталина. «Что они кричали?» Они говорили, что Сталин умер. «А кто это они?» Те ребята, кто бегал по корридору. «И кто бегал по корридору?» Все бегали. «Ты тоже бегал?» Нет, я играл в «кучу малу”. «Ну, а почему Квачёв привёл тебя, и что он тебе сказал?» Витька сказал, что я фуцин и «жиб**док» и скоро нас повезут. «Куда повезут?» На дачу. Когда потеплеет, бабушка сказала. В Поспешкес. Мария Марковна сидела так, как будто стул был без спинки, выпрямив спину и вытянув высокую белую шейку, длинные с яркокрасным маникюром растопыренные пальчики рук, тянувшихся из опущенных плеч прикрывали коленки. Она не произнесла ни одного слова. Её лицо стало непроницаемым и неподвижным, лишь тронутым неким подобием улыбки сумасшедшего, который сам себе на уме. Завуч встала, перенесла стул и села между мной и моей учительницей. «А что вообще сегодня случилось? Кто умер?», - задала она наводящий вопрос: «Ты знаешь?» Знаю. «Ну, так скажи!» Умер Der Vоntz. «Кто? Повтори!» Der Vоntz. «Это кто же такой?» Это тот, кто следит за тем как мы живём, и окружил нас заботой и вниманием, и папин завод, и мамину парикмахерскую, и школу, и делает всем людям всё. «Кто тебе это скаэал?» Маврикий. «Маврикий? Это ещё кто?» Наш попугай. Я знаю добавил я, что Vоntz`а убил Карабас-Барабас. У нашей Марии Марковны открылся ротик, обнаживший ровненькие белые зубки, дыхание спёрло, она не могла вымолвить ни полслова, взгляд блуждал. Завуч опять поперхнулась, повторив горловой глотающий бульк. “Иди в класс,“ - сказала она сдавленным голосом - ”и жди Марию Марковну.” Я пошел в класс и сел за свою парту. В классе никого не было.

Мария Марковна пришла не скоро. В ожидании её я вынул из портфеля книжку Шарля Перро «Мальчик с пальчик» и стал рассматривать картинки в ней. Видимо это занятие длилось недолго, я уснул, утомлённый ворохом событий. Меня разбудил не приход Марии Марковны, а стук мётел, швабр и вёдер, входящей в класс старой пани Яньки – Янины Гвидоновны, уборщицы, которая любила пообщаться со школьниками в риторической манере, не ожидая ответа, сказать несколько фраз на тутейшем наречии. Впрочем, и ответить то ей далеко не каждый мог, поскольку дети не понимали эту мову. Вот и на этот раз, завидев меня, пани Янька подойдя выдала следующую тираду: «Тен паскудны, бжидки Вицька, цо ён тобие зробил? Може ты цось такиего мувил? Тераз вшисткие виедзон цо сие стало з тобон. И вшисткие розмавион о тым. Я мышьле, же ты ниц ние мувил, бо ние можешь дзиецко ниц о тым знаць. Але вы жИды бендзиете мяли клопут»22. Я в общих чертах, кроме последней фразы, где мне уже было достаточно известно слово жИды, понял, что сказала Ядвига Гвидоновна потому, что польская речь ежедневно была на слуху в нашем дворе и вокруг дачи в Поспешкес, где жили в основном поляки и тутейшие. Мария Марковна слышала пани Янькины последние слова ибо в этот момент входила в помещение, протянула мне дневник, пропажу которого я не заметил, и, укоризненно вглянув на уборщицу, скаэала, чтобы я не слушал пани Янькины глупости, хотя эту речь, кроме слова «жИды», вряд ли понимала и она. “Собирай книжки, Хона, я отведу тебя домой!” Я положил дневник и «Мальчика с пальчик» в портфель, повесил на плечо мешки с причиндалами, и мы отправились в недолгий путь. Всю дорогу Мария Марковна молчала, довела меня до подъезда и лишь там спокойно так сказала: «Иди, Хона домой, отдыхай! А я зайду к твоей маме на работу». До свидания, Мария Марковна! «До свидания, Хона!»

