Крила. Глава 10


1997 год. Дневник пастуха.

«1 мая. Ворота. 21:00. Приехали к бабушке. Дед не узнал. Баба Сева. Сочинил «Release».»

Уже с годами, я понял, что про Деда написано слишком скупо. Всего одно, не раскрывающее всей сути лаконичное предложение: «дед не узнал» или потом, далее по тексту в дневнике: «снял деда с окна». Вот, пожалуй, и есть единственное упоминание о Деде в моей летописи. Так всегда бывает с близкими, которые находятся рядом, и мы не всегда удостаиваем их большим вниманием, чем дежурное, «про между прочим». Это приходит со временем. Со временем погружаешься глубже, и начинаешь изучать. Со временем к тебе приходит, подбираясь ближе, эта магнетическая тяга, когда все так или иначе связанное с человеком ты будешь воспоминать, выкачивать из колодцев своей памяти, в глубине своего безмерного и навалившегося непрошенного горя, когда ничто и никто не могут заместить тебе давно ушедших от тебя людей. Поэтому hereisмое повествование о нем. Это первое упоминание, когда я посчитал нужным упомянуть то, что я раньше воспринимал как данность, неотъемлемое, и, само собой разумеющееся, неотъемлемое, ординарное. И фотографий нет, потому что никому не приходит в голову фотографировать живых родственников, и записывать без устали их рассказы, снимать их целыми часами на пленку, не считаясь ни со временем, ни со средствами, когда и так полно увлекательных занятий и места приложения сил. Это горькое и отрезвляющее осознание «раздупления» от упущенных возможностей приходит потом, когда становится слишком поздно, когда уже нет возможности повлиять, когда люди уходят. Мы узнаем, какими глыбами они были, когда нет ни их писем, ни дневников, а остаются только люди, непосредственно знавшие их, носители светлой памяти о них. Легенды расскажут, какими они были.

Даже после пересечения государственной границы в дороге с России в Украину я чувствовал, что дышу буквально каким-то другим воздухом, (может, это было просто самовнушение, в чем я непременно старался себя убедить, или акцентуация?) после таможенного поста, когда папа мчал по пустой трассе. Мы видели, как буквально в километре от нас идет береговая полоса моря, и «облизывались», потому что спешили к родне и корням. Я долго смотрел на море, пока оно за посадками из деревьев, каких-то оград, домов и построек, зрительных преград и препятствий, не исчезало полностью из вида и поля зрения.

С чем ассоциирован каждый приезд? Со встречей с привычными вещами- с погружением в крестьянский быт, в этот особый мир. Помнишь вкус дрожжевого теста, которой попробовал на вкус, а тебе говорили, что «ничего особенного», не стоит того, чтобы пробовать, а ты все равно пробовал, ты шел в нарушение запрета, тебя это никогда не останавливало. Думал, раз останавливают, то действительно это стоит того, раз такая интрига. Пресные и невкусные дрожжи были вкусны, потому что это был вкус соблазна и искушения, нарушения запрета. Идти против чужой воли, авторитета или совета старших, против ветра, течения, выдуманных правил и чужого опыта.

На печи собраны, как одновременно: «стратегический неприкосновенный запас» и «стратегические резервы», «стабилизационный фонд», «подушка безопасности», «фонд национального благосостояния»: халва подсолнечника в жестяных банках, как из-под кофе, похожих на консервные шайбы; кукурудзяни палiчки с нарисованными желтыми курчатами. Шампунь с нарисованным на этикетке слоненком, который уж очень больно мне щипал глаза, каждый раз, когда меня купали в просторной алюминиевой миске- я рыдал, меня обливали ковшом нагретой воды, и для меня был огромный и сильный стресс. Какао - порошок «Золотой ярлык», который лежал на фасадной стороне печки, обращённый к нам. Куча детского и хозяйственного мыла, который хранился в «нычке»- припiчке под самой печкой, схроне, в котором «про запас» хранили все хозяйственные принадлежности, от крема для обуви до зубного порошка, гусиных длиннющих перьев на смену перьевым кистям, чтобы обмазывать края хлебов. Просто лежали складированные и другие хозяйственные принадлежности разного рода, скопленные за три жизни подряд всех поколений- Бабы Севы, Бабушки и Мамы, пуговицы. Мамы и сами пуговицы-на них все держится.