Дома меня встретила бабушка, едва удержав, покормила меня картофельными блинами, посыпанными сахаром, чаем, и я побежал играть в конструктор, который подарил мне дядя Семён, папин земляк, приятель и однополчанин. Я бережно вскрыл коробку и обнаружил в ней множество различных по форме, длине и ширине дырчатых реек, пластинок, кругляшек, шайбочек, гаечек и винтиков, которые были разложены по своим отсекам, и тонкую книжицу, в которой давались примеры возможных сборок, и с головой погрузился в новый интерес: в освоение игры, которая ждала меня со вчерашнего вечера...

...Утро, 7 марта, суббота... Я проснулся рано, потому, что вчера уснул за игрой в конструктор и не помнил как меня укладывали в постель. Мама и папа собирались на работу. Продолжая нежиться в постели, не открывая глаз, я ловил голоса, доносившиеся из родительской спальни, где разговор шёл на литовском, которым папа и мама пользовались в повседневности так же, как идиш или переходили на литовский, чтобы «дитя не поняло». Они поцеловали меня перед уходом, папа сказал, чтобы я сидел дома, никуда не ходил, что в школу сегодня не надо, и бабушке наказал смотреть, чтобы я "куда не выскочил". Ни в понедельник, ни во вторник, ни в последующие дни я в школу не ходил. Мама и папа сказали, что я исключён из школы за плохое поведение, и теперь они не знают, когда я пойду снова. Известие сие меня нисколько не опечалило. Будучи домашним ребёнком, до школы не ходившим в детский сад, я не стремился в большие сообщества сверстников, моей компанией всегда были дети двух соседних квартир третьего этажа нашего дома. Однако дети нашего двора почти все были моими ровесниками-первоклашками и, видимо науськанные родителями и учителями, бойкотировали меня, что сегодня оглядываясь в прошлое уже не кажется непостижимым - все тогда жили в страхе и тревоге. Я не был инфицирован детской патриотической бациллой; не Мальчиш-Кибальчиш, равно как и не Мальчиш-Плохиш. Меня считали упрямцем, непослушным учеником, шалуном, нарушителем дисциплины, но учился я на хорошо и отлично, поэтому все были удивлены, обнаруженным в дневнике двойкам и единицам.

Потом приходил «какой-то дяденька», гладкая лысая голова которого сияла отполированностью настолько, что отражала свет электрической лампочки, тем самым не делая необходимым слепящий свет рефлектора, обычно используемого “дяденьками» при беседах. Похаживая в скрипучих сапогах взад-вперёд по комнате, он вопросительно косился на Маврикия, но мудрая птица гордо хранила молчанье, лишь внимательно фиксировала своим древним мигающим оком “поставленные“ папе с мамой вопросы. Поскрипывая, держа руки сложенными за спиной или затягиваясь папиросой «Герцеговина Флор»13 с золотым ободком на гильзе, он распространял вместе с имперской непоколебимостью сильный запах тройного одеколона и табачного дыма. Моё внимание особенно привлекли победоносные дяденькины густые чёрные с лёгким зеленоватым отливом усы, видать крашеные не совсем свежим контрабандным «Титаником»23, которые топорщились во все стороны света, не оставляя сомнений в том, что могут смертельно жалить. Какие-то угадывались будто знакомые черты, они подсказывали мне, будоражили моё детское воображение, и я напрягал память, но чего то не доставало... Меня отослали в родительскую спальню, где мне нечем было себя занять, и плотно притворили дверь. Я не мог там слышать разговора взрослых, включил и стал накручивать шкалу ВЭФ’а, из которого полилиась чарующая музыка, и тёплый хрипловатый голос что то непонятное пел, окутывая меня своим «Зефиром»24. Однако «боль, что скворчонком стучала в виске»25 не стихала, нарастала, и внезапно озарение снизошло - из яйца моей интуиции вылупился, как птенец исполинской сказочной птицы Рух26, образ оборотня, который сейчас вёл беседу с моими родителями. Я понял, я узнал его! Это же Карабас-Барабас, стриженный и переодетый! Это была его победа, победа Карабаса над «вонцем». Но мне уже не было страшно, я перевалил через этот хребет... Между тем родители решили отправить меня с бабушкой к сапожнику, мастерская которого на улице Траку была неподалёку, за углом, напротив атлантов. Мы вышли из дому вместе с родителями и державным порученцем. Сопровождаемая скрипом, запахами и сиянием Советской Родины тройка стала стучаться в двери Шаевичей - семьи наших соседей и друзей, жившей за стеной. Потом папа говорил, что дяденька приходил из домоуправления, по поводу ремонта нашего подъезда...