Сейчас печь уже утратила свое социальное предназначение- основа для дальнейшей постройки дома, в которой ее используют уже не как лежанку или «припичок», место для общения, а как грубу для сжигания «смiття». Центр тяжести, переместившийся на газовые плиты и другие устройства для приготовления пищи, пожалуй, оставил нишу только для выпечки хлеба собственного приготовления- который не черствеет неделю- который потом, уже черствый, но несъеденный, идет на пампушки с чесноком, или в корм свиньям. Тот, который крошится иногда так, что проще его не резать ножом, а так -брать его и есть руками, жадно, от его рассыпчатого ностальгического мякиша, от корочки, которая пахнет запечено олiей- подсолнечным маслом, который остался с противня, на который олiю нанесли кисточкой куриных перьев, связанных тугой ниткой. И все эти аксессуары этого простого и милого крестьянского быта вызывают только умиление тихую радость за то, что люди сберегли веру православную, свою самобытность и сквозь прогресс, и сквозь стандарты современного потребления, позаимствовав только, может быть, сотовые телефоны, новые машины и шмотки- но во всем, начиная от сельхозинвентаря, и заканчивая самолично вышитыми рушниками, где –то живущие в своем каком-то времени, для которого уже не выпускают отрывных календарей, которые меня в детстве приучала «мониторить» Баба Сева, ориентируя на даты праздников, заставляя все время держать выверенным и актуальным. И что такое сельская жизнь- это полный мешап- «Кустурица», как говорит Жена, подразумевая весь этот дикий славянско-цыганский сельский базар- вихрь-колорит, с его многочисленной родней, суржиком, бытом и одновременно отсутствием бытовых удобств. И все вместе, люди, животные, в тесном контакте-под ногами в кастрюле пищат только вылупившиеся птенцы, которых забирают отогреть от холода в дом с улицы. И под ногами тут же рассыпано зерно, чтобы они –птенцы –уже гуляли, когда подрастут, столы, которые ломятся от обильных блюд-явств, и от освященных продуктов, принесенных из церкви- на которые уже сделан акцент, что именно «из церкви», «батюшка посвятил», дети, свои, чужие и соседские, которых всегда приглашают к столу не разбирая, где чье родство, потому что оно, дите, смотрит на тебя голодными глазами. Поэтому обязательно уважь, не смей пройти мимо. Это люди, которые не всегда опрятны, и да-неопрятны! Где-то, то в масле, то в копоти, багнюке, гноярке от домашних животных, и саже, то в побелке, постоянно заняты по хозяйству, и говорят на ходу, люди, которые кричат друг на друга по любви или от злобы, перемешавшиеся, как в соку со своими эмоциями в домашней работе, непрерывной суете светового дня, и тесном и упорном физическом труде трех поколений. Я хотел бы еще писать про три жизни, про то, что каждая жизнь, она дается, как «хелса» в компьютерной игре. Как достаётся сразу несколько несгораемых жизней. Зная наперед их количество, к ним бы ты относился, как к новому шансу, в котором ты можешь реализоваться. Ведь я привожу простые примеры из жизни известных мне семейств, чтобы показать увиденное мной со стороны, показывая быт и общение родных в тех семьях, и нашей, как воспринимается чувством - восприятие чужих семей, когда ты в них видишь отношение людей и внутренний порядок, при этом примеряя, и сравнивая, что же происходит в твоей собственной семье на примере трех известных мне не понаслышке поколений.