... Стараниями инспектора ГорОНО старика, Гурдуса я был водворён в ту же школу, в тот же класс - по его принципиальному настоянию. На решение этой задачи ушло всего два месяца, втечение которых родители занимались со мной дома, чтобы не отстал от школьного курса. Триумфальное «возвращение Радамеса»27 состоялось 4 мая 1953 г.. На этом политические и расовые расхождения с существующим строем у меня не закончились и впереди меня ещё ожидали «репрессии».

ПРИМЕЧАНИЯ:

1) Кокур - марочное белое десертное вино. Единственный производитель — ГК НПАО «Массандра» в Крыму;
2) Маврикий – попугай (кличка) описанный автором в рассказе «Чаепитие с попугаем»;
3) «Der Vontz hot gepeigert» - идиш, «Ус подох»;
4) ГорОНО – сокр. от городской отдел народного образования;
5) «Чук и Гек» - рассказ А. П. Гайдара (под заголовком «Телеграмма») был опубликован в журнале «Красная новь» в 1939 году;
6) Фригийцы - древний индоевропейский народ, обитатели Малой Азии в конце 2 тысячелетия до н.э. — середине 1 тысячелетия до н.э. Большинство современных исследователей также придерживается мнения, что фригийцами были выходцы из Европы и попавшие в Малую Азию около 1200 г. до н. э. среди народов моря. В этом случае, они могут считаться разрушителями империи хеттов. В «Илиаде» Гомера фригийцы подобно другим переднеазиатским народам выступают союзниками троянцев. Но, если следовать современным сведениям, то скорее фригийцы как раз были теми, кто участвовал в осаде и разрушении Трои. Возможно, что их эпические сказания попали к грекам и создали основу легендарного троянского цикла;
7) «Синдром Каннера» - психическое заболевание, первые симптомы которого обязательно появляются еще в детском возрасте до 2,5 лет. Однако, достоверный диагноз можно установить только в более позднем возрасте (до 5-ти лет), когда у ребенка формируются навыки общения в коллективе. Основные проявления включают в себя замкнутость, стремление к одиночеству, нарушения эмоционального контакта с окружающими, странности в поведении. Чаще встречается у мальчиков;
8) ВЭФ - (латыш. VEF, Valsts Elektrotehnisk; Fabrika) — производитель товаров электротехники и электроники в Латвии, популярная марка радиоприёмников;
9) Сфорцандо - (итал. sforzando) или сфорца;то (sforzato) обозначает внезапный резкий акцент, усиление звуков;
10) Дать леща – разг., шлёпнуть, хлестнуть, дать затрещину;
11) Фуцин – в Одессе так называли неблагополучных, в воровской среде слово фуцин имеет несколько значений: жертва для ограбления, самый главный в тюремной камере или вор-новичок, среди подростков, так называют сверстника, который выделяется из общей массы;
12) Шкеры - на вороском жаргоне - это бpюки;
13) «Беломор», «Казбек», «Герцеговина Флор» - «Беломоркана;л» — самые массовые папиросы эпохи СССР. Названы в честь Беломорско-Балтийского канала; «Казбек» - марка советских папирос. Выпускались ленинградским предприятием «Табактрест», затем Бийской табачной фабрикой. Создатель рецептуры - табачный мастер В. И. Иоаниди. Папиросы выпускались в двух видах: в традиционной для недорогих папирос глухо закрытой упаковке по 25 штук и более дорогой вариант в распахивающейся коробке. Широко известен рисунок на пачке папирос «Казбек», изображающий силуэт горца на коне на фоне бело-голубых гор и синего неба, который был выполнен художником Аслангереем Хоховым; «Герцеговина Флор» - марка выпускалась с дореволюционных времен на фабрике С. С. Габая (затем — табачная фабрика «Ява»). «Ява» получила такое название потому, что для её производства на фабрике «С. Габай» действительно использовался табак, поступающий с островов Индонезии, а основу папирос «Герцеговина Флор», широко известных тем, что табак из них курил И.В. Сталин, набивая его в свою трубку, составил табак, привозимый из Герцеговины на Балканском полуострове. В начале 20-х годов Владимир Маяковский восхищался качеством табака «Герцеговина Флор», посвятив папиросам такие строки: «Любым папиросам даст фор «Герцеговина Флор»;