Мое любимое блюдо, которое Бабушка готовила, это были жареные с чесноком кабачки. Потом зашкварки от свежезабитой свиньи. Колий, как викинг, лихо и молодцевато, выпивал чарку с дымящейся кровью животного- предлагал мне, как свежевыжатый фреш или священник преподносящий кровь Христову. На его зубах оставалась кровь-как на зубах женщин остается губная помада, и он дышал свежиной паром в сырой пропитанный потом и запахом борьбы воздух. Я смотрел в густую жидкость цвета сочного граната и боялся приблизить керамическую чашку, с потеками как от томатного сока, к губам. Меньше всего я любил кровянку-кровяную колбасу- начиненную гречневой кашей с запеченной кровью в свиных кишках, предпочитая той же кровянке, подернутой смальцем- в более тонкой по толщине кровянке- сальчисон (сальтисон).

Блюда, которые я любил есть у бабушки это гречаный супчик, гарбузовая каша, пампушки с часником, молозиво, кровяная ковбаса, но не та -которая с запеченной кровью на гречке-а более тонкая, которую сматывают кругами- в которой больше жира-обе называются кровянками (или сальтисон), но между ними есть важные различия по составу…

Потом были «дары лета», которые Баба Сева и Бабушка постоянно сушили в печи абрикосы на больших подносах, яблоки, которые нарезали ровными ломтиками для взвара (которые уже при длительной сушке становились неравномерными по размеру), и груши дички. Эти груши и яблоки также сушились и вялились на крыше сарая, летней кухни, или навеса во дворе, где их доставало солнце, припекало лучами, и одолевала, рясно облепливая, мухва. Во дворе, в садку была единственная липа, плоды которой иногда заваривали в чай. Рядом с липой росла любимая груша Деда. Моим любимым деревом был отстоящий напротив груши орех с раскидистыми ветвями, под которым покоилась черная кошка, плод фантазии моей Сестрицы.

У Бабушки моченые яблоки долго хранились в погребе. Они были в большой дужке - бочке и они были неимоверно вкусны, есть же еще соленья, арбузы и есть еще другие способы сохранения продуктов, но это мочёные яблоки были просто нечто, отпад, они были восхитительны и отменны, сочны и освежающи, как будто в них кто каким «секретом фирмы» добавлял льда, который сочился холодком и отдавал самой зимой.

Лето начиналось с шелковиц и вишен, продолжалось сливами и абрикосами и заканчивалось белой шелковицей, грушами и яблоками. Шелковицы практически никогда не назывались тутовником. А яблони именовались особо и отдельно, как самостоятельный фрукт- «папировка». По деревьям я не отказывал себе в желании лазать, даже поскольку это вредно для растений. Особо мне нравилась зимняя груша, как я ее называл, такая ужасно твердая, которую можно было только обгрызать, как кокосовый орех, просто подтачивая ее зубами, снимая стружку, а не откалывая ее по кускам, чтобы проглотить, или срезать ножиком.

Каждый свой приезд я любил у Бабушки есть пампушки с чесноком, как самое блюдо, мой аперитив, комплимент от шеф-повара. Как меня всегда встречали этим блюдом, «с почином», специально выпекая один- единственный не подовый для этой цели хлеб, а прямоугольный. Края хлебов бабушка и Баба Сева обильно натирали растительным маслом, олiей, чтобы не пригорали боками к формам. Растительное масло мазали перьями гусака, связанными в веничек. Хлеб неделями не плесневел, его резали огромными ломтями, который сильно крошился. Большое лакомство было просто обмокнуть этот ломоть отрезанного хлеба в воду и обильно посыпать сахаром. Ничего сладкого более и не надо было. Хлеб всему голова. Хлеб нельзя было ронять на пол или играться с ним. Вплоть до лепки из него хлебных шариков. Уроненный на землю хлеб целовался, и у него в голос, а не про себя, шепотом, просилось прощение.

Сам прием пищи состоял из трех блюд. Бабушка называла пiсненьким мясом белое куриное мясо, особенно петуха, которое густо солила и в приказном порядке говорила съесть «нащо серця». На первое блюдо был гречаный супчик, который Бабушка варила из гречки на бульоне, картошки и еще добавляла туда иногда и перловой крупы и даже соленых огурцов. Он был очень густой и содержал большое количество ингредиентов. Иногда Бабушка делала молочный суп с рожками, очень сладкий, потому что бурячный сахар, которого всегда было в избытке, в него сыпали горстями. Второе блюдо могла быть жареная или вареная картошка с мясом курицы, петуха, гусака или кролика. На третье блюдо непременно был кисель. Его мог заменять творог в большом блюде, обсыпанный сахаром. Важно сказать, что после первого блюда полагалась обязательно добавка, так что ты уже был сыт, даже еще не приступив ко второму блюду.

Бабушка еще постоянно приговаривала, что если не съесть кусочек оставленной еды на блюде, то он за тобой будет «бегать до тех пор, пока ты его не съешь» и «вся самая сила в последней ложке (капле, кусочке). Иногда приходилось жаловаться Бабушке на то, как она закармливала «до отвала». Ведь полагалось еще есть при этом пирожки с капустой или с вишней, которые лежали накрытые полотенцем в кухне. Иногда я просился полежать на диване, чтобы, чуть погодя, продолжить трапезу снова, после небольшого перерыва.

Дед, когда был здрав и при памяти, до того, как его расстроила болезнь, занимал за столом свое «коронное» законное коронное место, напротив телевизора. Отец, когда приезжал, садился напротив него и оборачивался, посматривая в телевизор, постоянно ерзая на стуле, и с нами и отвлекаясь на телевизионную передачу, что показывало Отца суетливым перед немигающим взглядом Каа- Деда, полного хозяина положения. Если Дед ел молча, даже требуя «законную» чарку у Бабушки, показывая не интонацией и не голосом, а взглядом, каким-то поворотом шеи, осанкой, просто поведением, даже не жестом, как будто никакая сила, ничего не могло его разговорить за столом, что он мне наказывал, поучая, при этом не поднимая век, не смотря в глаза, игнорируя мое послушание строгой дистанцией, исполненной ледяной выдержанности при всей импульсивности его характера: «когда я ем, я глух и нем». То Отец и мы говорили за столом тогда, когда отказывались от добавки или предложенных блюд, выбирая из них варианты. При этом за стол мы непременно садились между отцом и дедом. Сначала за столом ели мужчины, потом за стол садилась Мама, и только иногда, в особых случаях, Бабушка (и так жаль, что она стала «позволять себе» садиться с нами за стол, когда Бабы Севы и Деда уже не было- а так, при их жизни она все «выбегала», и провела на ногах-вот она любовь и уважение. Вот оно поведение хозяйки дома, до 70 лет не смевшей даже присесть и «слова молвить». Вот у людей были порядки!). Только иногда стол специально отодвигали, чтобы уместились все, включая гостей, но так было только во время обжимок, закалывании порося (когда колiй садился за старшего стола или приглашенного гостя, и по другим особым случаям. Бабушка Маня не ела с нами, потому что всегда перехватывала еду на бегу, или ела во время приготовления, ей всегда было некогда, в суете, толкотне и беготне, в труда праведных она не находила даже времени усесться.

Баба Сева никогда не ела с нами за одним столом. Она ела отдельно, еду для нее клали на швейную машинку «Зингер», служившую ей МФУ- одновременно и прикроватной тумбочкой, и обеденным и письменным столом, и журнальным столиком, целым складом и вешалкой для головных платков –хусток, и собственно, самой швейной машинкой. Я помню эту легендарную швейную машинку «Зингер», полностью укрытую в несколько слоев хустками Бабы Севы и Бабушки, свисавшими, как с прилавков торгового ряда. Баба Сева всегда на подставку машинки складывала чашку-кружку, конфеты и печенье. У нее всегда и неизменно на подставке были сладости, гостинцы и принесенные из церкви опресноки-просвирки, такие пресные и невкусные, я их все время надкусывал, слюнявя, и есть их больше не хотелось, выплевывал.

Мама из города всегда привозила своим родителям или городскую палку колбасы, но чаще- селедку, этот оселедец, разделанный чуть ли на клеенке, прорезанной царапинами до самой подкладки, быстро уходил под картошку в мундире и шайбами нарезанный лук. Иногда консервы «печень трески», реже магазинную рыбку –мойву или тюльку.