14) Катух - (рег.) хлев для мелкой скотины; (перен.) неуютное, неопрятное жилище; сарай;
15) «Советская «малина» врагу сказала: - Нет!» - Строка из песни «Марсель». Песню сочинил в ссылке политзек филолог-германист Ахилл Левинтон (1913, Одесса - 1971, Ленинград). Авторское заглавие песни - "Жемчуга стакан";
16) «Кто-то хитрый и большой наблюдает за тобой...» - строка из песни группы «ЧАЙФ»;
17) «Поерим» (мн.ч.), поер, ( идиш) – деревенщина, крестьянин;
18) «All Star» - кеды (в Вильнюсе баскетки) производства США с тисненой пятиконечной звездой и этой надписью в резиновой нашлёпке на внутренней стороне лодыжки;
19) «Vos hertzekh, Chonke?» - идиш, «Что слышно, Хонка?»;
20) «Adank, Fima, nishkose» - идиш, «Спасибо, Фима, неплохо»;
21) Rambles — (кат.) Рамбла (Рамблас) пешеходная улица в центре Барселоны. Граница между Готическим кварталом и кварталом Раваль. Идёт от площади Каталонии до площади Портал де ла Пау. Протяжённость — 1,2 км;
22) «Тен паскудны, бжидки Вицька, цо ён тобие зробил? Може ты цось такиего мувил? Тераз вшисткие ведзон цо сие стало з тобон. И вшисткие розмавион о тым. Я мышьле, же ты ниц ние мувил, бо ние можешь дзиецко ниц о тым знаць. Але вы жИды бендзиете мяли клопут» - польск. «Этот паскудный, мерзкий Витька, что он тебе сделал? Может ты что-то такое сказал? Теперь все знают что с тобой случилось. И все говорят об этом. Я думаю, что ты ничего не говорил, потому, что не можешь ты дитя о том ничего знать. Но вы, евреи будете иметь неприятности.»;
23) «Титаник» - Услав дворника и прокричав «лед тронулся», Остап Бендер снова обратился к усам Ипполита Матвеевича: — Придется снова красить. Давайте деньги — пойду в аптеку. Ваш «Титаник» ни к черту не годится, только собак красить... Вот в старое время была красочка!.. «12 стульев», И. Ильф и Е. Петров;
24) Зефир (др.-греч. ;;;;;;;, «западный», микен. ze-pu2-ro) — ветер, по мнению древних, господствовавший в восточной части Средиземного моря, начиная с весны, и наибольшей интенсивности достигавший к летнему солнцестоянию;
25) «боль, что скворчонком стучала в виске» - «Полночный троллейбус», 1957 г., Булат Окуджава;
26) Птица Рух - Самое знаменитое описание птицы содержится в «Тысяче и одной ночи»: во время пятого путешествия Синдбада-морехода птица Рух в отместку за уничтожение её яйца истребляет целый корабль с моряками. Среди европейцев первые сведения о ней сообщает странствующий раввин Вениамин Тудельский. Ему рассказывали, что, выброшенные бурей на необитаемый остров, моряки подкарауливают огромных грифонов, ухватившись за которых они добираются до материка. Марко Поло поначалу тоже принимал птицу Рух за грифона — традиционного персонажа европейского фольклора. Со слов Поло, великий Хубилай-хан послал на запад Индийского океана своих людей, чтобы они навели справки о существовании и повадках чудо-птицы, и они привезли ему перо птицы Рух. Современные комментаторы склонны считать это «перо» веткой винной пальмы, которая в изобилии произрастает на Мадагаскаре;
27) «возвращение Радамеса» - из оперы Джузеппе Верди, второе действие: Большая площадь в Фивах; на сцене толпа народа, встречающая триумфальное возвращение Радамеса после победы над эфиопами.





Рейтинг работы: 0
Количество рецензий: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 91
© 08.02.2018 Хона Лейбовичюс
Свидетельство о публикации: izba-2018-2193544

Рубрика произведения: Проза -> Рассказ












1