Я, как человек увлекающийся, часто переключаюсь на новое и интересное, не вводя позитивные вещи в систему- хотя бы у Бабушки я пытался себя заставить ежедневно, по режиму, пить коровье молоко, чтобы прямо каждый день, по три раза в день. Или есть с утра шелковицу на голодный желудок –потому что стакан съеденной шелковицы-тутовника, очень полезен для печени, я так и не смог себя приучить. А потом летом, когда не удается попасть в самый сезон, потому что все плоды-яблоки, вишни, тутовник и абрикосы созревают в разное время, и в разное время ты довольствуешься всем спектром фруктово-ягодного изобилия, который целиком и полностью можно ощутить, только приехав на все полное лето, а твой отпуск и каникулы скукоживаются сначала до месяца, потом до нескольких недель, а вскоре твое пребывание ограничивается всего несколькими днями- в которых ты не успеваешь ничего толком ощутить и прочувстовать, распробовать.

Помню, как бабушки именовали занятие мытье посуды «ложки мыть». Как они заменяли сообща автоматизированную посудомоечную машину- в огромный таз –бадью, которую они назвали «балия», набирали горячей воды, которую кипятили на газовой плите, работавшей от баллона со сжиженным газом. На этой газовой плите «смажили» куриц, петуха, уток и гусей, когда приходилось забивать и потрошить домашнюю птицу. Вместо горелки использовали саму конфорку на плите. Все алюминиевые ложки для дезинфекции действительно прокаливали кипячением, потому что посуду мыли не сразу, она лежала в тазу, и могла залежаться, на нее могли садиться мухи, поэтому большую миску ставили, уместив на все четыре конфорки газовой плиты сразу, чтобы вода быстрее успела согреться и вскипятиться. Засовывали всю посуду, скопившуюся после приема пищи, и намывали тарелки и все остальные столовые приборы. Потом выкладывали все это добро и вымытую посуду бабушки старательно выкладывали сушиться на вафельные белые полотенца. Всегда, рядом с дверным проемом, на кухне над плитой висело белоснежное вафельное полотенце для вытирания рук, как символ чистоплотности и внимание к вопросу гигиены.

Ряднинами, как дорожками, были устланы комнаты каждой из бабушек, сплетенные ими из старых чулков, панталон и тряпок. Ряднины были как брод в воде, кочки на зыби, и нити Ариадны по лабиринту- и место, где обозначалось, куда можно ступать в доме- поскольку напольных ковров в доме не водилось. Разного рода принадлежности, сокрытые в шкафах, которые копили, не выбрасывали- от алюминиевых ложек до эмалированных. Простой суровый крестьянский быт, в котором умудрялись держать залежи так ни разу и не вытащенных тарелок, связанных в стопки и укутанных картонной упаковочной бумагой. Также имелись праздничные сервизы, которые практически никогда не доставали, берегли «для особого случая».

По горищам и прыпичкам были раскиданы разобранные самогонные аппараты и прясла, науку прядения отлично знала баба Сева, потому что отлично умела прясть во времена своей молодости и это было, своего рода, «развлечением» для молодых девчат и замужних женщин. Чердак назывался «горище», на нем хранились старые елочные новогодние игрушки, сушеные травы, пыльные вещи от старой обуви до одежды, вышедшей из употребления, в которой больше не нуждались. По дороге на горище, двигаясь по старой и мощной лестнице ты пробирался в какой-то заповедны и неизведанный мир, и под куполом дома, собиравшим все звуки села, прогоняемого стада коров или проезжающего транспорта, реплик людей, казалось, что в нем, как в паутине «ловца снов» застряли и накопились за полсотни лет голоса всех людей, которых слышал дом за все это время, его обитателей, гостей и просто «мимо проходящих».

Самой большой трагедией для Деда было то, когда он, будучи одаренным механиком –рационализатором –механизатором, и даже запатентовавшим несколько изобретений, в свое время, работая простым сельским электриком в колхозе, (мой дед даже изобрел небольшую портативную мельницу для перемола зерновых для домашней скотины) не смог собрать разобранный им же наносный мотор из колодца, он вытащил его, разобрал на запасные части, а воспаленный, разрушенный болезнью и старостью мозг, уже непослушный, и пошатнувшийся разум, уже не позволил собрать его вновь. Представляю -какое у него было потрясение, если он это потрясение способен был воспринимать из-за болезни. Какая тяжесть! Когда привычные вещи становятся тебе уже неподвластными, и ты теряешь над ними контроль. Совестно грешить, что деда испортили вредные привычки-мне до сих пор спустя пятнадцать лет после его смерти говорят, как отлично служат сделанная им и подведенная электоропроводка- не в пример другим электромонтерам-долго и исправно служит, а не какой-то там новодел. Также приятно было слышать мне и про отца от его бывших студентов. И так трогательно слышать, как хвалят от чистого сердца этих дорогих мне людей-Отца и Деда- а у меня нет одного по одной причине, и нет другого по другой причине.

Да, самое страшное, что постигло его- невозможность собрать его же руками разобранный мотор, который качал колодезную воду. Человек-который был с механикой «на вась-вась», архитектор, всегда вдумчиво и основательно работавший- потерял свой редкий и уникальный дар. И с ним потерял все доступные и известные ему смыслы.

Я помню, когда я оказывался в комнате, наедине с Дедом. Мне казалось, что я понимаю его больше и лучше остальных- потому что я его кровь, любимый внук, мужчина в семье- потому что у Деда дочка, а меня назвали в его честь, я похож на него и я единственный в семье с него ростом, такой высокий- во мне он мог наблюдать саму проекцию и кальку с себя. Было видно, понятно, ясно, что он болен, но все не казалось ребёнку таким серьёзным, казалось, что это временное помутнение, нестойкое, что в нем случатся проблески, выздоровление, и поправка, ему делали уколы, и все же, была надежда, что он воспрянет, оставалась. Ребенком все кажется поправимым и любая беда видится понарошной- исправляемой волшебством и молитвой. Тебе искренне кажется, что твоя любовь все одолеет и все вылечит, даже неизлечимый недуг и колдовство, проклятия и заклинания.
Дед молча, с полуоткрытым ртом, ходил по комнате, лез на стены, сдирал покрывала, ковры и картины, занавески, которые мы терпеливо завешивали заново. Бабушка постоянно его укладывала, постоянно мыла, за ним ухаживала, кормила его. Кормился он спокойно, все дисциплинированно ел. Странно было мне все это наблюдать подростком- смотришь, что Дед внешне молодой, никакой залысины, никакой проплешины, ни единого седого волоса. Если бы не это событие его избиения в 1977 году и «синька», он бы был долгожителем, болезнь и вредные привычки ускорили его конец, тогда как возраст 67 лет мне казался каким-то фантастическим и запредельным, потому что статистика говорила, что возраст 55 для мужика предельный. Дед его перещеголял на 12 лет, еще со всеми своими минусами, вопреки статистике. У него был редкий шанс долгожительства и продуктивной жизни, ясности сознания и радости творчества- он был талантливым механиком и рационализатором, прогрессивным и находчивым для своего времени, потому что слово креативность здесь вряд ли уместно. Считай, в 47 лет, как в период зрелости, когда не видать упадка сил, его подкосило, как птицу, на излёте, это варварское преступление и дичь со стороны односельчан, в ком он никогда не видел никакой угрозы. У бесчестных людей нет никакого кодекса чести.

В истории с Бабушкой и Дедом я вспоминаю, как я однажды привязал Деда к дужкам кровати, чтобы он ничего не сотворил с собой, не разбился и не поранился, как родня привязывала помешавшегося Аурелиано Буендиа к дереву в книге «Сто лет одиночества», это были «Сто лет украинского одиночества» моей семьи, реально полные сто лет, наполненные не меньшим драматизмом, полные боли, болезней, распрей и дрязг, разочарований, тягот и лишений.

В минуты прояснения сознания Деда, которого мучила тяжелая болезнь был сам им придуманный эпизод, когда Мама работала и ей килограммами давали нефасованные папиросы, курево, и вот Дед придумал, что на границе таможенник попытался отобрать эти развесные сигареты-а я, или Брат якобы не отдал их таможеннику со словами «Это я дедушке (везу)». В деревне тогда мы однажды попытались строить продавать сигареты, но заняться этим не получилось. Потому что это не наше занятие, и не по душе, наживаться на других, идти по головам, даже если век индивидуализма заставляет заботиться о себе и прежде всего именно о себе думать и печься.

Бабушкина привычка прощать людей, и относиться к ним «по –божески», все время заставляла ее действовать себе в огромный убыток, не возвращенные мешки сахара, данные в долг, даже тогда, когда в поле уже никто не работал и наши запасы сахара на 10-12 мешков в год уже не пополнялись (когда Отец деловито говорил, конвертируя в деньги по рыночным ценам килограмма сахара, где еще в наше время такие деньжищи заработаешь), и приходилось этот самый уже сахар- песок нам самим от нужды покупать в магазине, или где –то сами, тогда как практически всю жизнь сахара было в достатке и избытке- чтобы его зачерпнуть не требовалось ложки, а набирали его в ладонь из стоящего дежурного открытого мешка.

Конечно каким горбатым и непосильным трудом доставался этот «бесплатный» сахар-песок -это еще отдельная тема для разговора. Потом Отец все аккуратно, тайком от бабушки, без ее спроса и разрешения, свез все церковь, но это уже все забылось и простилось ей. Эти постоянные молочные продукты, которые она щедро привыкла раздавать направо- налево, занимать деньги в долг, не требуя ни процентов, ни неустоек, и позволяя возвращать по частям. Забывая записывать и помечать, и вовсе не ведя никакого учета, или неполно ведя своих счетоводческих «операций», а вся доброта и милосердие к людям, которые всегда на поверку не благодарны.

Все время к нам заходила «вся улица» позвонить по телефону, не имея своего, даже с дальних концов улицы, и, конечно это все общение- поддержка, понимая, что все люди приходит не просто так, а чтобы бесплатно позвонить. Но и это все равно не вычеркивало людей, и позволяло общаться с ними беспристрастно, без какой- либо предвзятости к их корысти- эта готовность постоянно прийти на выручку, всегда помочь бескорыстно, зная, что воздастся, но не рассчитывая на это и не спрашивая, будет ли еще когда?

Сами родители и Бабушка постоянно тратили кучу денег на переговоры, иногда целыми ночами ждали вызова, ходили на единственный переговорный пункт в гарнизоне. Эта разорительная причина звонить по международной связи стала отдельной строкой семейного бюджета. У мамы и бабушки есть привычка никогда не вешать трубку после прощания по телефону-они все время продолжают говорить и говорить, постоянно в разговоре повторяя: «ну все, ну, все, пока, целую…» и опять продолжая и продолжая разговор, которому нет ни конца, ни края. С его непрерывными, избыточными повторениями, (как на ДВД -проигрывателе- «просмотр- отдельных эпизодов»), чем -то недосказанным, и чем-то важным- о чем только удалось вспомнить. И это все общение по телефону- именно эта саднящая связь с малой Родиной, которую ничто не сможет ни выжечь в твоем сердце, заместить в груди, и стереть в твоей памяти. Еще мы давали нашим гостям возможность бесплатно позвонить по телефону.

Помню, как к нашему номеру подключили другого абонента, и он устроил жёсткий троллинг. Я говорил с ними, ругался, когда они поднимали трубку, когда нам звонили, была реальная путаница, они подслушивали разговоры. Мама однажды кричала на них, а потом стала плакать от бессилия и невозможности их заставить положить трубку, они просто ее «довели», испытывая терпение на прочность. Помню, как Мама жалобным голосом, устав бороться, со слезами просила их положить трубку, видимо там кто-то игрался из подростков. Не составляло труда вычислить этих людей, можно было их проучить, можно было с ними разобраться и потребовать извинений, но не пришлось, как-то не стряслось, не было времени, после препирательств на разбирательства, мы не всегда бываем последовательными, и также находятся и более приоритетные вопросы, которые выхватывают нас из привычного нам круга, на все нас не хватит. Даже когда мы должны реагировать, даже когда все должно было улетучиться и забыться. Есть неприятные моменты, и ими наша жизнь не исчерпывается. В этом отказе от санкций к людям, их преследования или намерения проучить тоже заключена великая сила.

Люди, входящие во двор, не спрашивали разрешения. Не было ощущения личного пространства, свобода и демократичность во всем- как в аквариуме, или в фильме «Догвилль». Отсутствие заборов, условная межа и граница, граница, как «одежда свободного кроя», где твои непослушные домашние птицы обязательно забегут на соседский огород, с которого их нужно нагнать. Привязка к соседям, как к родным людям, это именно то ощущение, когда соседи ближе дальней родни. Люди- традиционники. Во всем естественная простота, где вся косметика деревенской женщины это надеть «ни разу не надеванное» платье, бусы и поверх надеть хустку. Сила этих людей в том, что они не сломлены испытаниями, и не кляли судьбу, принимали обстоятельства, вложили в меня, Брата и Маму все лучшее, что было в них, и у них.

У Бабушки не было подруг, были только просители и посетители. Она ходила по двору и дому, всегда озадаченная домашними хлопотами. Не сказать, чтобы с кем-то у нее строилось частое общение. Не сказать, чтобы она подолгу беседовала или выслушивала людей, расспрашивая о поводе, приведшем на порог нашего дома со словами: «займи» или «позич». Не рассиживалась с кем-то часто. Ее общение было дискретным. Ничего лишнего, все по существу, в меру. Поддержит разговор, послушает, что-то скажет сама. Выслушивала серьезно, глядя в пол, не перебивая, и затем помогала. Сама ведь тоже своего добивалась, тоже бегала -просила. Дети, которым она давала деньги и гостинцы, потом помогали ей сами, своими руками и трудом. Все работало, как огромная «касса взаимопомощи».

Элементарное неуважение Отца к людям проявлялось, не то, что к гостям, которых принимаешь, когда приходили другие сельские простые и незатейливые люди без гонора, уже поздно засиживались, дед Тарас тети Вали, дед Мусий. Галёнка придет, а он «ви вже йдить», ни с сего, ни с того, неудобно. Люди чего-то сидят, общаются, рады встрече, как можно решить за них, что «они вымучивают, им не о чем говорить», а он: «ви вже будете йти», как напоминал бестактно, выпроваживая людей, или не знаешь потом, как оправдаться, и как с ними говорить, продолжать общение, объяснить поведение. Отец был антитезой «очень воспитанному кролику» из произведений А. Милна про медвежонка Винни Пуха.

Баба Сева давала мне с пенсии рубль, всегда меньше Бабушки и деда, несмотря на то, что все вели общий бюджет, а она умудрялась и откладывала, как и все старики, на тот самый случай, когда копишь на одну-единственную цель. Принимая от нее этот рубль в день ее пенсии, и на «виряжання», я понимал, что она дает меньше всех. Но когда я узнал, сколько она получает, всего 8 рублей, я понял, что она больше отдавала в процентном отношении, чем другие, вместе взятые. Гораздо больше, чем все дали, заключал в себе этот символический рубль, как «две лепты бедной вдовы», это почти все, что у нее есть. Готовность человека делиться последним, что у тебя есть, отдавать, как и себя, самопожертвуя. И все потому, что мы и есть самое ценное, что есть друг у друга- не деньги, не блага, все тленное и преходящее. Гости в качестве гостинцев приносили Бабе Севе просвирки, конфеты мятные, какие-то печеньки из песочного теста в промасленной бумаге, апельсиновые и лимонные вафли, которые производят теперь в Белоруссии, самодельные конфеты, как их делала Тетка Манька.





Рейтинг работы: 0
Количество рецензий: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 8
© 30.11.2017 Алексей Сергиенко

Рубрика произведения: Проза -> Роман
Оценки: отлично 0, интересно 0, не заинтересовало 0












1